– Я желал побеседовать с вами, господин бальи, о делах ордена один на один, и притом с полною откровенностию с обеих сторон, – сказал по-французски император графу Литте, вошедшему в его кабинет после обычного доклада. – Что сообщите вы мне как лицо уполномоченное от ордена?.. – добавил государь, запирая на ключ двери кабинета.
– Я должен почтительнейше доложить вашему императорскому величеству, что положение дел нашего ордена чрезвычайно печально и что помощь, которую окажете державному ордену вы, государь, составляет единственную надежду мальтийских рыцарей, – отвечал с глубоким поклоном Литта.
– Прошу вас садиться, – проговорил приветливо Павел и вместе с тем повелительным движением руки указал Литте на стул, поставленный у столика, за которым государь обыкновенно принимал доклады своих министров. – Я довольно хорошо знаю историю вашего ордена и вполне сочувствую его высоким целям. Надеюсь, что я отчасти уже доказал это, – говорил император, садясь у столика напротив Литты.
– В таком благородном сердце, как ваше, государь, учреждение это не может вызвать в себе иного чувства, кроме сострадания. В течение семи веков боевой славы наш орден был оплотом христианства против завоевательных стремлений неверных, но теперь, когда другие враги христианства, из среды его же самого, расшатали и подорвали все его основы, нашему ордену страшны не поклонники Магомета, сломленные окончательно силою русского оружия, но бывшие поклонники Христа. Все, что зиждется на началах христианского учения, ныне разрушается; все, что носит на себе печать священной старины, подвергается позору и уничтожению…
– Это правда, – насупившись, заметил император, – и я, с моей стороны, готов употребить все средства, чтобы положить предел этим пагубным потрясениям. Когда я был еще наследником престола, то в записке, поданной мною покойной государыне, моей матери, высказывал мысль, что России следует отказаться от наступательных войн и устроить только оборонительную военную силу. Теперь же, к прискорбию моему, я вижу, что мысль эта была ошибочная мечта и что России необходимо выходить на бой с оружием в руках против врагов общественного порядка, не только не дожидаясь их нападения, но даже и без прямого вызова с их стороны, и я, для уничтожения гибельных революционных стремлений, воспользуюсь тою властию, которую даровал мне Господь, и всеми теми средствами, которыми располагаю как самодержавный русский император! – проговорил с заметным воодушевлением Павел Петрович.
– Благоволите, государь, употребить хоть некоторую долю ваших необъятных средств на защиту нашего ордена. Вы этим принесете огромную пользу и христианству, и монархиям…
– Что касается христианства, это – так; что же касается монархий, то позвольте, достопочтенный господин бальи, заметить вам, что в этом отношении вы несколько ошибаетесь; у вас верховная власть находятся не в руках наследственного государя, но лица, избранного самими вами; поэтому вы – скорее республиканцы, нежели монархисты, – шутливо заметил император.
– Правда, впрочем, и то, что ваша республика – совершенная противоположность французской; над вашим орденом почиет благословение Божие, и да продлится оно нескончаемо во веки веков, – добавил он с чувством.
– Аминь! – торжественно произнес Литта.
Государь одобрительно взглянул на него.
– Мы, – продолжал бальи, – собственно члены монашеской общины, и потому наследственность верховной власти у нас невозможна. Время, однако, заставляет нас делать уступки в отмену прежних порядков, и, вероятно, орден, отступив еще более от своего монашеского устройства, охотно признает над собою наследственную власть одной из христианских династий, царствующих в Европе.
– А, это совсем другое дело, – с выражением удовольствия перебил Павел Петрович. Он быстро приподнялся с кресел. Литта поспешил встать со стула, но государь, с ласковым взглядом положив руку на его плечо, удержал его на стуле и, смотря прямо ему в глаза, сказал твердым голосом: – При таком условии орден непременно найдет поддержку в европейских государях.
Проговорив это, Павел опустился в кресло и, подперев лоб рукою, упертою на стол, глубоко призадумался.
