– Хочу, сеньор. Я уже вам сказал.
– Приходите ко мне завтра. Вот визитная карточка. Придете утром, до двенадцати – так, в полдвенадцатого. Если вы хотите и умеете работать, будете у меня корректором – нынче утром мне пришлось уволить прежнего, разленился. К тому ж нахал.
Сеньорита Эльвира поглядывает в сторону дона Пабло. Дон Пабло объясняет юнцу за соседним столиком:
– Сода – отличная штука, вреда от нее никакого. Врачи ее не прописывают просто потому, что ради соды никто бы не стал ходить к врачам.
Юнец, слушая краем уха, поддакивает, он уставился на колени сеньориты Эльвиры, которые немного видны под столиком.
– Не глядите туда, не будьте дураком – я вам кое-что расскажу, не захотите пачкаться.
Донья Пура, супруга дона Пабло, беседует с приятельницей, увешанной побрякушками толстухой, которая ковыряет в золотых зубах зубочисткой.
– Мне уже надоело повторять одно и то же. Пока существуют мужчины и женщины, всегда будут скандалы; мужчина – это огонь, а женщина – солома, и вот вам, пожалуйста, какие дела творятся! То, что я вам рассказывала про случай на платформе 49, – чистая правда. Непонятно, куда все это нас приведет!
Толстуха рассеянно переламывает зубочистку пополам.
– Да, мне тоже кажется, что люди совершенно забыли о приличиях. Вся беда от общественных уборных – верьте мне, раньше мы были другими… Теперь, когда вас знакомят с молодой девушкой и вы подаете ей руку, вас целый день не оставляет чувство отвращения. Того и гляди, заполучишь что-нибудь вовсе нежелательное!
– Это правда.
– А еще, я думаю, кинотеатры виною. Сидят там сотни людей, все вперемешку, в полной темноте, ну чего тут ждать хорошего!
– Согласна с вами, донья Мария. Следует больше заботиться о нравственности, иначе все мы погибнем.
Донья Роса решает продолжить разговор.
– И потом, если у вас болит желудок, почему бы не попросить у меня щепотку соды? Разве я когда-нибудь вам отказывала в щепотке соды? Ей-богу, как будто вам трудно слово вымолвить!
Донья Роса оборачивается и своим резким, визгливым голосом перекрывает галдеж за столиками:
– Лопес! Лопес! Пришли скрипачу соды!
Вышибала ставит грязную посуду на столик и подходит с тарелкой – на ней полстакана воды, ложечка и латунная сахарница с содой.
– Что, подносов уже ни одного нет?
– Так мне дал сеньор Лопес, сеньорита.
– Ладно, ладно, поставь и иди работай.
Вышибала, поставив тарелку на рояль, уходит. Сеоане набирает ложечкой порошок, откидывает голову, раскрывает рот… и готово! Он жует соду, словно орехи, потом запивает глотком воды.
– Благодарю, донья Роса.
– Вот видите, видите, как нетрудно быть вежливым! У вас болит желудок, я приказываю дать вам соды, все мило, дружно. Мы живем на земле, чтобы помогать друг другу, да только не делаем этого, потому что не хотим. Такова жизнь.
Дети, игравшие в поезд, вдруг останавливаются. Какой-то дяденька начал учить их, что надо вести себя приличней, не шуметь, а они стоят перед ним, не зная, куда девать руки, и смотрят на него с любопытством. Старшему, Бернабå, вспомнился его товарищ, сосед, мальчик примерно его лет, которого зовут Чус. Другой, поменьше – зовут его Пакито, – думает о том, что у этого дяди плохо пахнет изо рта.
«Как будто жженой резиной».
Бернабе ужасно смешно – он вспомнил, какая забавная история приключилась у Чуса с его теткой.
– Чус, ты настоящий поросенок, – сказала тетка, – никогда не попросишь расстегнуть штанишки, пока там не заведется птенчик. И тебе не стыдно?
Бернабе сдерживает смех – не то этот дядя рассердится.
– Нет, тетя, мне не стыдно, у папы тоже получается птенчик.
Ну прямо умрешь со смеху!
Пакито размышляет.
«Нет, от этого дяденьки пахнет не жженой резиной. От него пахнет гнилой капустой и грязными ногами. Если бы я был его сыном, я бы заткнул себе нос свечкой. Тогда я разговаривал бы, как сестренка Эмилита – гуà, гуà, – ей поэтому должны делать операцию в горле. Мама говорит, когда ей сделают операцию в горле, у нее уже не будет такое глупое лицо и она перестанет спать с открытым ртом. А может быть, от операции она умрет. Тогда ее положат в белый гроб, потому что у нее еще нет грудей и туфли она носит без каблуков».