– Но, ваше величество, – заговорил Литта, – в настоящее время все европейские государи настолько слабы, что ни один из них не может оказать ордену действительной поддержки. Им всем, не исключая даже и самого могущественного из них, римско-немецкого императора, французская революция угрожает такими опасностями, что им приходится думать лишь о сохранении их собственных священных прав. Только вы, государь, можете защитить нас, – громко и трогательно произнес Литта.
С этими словами он вскочил со стула и, падая перед императором на колени, как погибающий, простирал к нему руки… Павел был смущен и взволнован. Он показал бальи глазами, чтобы он встал, а сам, отдуваясь, заходил быстрыми шагами по кабинету. Литта, склонив голову, стоял молча, выжидая, что скажет ему император.
– Я объявил себя протектором ордена, но затрудняюсь принять орден под непосредственную мою власть, – начал он, продолжая ходить по комнате и как будто рассуждая сам с собою. – Враги мои заговорят, что я сделал это с целью новых территориальных приобретений, пользуясь теми смутами, которые волнуют теперь Европу, а это было бы с моей стороны нечестно; да, нечестно. Так или нет? – спросил он, остановившись вдруг перед Литтою.
– Государь! – отвечал почтительно Литта. – Держава ваша так обширна, что присоединение к ней такого ничтожного острова, как Мальта – этой голой скалы, возделанной вековыми усилиями тамошних жителей, не может породить никаких толков, неблагоприятных для известного всему миру прямодушия вашего величества.
– Тем более я должен быть осторожен и поддерживать о себе добрую славу, – заметил с довольным видом император. – Враги мои могут говорить обо мне что им угодно, но никто из них не решится сказать, чтобы я поступал когда-нибудь коварно и вероломно. И во внутренней, и во внешней политике я веду дела с полною откровенностию – начистоту… Вы, итальянцы,
– ученики Макиавелли, а я – русский царь, враг всякого лицемерия и двоедушия как у себя дома, так и в моих сношениях с иностранными кабинетами. Я объявил себя покровителем Мальтийского ордена; этим я сделал первый шаг и пока не вижу надобности делать второй, то есть принять под свою верховную власть ваше рыцарство. Если бы при настоящем положении дел я вынужден был защитить Мальту вооруженною рукою от нападения республиканцев и если бы пришлось мне таким способом приобрести этот остров, то я прямо говорю вам, что, по праву завоевателя, я не затруднился бы присоединить его к моим владениям…
– И это принесло бы существенную пользу России, – поспешил добавить Литта. – Ей нужно иметь свой собственный порт на Средиземном море, а Мальта представляет для этого все удобства: она лежит на пути между Европою и Африкою, с которой Россия до сих пор не имеет еще никаких сношений. Владея же Мальтой, ваше величество имели бы в Средиземном море превосходную точку опоры как в стратегическом, так и в торговом отношении.
– Соображения наши, господин бальи, вполне верны, – отрывисто промолвил император. – А какие другие выгоды представлялись бы для России, если бы я принял ваш орден под непосредственную мою власть?
– Ваше величество стали бы во главе древнейшего дворянства всей Европы – этого самого древнейшего оплота каждой монархии – оплота, истребляемого теперь с таким ожесточением французскими революционерами. Вам, государь, конечно, известно, что в состав нашего ордена входит цвет европейского дворянства, что для поступления в число рыцарей по праву происхождения, в число так называемых «cavalieri di giustizzia», нужно доказать древность рода…
– Я полагаю, однако, – порывисто заметил император, – что, если бы главою вашего ордена был самодержавный государь, то всякие ограничительные для него условия по принятию в орден были бы неуместны. – Статуты наши в этом отношении не представляют особых затруднений: они дозволяют великому магистру принимать, по собственному его усмотрению, и тех, кто не удовлетворяет генеалогическим требованиям. Если такое лицо оказало особые заслуги, то оно может быть принято в разряд так называемых «cavalieri di grazzia». Полагаю, ваше величество, – не без некоторой надменности продолжал Литта, – что такое право весьма достаточно для монарха, который хотя и может каждого из своих подданных сделать дворянином, бароном, графом, князем, герцогом, но не может сделать древним дворянином, потому что не в силах дать благородных предков тому, у кого их нет. Это свыше власти государя.