Две пенсионерки, развалясь на диване, уставились на донью Пуру.
В воздухе еще парят, как мыльные пузыри, мнения двух гусынь о скрипаче.
– Не понимаю, откуда такие женщины берутся – ну, вот эта, настоящая жаба. С утра до вечера перемывает косточки всем знакомым, а того не понимает, что муж терпит ее только ради нескольких дуро, которые у нее еще уцелели. О, этот дон Пабло – продувная бестия, опасный тип. Посмотрит на тебя, ну, точно раздевает.
– Да, да.
– А та, другая, знаменитая Эльвира, она тоже себе на уме. Я вам прямо скажу: у Пакиты, вашей дочки, все по-другому; хоть бумаги и не в порядке, но живет она чинно, прилично, а эта, неприкаянная, все рыщет, как бы у кого монетку-другую вытянуть, чтобы с голоду не околеть.
– А кроме того, донья Матильда, этого плешивого дона Пабло нельзя и сравнивать с поклонником моей дочки, тот – преподаватель психологии, логики и этики, благородный человек.
– Разумеется, нельзя. Поклонник Пакиты уважает ее, лелеет – а она девочка хорошенькая, ласковая, позволяет себя любить, и это вполне естественно. Но у этих простигосподи вовсе совести нет, только и знают, что выпрашивать да клянчить. И как им не стыдно!
Донья Роса продолжает беседовать с музыкантами. Ее жирные, рыхлые, разбухшие телеса сотрясаются от удовольствия – она любит ораторствовать, как губернатор какой-нибудь.
– У вас затруднения с деньгами? Скажите мне, и я, если смогу, помогу вам. Вы трудитесь на совесть, сидите здесь и пилите на своей скрипке не покладая рук? Отлично, когда подойдет время закрывать кафе, я с удовольствием подкину вам монетку-другую. Чего уж лучше, чем жить дружно! Почему, думаете вы, я со своим зятьком на ножах? Да потому, что он бездельник, потому что торчит здесь, куда его не приглашают, по двадцать четыре часа в сутки, а потом идет к себе домой хлебать пустой суп. Сестра моя – дура, все терпит, она всегда была недотепой… Я бы ему показала! Я бы так съездила по его смазливой роже, что он бы потом целый день примочки прикладывал. Вот хорошо бы! Если бы мой зять трудился, как я тружусь, и рук не жалел, и в дом приносил – дело другое, но ему, видите ли, приятней охмурять эту дурочку Виси и жить барином, палец о палец не ударяя.
– Верно, верно.
– То-то же. Он наглец, трутень бесстыжий, ему бы альфонсом быть. И не думайте, что я это только за глаза говорю, я однажды выложила ему всю правду прямо в лицо.
– Правильно сделали.
– Еще как правильно. За кого он нас принимает, этот захребетник?
– Падилья, эти часы правильно идут?
– Да, сеньорита Эльвира.
– Дайте-ка мне огоньку. Еще рано.
Продавец сигарет протягивает сеньорите Эльвире зажигалку.
– Вы сегодня в хорошем настроении, сеньорита?
– Почему вы так думаете?
– Да так, показалось. Сегодня вы повеселей, чем в другие вечера.
– Пхе! Бывает и у плохого винограда хороший вид.
Вид у сеньориты Эльвиры хилый, болезненный, даже как будто порочный. Но бедняжка слишком плохо питается – где уж ей быть порочной или добродетельной!
Женщина, похоронившая сына, который готовился служить на почте, говорит:
– Простите, я ухожу.
Дон Хайме Арсе почтительно встает и с улыбкою произносит:
– Низко кланяюсь, сеньора, до завтра, если Богу будет угодно.
Дама отодвигает стул.
– Прощайте, всего вам наилучшего.
– И вам также, сеньора, я к вашим услугам.
У доньи Исабели Монтес, вдовы Санса, походка королевы. В потертом своем плащике, видавшем лучшие времена, донья Исабель похожа на увядшую, некогда шикарную гетеру, которая прожила жизнь как стрекоза и ничего не припасла на старость. Она молча проходит по залу и скрывается за дверью. Посетители кафе провожают ее взглядами, в которых можно прочесть всяческие чувства, кроме равнодушия, – тут и восхищение, и зависть, и сочувствие, недоверие, нежность, поди знай, что еще.