Гневный огонь вспыхнул в серых глазах императора, и видно было, что кровь бросилась ему в лицо.
– Было бы вам известно, господин бальи, – заговорил грозным голосом Павел, – что я не люблю вступать с кем бы то ни было в разговоры о некоторых предметах. – И при этих словах он сделал движение рукою, как будто устраняя что-то от себя. – Я имею привычку требовать, чтобы в иных случаях только выслушивали мое мнение. Выслушайте и вы его: я ценю только личные заслуги и не обращаю никакого внимания на знатность и древность рода. Я кончил, теперь вы можете говорить…
– Принимаю смелость заметить вашему величеству, что орден наш и при тех условиях, о которых я упоминал перед вами, совершенно разнится по своему устройству от федерального дворянства. Он – военно-монашеское учреждение, а ваше величество, конечно, изволите знать, что первая обязанность и воина, и монаха – повиновение. Мы обязаны во всем повиноваться великому магистру, и статуты наши гласят, что послушание старшим выше жертвы Богу. Если бы наш орден отказался блюсти это, то он не мог бы вовсе существовать. Благоволите, государь, принять во внимание еще и то, что рыцари ордена отличались постоянно покорностию перед избираемыми ими же самими великими магистрами, и несомненно, что такая покорность дошла бы у них до безграничного повиновения, если бы они в лице своего вождя увидели помазанника Божия. Древность же дворянского происхождения нисколько не помешает им быть самыми послушными, самыми верными и самыми преданными слугами того, кому они, при благости Божией, вручат верховную над собою власть…
Император, закусив нижнюю губу, внимательно прислушивался к словам Литты, и его прежде суровое лицо принимало постепенно выражение снисходительности.
– Замечания ваши, господин бальи, совершенно верны, – сказал он. – Но не удивится ли вся Европа, когда она увидит, что я, иноверный государь, глава церкви, которую вы, католики, признаете схизмою, становлюсь верховным повелителем ордена, обязанного прежде всего повиновению главе католической церкви – святейшему папе римскому?
– Не тому, государь, удивится Европа, – с воодушевлением возразил Литта, – а тому, что рыцари-католики избрали своим вождем иноверного монарха!.. Не будет ли такое избрание свидетельствовать перед целым светом о том могуществе, какое находится в руках этого государя, а также и том беспримерном великодушии, какое он оказал всему христианству, забыв несчастный раздор между церквами восточной и западной. Ваше величество явили бы собою небывалый еще пример того, как должны поступать христианские монархи в ту пору, когда безверие грозит поколебать не ту или другую церковь в отдельности, но вообще все евангельское учение. Ваше величество стали бы первым поборником всего христианского мира…
– Я поговорю об этом с вашим братом; он, как нунций его святейшества при моем дворе, разъяснит мне некоторые частности по такому слишком щекотливому вопросу… Но вот еще что: какой исключительный титул носит ваш великий магистр – Altesse aminentissime? Мне известно значение этого титула, и я думаю, что если бы, положим, я возложил на себя звание великого магистра державного ордена Иоанна Иерусалимского…
Литта с изумлением и радостью посмотрел на государя, от которого не скрылось чувство, овладевшее бальи.
– Не принимайте моих слов даже за самое отдаленное предположение, – поспешил добавить император, – я обращаюсь к вам просто с вопросом: если бы я принял звание великого магистра, то не следовало ли бы мне присвоить титул «Majeste imperiale eminentissime» – «преимущественнейшего, преосвященнейшего императорского величества?» – как бы про себя добавил по-русски Павел.
– Это было бы вполне основательно, государь, но орден наш не смеет льстить себя такою несбыточною надеждою… О, как высоко поднялось бы значение рыцарства, если бы теперь вождем его явился монарх, подобный вашему величеству, к стопам которого орден положил бы всю свою былую славу, в полной уверенности, что она воскреснет и засияет снова! – торжественно произнес Литта. Он замолчал и поник головою.