Дон Хайме Арсе уже не размышляет ни о зеркалах, ни о старых девах, ни о туберкулезных, что сидят в кафе (примерно 10 %), ни о мастерах точить карандаши, ни о кровообращении. К вечеру доном Хайме Арсе овладевает сонливость, какая-то тупость.
– Сколько будет четырежды семь? Двадцать восемь. А шестью девять? Пятьдесят четыре. А девять в квадрате? Восемьдесят один. Где начинается Эбро? В Рейносе, провинция Сантандер. Прекрасно.
Дон Хайме Арсе ухмыляется, он доволен своими познаниями и, потроша окурки, тихонько повторяет:
– Атаульф, Сигерих, Валия, Теодорих, Торисмунд…[12] Ручаюсь, этот дурень не сумел бы их перечислить!
«Дурень» – это юный поэт, он с белым как мел лицом появляется из туалета, где приходил в себя.
– Живительной грозой любовь…
Донья Роса уже много лет, чуть не с детства, ходит в трауре – никто не знает по ком, она неопрятна, увешана брильянтами, которые стоят кучу денег, и из года в год прибавляет в весе так же быстро, как растут ее капиталы.
Это богатейшая баба – дом, где находится кафе, ее собственность, и на улицах Аподаки, Чурруки, Кампоамора, Фуэнкарраль десятки жильцов дрожат, как школьники, каждое первое число месяца.
– Только поверь людям, – говорит она обычно, – они тебе на голову сядут. Все они лодыри, сущие лодыри. Не будь у нас порядочных судей, уж и не знаю, что бы с нами стало!
О порядочности у доньи Росы особое понятие.
– Полный расчет, дорогой мой, полный расчет, это очень важно.
Она в жизни никому реала не простила и не позволила платить в рассрочку.
– К чему эти фокусы? – говорит она. – Чтобы закон не исполнять? Я, например, считаю – раз закон существует, значит, его должны соблюдать все, я первая. Иначе – революция.
Донья Роса имеет акции одного банка, заворачивает там всем советом и, как говорят соседи, хранит полные чемоданы золота, да так хорошо припрятанные, что их даже в гражданскую войну не нашли.
Чистильщик навел глянец на ботинки дона Леонардо.
– Вот, извольте.
Дон Леонардо оглядывает ботинки, дает чистильщику хорошую сигарету.
– Большое спасибо.
Дон Леонардо за услугу не платит, никогда не платит. Он позволяет чистить себе обувь за милостивую гримасу. Дон Леонардо – подлец высшей марки, и это вызывает восхищение у дураков.
Всякий раз, когда чистильщик наводит глянец на ботинки дона Леонардо, он вспоминает о своих шести тысячах дуро. В душе он счастлив, что выручил дона Леонардо из затруднения, иногда, правда, ворчит, но совсем тихонько.
– Господа – они всегда господа, это ясно как божий день. Нынче все перепуталось, но настоящего, прирожденного барина сразу отличишь.
Будь чистильщик образованней, он наверняка зачитывался бы сочинениями Васкеса Мельи[13].
Альфонсито, мальчишка-посыльный, приносит газету.
– Эй ты, красавчик, куда ходил за газетой?
Альфонсито – белобрысый, хилый мальчуган лет двенадцати-тринадцати, вечно кашляет. Отец его был журналистом, умер два года назад в Королевской больнице. Мать, в девичестве жеманная барышня, теперь моет полы в конторах на Гран-Виа и обедает в столовой Общественной помощи.
– Там была очередь, сеньорита.
– Конечно, очередь. Теперь это обычная картина – люди стоят в очереди за известиями, будто у них нет более важных дел. Ну-ка, давай ее сюда!
– «Информасионес» кончилась, сеньорита, я принес «Мадрид».
– Все равно. Читай одну, читай другую, ничего из них не поймешь! Вот вы, Сеоане, вы разбираетесь хоть немного во всех этих правительствах? Уж столько их развелось на свете!
– Гм!
– Нет, нет, вам незачем кривить душой, не хотите – не говорите. Подумаешь, какие тайны!
На лице Сеоане, унылом лице желудочного больного, слабая улыбка, он молчит. К чему говорить?
– И это молчание, и улыбочки ваши я хорошо понимаю, слишком даже хорошо. Хотите убедиться? Всех насквозь вижу! Могу вам сказать, что шила в мешке не утаишь, нет, не утаишь!
Альфонсито разносит «Мадрид» по столикам.
Дон Пабло достает медяки.
– Есть там что-нибудь?
– Не знаю, сами смотрите.
Дон Пабло разворачивает на столике газету и читает заголовки. Поглядывая через его плечо, Пепе тоже старается читать.
Сеньорита Эльвира делает знак мальчику.
– Когда донья Роса закончит, принесешь мне ее газету.
Донья Матильда, беседующая с продавцом сигарет, пока ее подруга, донья Асунсьон, находится в уборной, презрительно замечает:
– Не понимаю, зачем это людям знать, что где происходит. Ведь мы-то здесь живем спокойно! Не правда ли?
– И я то же самое говорю.
Донья Роса читает сообщения о войне.
– Что-то слишком долго отступают… Но в конце концов, я думаю, они свои дела поправят! Как вы полагаете, Макарио, поправят?
Пианист изображает на лице сомнение.
– Кто знает, может, и поправят. Если изобретут что-нибудь такое особенное!
Донья Роса сосредоточенно смотрит на клавиатуру рояля. Лицо у нее грустное, задумчивое, она говорит, будто сама с собой, будто размышляет вслух:
– Все дело в том, что немцы – а они настоящие храбрецы, рыцари – понадеялись на итальянцев, на этих трусливых баранов. Да, все дело в этом!
Голос ее звучит глухо, глаза за стеклами пенсне глядят затуманенно, мечтательно.
– Если б я встретила Гитлера, я бы ему сказала: «Не надейтесь на них, не будьте дураком, они ж от страха света белого не видят!»
Донья Роса легонько вздыхает.
– Ох, какая я глупая! Да я перед Гитлером не посмела бы и рот раскрыть…
Донья Роса озабочена судьбами германской армии. Изо дня в день она с напряженным вниманием читает сводки генерального штаба фюрера, и в смутных предчувствиях, в которых она не решается разобраться, судьба вермахта видится ей связанной с судьбой ее кафе.
Вега покупает газету. Сосед спрашивает:
– Хорошие новости?
Вега – человек широких взглядов.
– Как для кого.
Вышибала то и дело откликается: «Иду!» – и шаркает подошвами по полу кафе.
– Да я перед Гитлером оробела бы, как школьница, перед ним, наверное, все робеют, взгляд у него, как у тигра.
Донья Роса снова вздыхает. Могучая ее грудь на мгновение заслоняет шею.
– Он и папа – вот два человека, перед которыми, я думаю, все робеют.
Донья Роса постукивает пальцами по крышке рояля.
– Но в конце концов, он-то знает, что делается, для того у него генералы есть.
С минуту донья Роса молчит, потом произносит уже другим тоном:
– Ладно!
Приподняв голову, она взглядывает на Сеоане.
– Как ваша супруга, поправляется?
– Да, понемногу, сегодня ей как будто получше.
– Бедная Ампаро, такая хорошая женщина!
– Да, в последнее время ей не везет.
– Давали вы ей капли, о которых вам сказал дон Франсиско?
– Да, она пила их. Но беда в том, что желудок у нее ничего не принимает, все отдает обратно.
– Вот горе-то, господи!
Макарио тихо перебирает клавиши, Сеоане берет скрипку.
– Что будете играть?
– «Вербену». Вы не против?
– Давайте.
Донья Роса удаляется от эстрады, а скрипач и пианист тем временем с лицами послушных учеников берутся за дело и нарушают однообразный гул кафе первыми тактами старой-престарой, играной-переигранной мелодии.
Куда идешь ты в манильской шали? Куда идешь в пестром платье своем?
Играют без нот. Ноты не нужны.
Макарио, машинально играя, думает о своем:
«Тогда я ей скажу: «Видишь, крошка, ничего тут не поделаешь. Один дуро на обед, один на ужин, да две чашечки кофе, ты сама посуди…» Она-то, конечно, ответит: «Не говори глупостей, вот увидишь – твоих два дуро да еще у меня какой-нибудь урок подвернется…» Да, Матильда, конечно, ангел, настоящий ангел».
Макарио улыбается про себя, снаружи это почти незаметно. Макарио сентиментален, постоянно недоедает, на этих днях ему исполнится сорок три года.
Сеоане обводит неопределенным взглядом людей за столиками, он ни о чем не думает. Сеоане из тех, кто предпочитает не думать, единственное его желание – чтобы день прошел поскорей, как можно скорей, и наступил новый.