– Скажите, господин бальи, – заговорил император, как будто припоминая что-то, – ведь и женщины вообще, не говоря о принадлежащих к царствующим домам, могут входить в состав вашего ордена? Мне помнится, что я читал это у аббата Верто…
– Так точно, ваше величество. Орден святого Иоанна Иерусалимского, учрежденный первоначально с благотворительною целью, открыл в свою среду доступ и женщинам. Только впоследствии, когда иоанниты обратились в рыцарскую общину, обычай принимать в орден женщин несколько ослабел, а затем со временем и вовсе уничтожился; но статуты ордена нисколько не препятствуют их вступлению в нашу среду.
– Это необходимо было бы возобновить, – с живостью заметил император.
– Вы, конечно, знаете, что женщины – могущественная сила в обществе, и очень часто они в состоянии сделать то, чего мы, мужчины, не можем, не хотим или не умеем сделать… А кстати, вы уже давно знакомы с графиней Скавронской?
– Я имел честь познакомиться с графиней еще в ту пору, когда покойный муж ее был посланником в Неаполе. По приезде в Санкт-Петербург, я, разумеется, возобновил это знакомство…
– Гм… – проговорил протяжно император. – Благодарю вас, господин бальи, за вашу беседу; я вскоре опять увижусь с вами, а между тем прикажу князю Куракину переговорить с вами о делах ордена. Я думаю, впрочем, что после того, как я разослал ко всем европейским дворам извещение о принятии ордена под мое покровительство, никто не посмеет посягнуть на его права и независимость.
Сказав это, Павел Петрович слегка поклонился Литте в знак того, что аудиенция кончилась, и подал ему руку, которую бальи поцеловал, преклонив колено перед императором.
Среди дам, украшавших собою в исходе прошедшего столетия придворные балы в Петербурге, была и императрица Мария Федоровна. Хотя ко времени воцарения ее супруга первая молодость государыни уже миновала, но тем не менее ее величественный и стройный стан, кроткий, как будто успокаивающий взгляд, а также нежные и привлекательные черты лица и в эту пору жизни делали ее заметною красавицею. Вдобавок к этому она своею обходительностию с гостями оживляла балы, даваемые императором Павлом, отличавшиеся строгою церемониальной сдержанностию. Государь, считавшийся прежде одним из лучших танцоров в Петербурге, перестал уже танцевать и только при открытии бала делал несколько торжественных туров польского с теми дамами, которым он хотел оказать свое особенное внимание. Затем, в продолжение всего бала, он ходил по зале в сопровождении дежурного флигель-адъютанта, следовавшего за ним в ногу, шаг за шагом, и ожидавшего от него каждую минуту какого-нибудь, иногда весьма сурового приказания. Случалось порою, что император в самом разгаре бала, заметив какую-нибудь неисправность в форменной одежде кавалера, или его неучтивость к даме, или невнимание к высшему лицу, отдавал флигель-адъютанту приказание отправить тотчас провинившегося или на гауптвахту, или в Петропавловскую крепость. Иной раз бальная зала обращалась на некоторое время в аудиенц-залу: дежурный камергер по приказанию государя вызывал на средину залы того из присутствующих, с кем государь желал говорить, и вызванный таким образом вдруг узнавал о какой-нибудь особенной к нему милости государя или, сверх всякого ожидания, подвергался строгой опале. Порою император приказывал мужчинам-танцорам приглашать дам и танцевать с ними вышедшие уже давно из моды танцы – гавот и менуэты.
В первое время своего царствования император Павел назначал придворные балы довольно часто и иногда в самые короткие промежутки времени. Случилось однажды так, что императрица несколько раз сряду не являлась на балах, и отсутствие ее объяснялось болезнью, хотя и не опасною, но чрезвычайно мучительною: государыня с лишком месяц страдала невыносимою зубною болью, и все старания врачей уничтожить или, по крайней мере, хотя ослабить ее страдания были безуспешны. Ни днем, ни ночью не стихали ее мучения, болезнь ее беспокоила и раздражала Павла Петровича. Во время одного из тех страшных припадков усиленной боли, которые приходилось переносить ей, одна из приближенных к ней дам, графиня Мануцци, подала ей написанное по-французски письмо за подписью аббата Иезуитского ордена Грубера. В письме этом аббат просил у императрицы позволения представиться ей лично, так как он имеет верное средство, чтобы избавить ее величество от испытываемых ею ужасных страданий.