Часы бьют половину десятого, старинные часы с маленькими цифрами, которые сверкают, как золотые. Эти часы – роскошная вещь, их привез из Парижа, с выставки, некий пустоголовый юный маркиз без гроша в кармане, который году в 1905-м приударял за доньей Росой. Фамилия маркиза была Сантьяго, он был грандом Испании, умер от чахотки в Эско-риале еще совсем молодым, а часы остались на стойке в кафе напоминанием о быстротекущем времени, которое так и не принесло донье Росе мужа, а покойному маркизу – возможности есть горячее каждый день. Такова жизнь.
В другом конце зала донья Роса, бурно жестикулируя, бранит официанта. Остальные официанты украдкой, но довольно равнодушно поглядывают в зеркала, где отражается эта сцена.
Еще каких-нибудь полчаса, и кафе опустеет. Не останется и следа минувшего дня, как у человека, внезапно потерявшего память.
– Уходите, да поживей.
– До свидания, весьма благодарен, вы очень любезны.
– Нечего. Идите отсюда. Вас здесь больше не желают видеть.
Официант старается говорить тоном серьезным, внушительным. Но сильный галисийский акцент снимает резкость и грубость его слов, придает его строгому тону ласковость. Когда людей, по натуре мягких, что-то извне вынуждает казаться сердитыми, у них слегка подрагивает верхняя губа, будто ее щекочет невидимая муха.
– Если хотите, я оставлю вам эту книгу.
– Не надо, забирайте ее.
Мартин Марко, бледный, изможденный, в обтрепанных брюках и потертой куртке, прощается с официантом, поднеся руку к полям своей убогой, грязной серой шляпы.
– До свидания, весьма благодарен, вы очень любезны.
– Нечего. Идите отсюда. И больше тут не появляйтесь.
Мартин Марко смотрит на официанта, ему хочется сказать что-нибудь очень любезное.
– Считайте меня своим другом.
– Ладно.
– Постараюсь быть вам полезным.
Мартин Марко поправляет на носу очки в простой металлической оправе и идет прочь. Мимо него проходит девушка, ее лицо кажется ему знакомым.
– Привет!
Девушка секунду смотрит на него и идет дальше. Она очень молодая и миленькая. Одета бедно. Наверно, шляпница – у всех шляпниц аристократический вид, это уж закон: все хорошие кормилицы – из Паса, все хорошие поварихи – из Бискайи, а все славные, миленькие девушки, умеющие одеваться и держаться с изяществом, – шляпницы.
Мартин Марко медленно спускается по бульвару к церкви святой Варвары.
Официант не торопится вернуться в кафе, он еще с минуту стоит на улице.
– Шляются тут без единого реала!
Прохожие идут быстрым шагом, кутаясь в плащи, спеша укрыться от холода.
Мартин Марко, человек, не заплативший за кофе и глядящий на город глазами больного, забитого ребенка, засовывает руки в карманы брюк.
Огни на площади сверкают резким, пронзительным светом.
Дон Роберто Гонсалес, подняв голову от толстой счетной книги, обращается к хозяину:
– Вы не смогли бы дать мне три дуро в счет жалованья? Завтра у моей жены день рождения.
Хозяин – человек добродушный, порядочный, он, правда, обделывает кое-какие дела, но не больше, чем другие, и сердце у него отзывчивое.
– Конечно, могу. Разве для меня это трудно?
– Очень вам признателен, сеньор Рамон.
Булочник вытаскивает из кармана пухлый бумажник телячьей кожи и дает дону Роберто пять дуро.
– Я вами очень доволен, Гонсалес, счета булочной в отличном состоянии. На эти два лишних дуро купите детишкам какой-нибудь гостинец.
Сеньор Рамон вдруг умолк. Он чешет себе затылок и, понизив голос, добавляет:
– Ничего не говорите Паулине.
– Не беспокойтесь.
Сеньор Рамон смотрит на носки своих сапог.
– Я это не зря сказал, вы понимаете? Я знаю, вы человек толковый, язык не распускаете, но мало ли что, можете случайно проговориться, и начнется катавасия недели на две. Конечно, хозяин здесь я, но эти женщины, сами знаете, какие они…
– Не беспокойтесь, очень вам благодарен. Я ни слова не скажу, сколько бы она ни выпытывала. – Дон Роберто понижает голос: – Очень вам благодарен…
– Не за что. Я одного хочу, чтобы вы работали с охотой.
Слова булочника трогают дона Роберто до глубины души. Еще несколько таких ласковых фраз, и дон Роберто согласился бы вести счета булочника даром.