Письмо аббата показалось государыне чрезвычайно странным. Она передала его императору, который любил все неожиданное и необыкновенное, а потому иезуит, заявивший с такою уверенностию о самом себе как о зубном враче, был немедленно потребован во дворец, где, однако, Павел Петрович встретил его не слишком приветливо[2].
– Вы беретесь вылечить ее величество?.. Не слишком ли много у вас смелости, господин аббат? – сурово спросил государь вошедшего в его кабинет иезуита.
– При помощи Божией я надеюсь прекратить страдания ее величества, – отвечал Грубер, не смутившись нисколько под испытующим взглядом Павла Петровича. – При этом, государь, может, впрочем, встретиться одно весьма важное препятствие, – продолжал аббат, – мне необходимо будет остаться на несколько дней при ее величестве, чтобы беспрестанно следить за ходом болезни и тотчас же подавать помощь императрице. Поэтому я вынужден просить у вас, всемилостивейший государь, разрешения поместиться на несколько дней в одной из комнат, ближайших к кабинету ее величества.
Такое неожиданное условие, представленное аббатом, чрезвычайно поразило Павла Петровича. Он призадумался, прошелся несколько раз по комнате и, остановившись перед Грубером, положил руку на его плечо.
– Я согласен удовлетворить ваше требование, господин аббат, – проговорил с нахмуренными бровями император, – но с тем, что и я буду наблюдать за вашим лечением.
Иезуит почтительно поклонился государю, который приказал поставить в кабинет императрицы около одного канапе ширмы и там устроил для себя временную опочивальню.
Получив просимое разрешение, Грубер был вне себя от восторга. Теперь для наблюдательного и хитрого иезуита, умевшего все подсмотреть, подслушать и выведать, пробыть безвыходно в покоях государыни несколько дней и ночей сряду было таким событием, о котором ни он, да и никто из его собратьев не смел даже и подумать. Какой удобный случай представлялся ему для ознакомления со всеми мелочными условиями обиходной жизни царственной четы и со всеми их ежедневными привычками, а также для встречи и знакомства с лицами, приближенными к их величествам! Восторг Грубера умерялся, впрочем, до некоторой степени при мысли об исходе предпринятого им лечения. Он знал, что разгневанный Павел Петрович шутить не любит и что поэтому он, Грубер, в случае неудачного лечения, как наглый и дерзкий обманщик, чего доброго, променяет в один миг царские чертоги на Петропавловский равелин. Грубер шел теперь напропалую, понимая, что если он и может потерпеть жестокую неудачу, то может также рассчитывать и на успех своей отчаянной затеи. Он видел, что для иезуитских козней в России была теперь самая вожделенная пора, и считал непростительным упустить такие благоприятные обстоятельства, а потому как ревностный служитель ордена готов был даже пожертвовать собою на пользу Общества Иисуса.
Груберу, показавшему себя одним из самых замечательных распространителей иезуитизма, было в ту пору под шестьдесят лет. Он родился в Вене, воспитывался в тамошней иезуитской коллегии и, получив там тщательное и разностороннее образование, вступил в орден в самом раннем юношеском возрасте. Грубер при его необыкновенных способностях и многих талантах, при его гибком и тонком уме, при полном бессердечии, а также и при характере, подходившем как нельзя более к деятельности иезуитов, был для них чрезвычайно важным приобретением. Аббат был историк, механик, лингвист, гидравлик, математик, химик, музыкант и живописец. Казалось, ни одна отрасль человеческих знаний не ускользнула от него; ему далось все, и, по-видимому, далось не поверхностно, не как-нибудь, но вполне основательно. Кроме того, он был человек светский, превосходный проповедник и ловкий краснобай. Он превосходно говорил: по-немецки, по-французски, по-итальянски, по-английски, по-польски и по-русски и был глубокий знаток языков греческого, латинского и еврейского. На церковной кафедре он являлся красноречивым проповедником, а беседуя в гостиных, умел самый туманный богословский вопрос изложить в легкой, увлекательной форме.
По уничтожении императором Иосифом II в Австрии ордена иезуитов Грубер, пользуясь покровительством, оказанным иезуитскому ордену императрицею Екатериною II, перебрался в Белоруссию, в Полоцк, и вскоре оказался там главным дельцом в уцелевшем остатке этого ордена. Полоцк был, однако, слишком тесен для кипучей деятельности рьяного иезуита, и заветною мечтою Грубера было пробраться в Петербург, чтобы, воспользовавшись там счастливыми обстоятельствами, утвердить влияние ордена не только в русском обществе, но и при императорском дворе.
Издавна иезуиты обдумывали этот план и пытались осуществить его под благовидным предлогом, а именно – под предлогом сношений с петербургскою Академиею наук. Со своей стороны Грубер тоже ухватился за это и явился в Петербург, как будто желая только представить академии некоторые изобретения, сделанные им по части механики и гидравлики, и ознакомить академиков со своим проектом об осушке болот и с изобретенными им водяными воздушными насосами, а также с ножницами для стрижки тонкого сукна. По словам Грубера, поездка его в Петербург кроме этого не имела никаких других целей.
Приехав в столицу, Грубер под предлогом отыскивания покровительства своим изобретениям и проектам стал являться в дома русских вельмож и всюду, куда только он ни показывался, успевал увлечь каждого своею беседою. Он стал показываться и во всех публичных собраниях, стараясь там обратить на себя внимание присутствующих. Сторонники иезуитизма, бывшие тогда в ходу мальтийские рыцари и французские эмигранты, заговорили о Грубере как о необыкновенном ученом, а вместе с тем и благочестивом человеке. Молва о Грубере дошла и до императорского дворца. Павел Петрович вспомнил тогда, что Грубер был представлен ему в Орше, и он до некоторой степени был уже предрасположен в пользу искательного и пронырливого иезуита еще до получения императрицею письма Грубера.
После первого приема лекарства, данного государыне Грубером, она почувствовала некоторое облегчение: прежние жестокие и невыносимые страдания сразу ослабели. По приглашению иезуита Мария Федоровна повторила прием, и боль заметно стала стихать. Государыня повеселела, повеселел и император, и прежние грозные взгляды, бросаемые им на Грубера, приняли теперь ласковое выражение, а на губах государя стала являться при входе Грубера приветливая улыбка. Прошло еще несколько дней, и императрица окончательно избавилась от изнурявших ее страданий. Павел Петрович, со свойственною ему живостию, благодарил врача-аббата и хотел пожаловать ему Анненский орден.
– Я не нахожу слов, чтобы выразить вашему императорскому величеству мою беспредельную благодарность за тот знак почета, которым вам угодно удостоить меня, но, к прискорбию моему, я никак не могу принять жалуемую мне вами награду. Уставы Общества Иисуса, – почтительно продолжал Грубер,
– не дозволяют его членам носить какие-либо знаки отличий, но обязывают их служить государям и подданным только «ad majorem Dei gloriam».
– Только для увеличения славы Божией, – сказал император, переведя по-русски латинский девиз иезуитов. – Прекрасно!.. Вот истинно бескорыстная цель! А между тем на таких людей клевещут и злословят их…
– Клевета и злословие всегда приходятся на долю добродетелей, – смиренно, с глубоким вздохом проговорил иезуит. – Вашему величеству очень хорошо известно, какое пагубное настроение овладело теперь всеми умами, как быстро проникает повсюду зловредное учение якобинцев. Мы, иезуиты, – поборники старых порядков, стражи Христовой церкви и охранители монархических начал, что же удивительного, если в настоящем омуте страстей и омерзительных, преступных порывов мы всюду, на каждом шагу, встречаем только врагов, которые употребляют все средства, чтобы унизить, обесчестить, подавить и уничтожить наш орден? Я не ошибусь, конечно, если скажу вашему величеству, что уничтожение нашего ордена повлекло за собою все ужасы французской революции. Приверженцам ее нужно было очистить дорогу, стереть нас с лица земли, чтобы не встречать постоянного и упорного сопротивления со стороны нашего ордена…
Павел Петрович внимательно слушал речь Грубера, с блестящим красноречием развивавшего ту мысль, что Общество Иисуса должно служить главною основою для охранения спокойствия и поддержания государственных порядков. Патер коснулся настоящего положения дел в Европе и при этом обнаружил глубокое знание всех тайников европейской политики. Поговорив несколько времени с Грубером о политических делах, государь был очарован его умною, смелою и, по-видимому, донельзя откровенною беседою и, в ознаменование своего особого благоволения, дозволил ему являться во всякое время без доклада.
Иезуит торжествовал и, разумеется, не упустил случая воспользоваться данным ему от государя позволением.
Однажды он явился в кабинет императора в то время, когда его величество пил шоколад.
– Почему это, – спросил патера Павел Петрович, – никто не умеет приготовить мне такого вкусного шоколада, какой мне подали однажды, во время моего путешествия по Италии, в монастыре отцов иезуитов?
– Это потому, что у нас, иезуитов, существует особый способ приготовления шоколада, и если вашему величеству угодно, то я приготовлю его так, что он будет совершенно по вашему вкусу.
Действительно, приготовленный Грубером шоколад показался императору таким вкусным, какого он еще ни разу не пивал, и после того, под предлогом приготовления шоколада, аббат стал являться каждое утро к императору, который, милостиво шутя с ним, называл его: «ad majorem Dei gloriam». Вскоре аббат сделался совершенно домашним человеком у государя. Беседуя с ним наедине по нескольку часов, Грубер внимательно изучал все оттенки в характере императора, предупреждал его мысли, применялся к настроению его духа, и вскоре не только при дворе и в Петербурге, но и за границею заговорили о той милости и доверии, какими аббат Грубер стал пользоваться у русского императора. Приближенные к государю лица начали раболепно изгибаться перед новым любимцем, и даже неизменно любимый Павлом Петровичем граф Кутайсов, желая приобрести местечко Шклов, принадлежавшее известному Зоричу, находил нужным, для успеха в этом деле, заискивать и словесно, и письменно могущественной протекции Грубера. Вообще влияние ловкого иезуита страшно росло и заставляло призадумываться многих…
Грубер не довольствовался, однако, этим и старался усилить еще более свое влияние. Кроме французских эмигрантов, и трубивших, и шептавших во славу патера, деятельною его пособницей была графиня Мануцци – молоденькая, хорошенькая и смышленая дамочка, которую император приглашал в свой небольшой домашний кружок. Отец ее мужа, итальянский авантюрист, приехал в Польшу, потом сошелся с князем Потемкиным, усердно шпионил ему и вскоре из жалкого бедняка обратился в богача, владевшего и большими поместьями и миллионными капиталами и украсившего себя графским титулом. Сын его, уже поляк по рождению, нашел доступ к великому князю Павлу Петровичу и, зная неприязнь наследника престола к Потемкину, открыл государю о неблаговидных занятиях своего родителя и вместе с тем сообщил ему все тайны, бывшие в руках старого Мануцци. Император ввиду такой преданности оказывал особенное расположение к Станиславу Мануцци, который был ревностным сторонником Грубера, а молоденькая графиня, со своей стороны, как будто нечаянно, по легкомыслию, простительному ее полу и возрасту, выбалтывала в присутствии государя то, что нужно было Груберу и его партии. Пособником патера был также и руководимый им граф Юлий Литта, который имел также свободный доступ к императору по делам Мальтийского ордена, чрезвычайно занимавшего в ту пору Павла Петровича. Приходя, собственно, по этим делам, Литта заводил речь с государем и по вопросам как внешней, так и внутренней политики, и влияние его стало заметно отражаться во многих распоряжениях императора.
Впрочем, Литта, влюбленный без памяти в Скавронскую, не вдавался во все изгибы иезуитских козней и, сближаясь с Грубером, имел прежде всего в виду достижение своих собственных целей, тогда как его наставник и руководитель смело и твердо шел к тому, чтобы утвердить господство своего братства в России и присоединить к этому братству Мальтийский орден, большинство членов которого были тайные иезуиты под покровом рыцарских мантий.