Сеньору Рамону дашь на вид года пятьдесят два, это плотный, румяный, усатый мужчина со здоровым духом и здоровым телом, он держится почтенных обычаев исконного ремесленника, встает на заре, пьет красное вино и щиплет за бока своих работниц. Когда в начале века он приехал в Мадрид, сапоги свои он нес на плече, чтобы их не стоптать.
Его биографию можно изложить в нескольких строках. В столицу он явился мальчиком восьми-десяти лет, устроился на работу в пекарню и до двадцати одного года, пока его не призвали в армию, копил деньги. С приезда в столицу и до армии он не истратил ни одного лишнего сентимо, все откладывал. Ел хлеб, запивал водой, спал под прилавком и не путался с женщинами. Отправляясь на военную службу, положил свои деньги в сберегательную кассу, а когда вернулся, забрал их и купил булочную; за те двенадцать лет он скопил двадцать четыре тысячи реалов, все, что зарабатывал, – в среднем чуть больше одной песеты в день. На военной службе он научился читать, писать, считать и потерял невинность. Потом открыл булочную, женился, народил дюжину детей, купил себе календарь и принялся безмятежно созерцать течение времени. Древние библейские патриархи, наверно, были во многом схожи с сеньором Рамоном.
Официант входит в кафе. Лицо его вдруг начинает гореть, в горле першит, он закашливается, но совсем тихонечко – просто надо избавиться от мокроты, что на холоде скопилась в горле. Теперь как будто и говорить легче. Входя в помещение, он ощутил боль в висках и заметил – или это ему показалось, – что у доньи Росы под усиками трепещет сладострастная улыбка.
– Иди-ка сюда.
Официант приблизился.
– Всыпал ему?
– Да, сеньорита.
– Сколько?
– Два.
– Куда дал пинки?
– Куда пришлось, по ногам.
– Правильно. Вот наглец!
У официанта пробегает озноб по спине. Будь он человеком вспыльчивым, он бы свою хозяйку придушил, но, к счастью, он не таков. Хозяйка злобно хихикает. Есть люди, которым доставляет удовольствие смотреть на беду других; чтобы всласть наглядеться, они отправляются в кварталы бедняков, раздают всякое старье умирающим да чахоточным, укутанным в грязные одеяла, анемичным детям со вздутыми животиками и размягченными костями, девочкам, ставшим матерями в одиннадцать лет, сорокалетним шлюхам, изъеденным сифилисом и похожим на покрытых коростой индейских касиков. Донья Роса к таким людям не принадлежит. Донья Роса предпочитает наслаждаться дома, такая, знаете ли, приятная дрожь пробирает…
Дон Роберто радостно ухмыляется – а он-то тревожился, что в день рождения жены у него и реала не будет в кармане. Вот ужас!
«Завтра преподнесу Фило коробочку конфет, – думает он. – Фило – настоящий ребенок, ну прямо маленькая, шестилетняя девочка… На десять песет куплю игрушку детям и выпью рюмочку вермута… Им, наверно, хочется мячик… За шесть песет можно купить приличный мяч…»
Дон Роберто размышляет не торопясь, со смаком. Он полон добрых намерений, неопределенных мечтаний.
В окошко булочной, сквозь стекла и деревянные рамы, врываются резкие, визгливые звуки уличного пения, сразу даже не поймешь, кто поет – женщина или ребенок. Дон Роберго прислушивается к мелодии фламенко[14], почесывая подбородок кончиком ручки.
На противоположном тротуаре, у входа в кабачок, надрывно распевает мальчик:
Бедняжка, кто из рук чужих кусочка хлеба ждет, кто ловит взгляд недобрых глаз – дает иль не дает?
Из кабачка ему швыряют несколько медяков и горсть оливок, которые мальчик проворно подбирает с земли. Смуглый, худенький мальчишка, быстрый, как воробышек. Он бос, грудка открыта, на вид ему лет шесть. Поет без аккомпанемента, прихлопывая в ладоши и поводя в такт тощим задиком.
Дон Роберто закрывает форточку и останавливается посреди комнаты. Он думает, не позвать ли ребенка и не дать ли ему реал.
– Нет…
Послушавшись здравого смысла, дон Роберто снова обрел оптимизм.
– Да, конфеты… Фило – настоящий ребенок, ну прямо как…
Хоть у дона Роберто в кармане всего пять дуро, совесть его не вполне спокойна.
«Просто вздумалось тебе видеть жизнь в черном свете, не так ли, Роберто?» – говорит где-то у него в груди робкий, дрожащий голосок.
– Ладно уж.
Мартин Марко остановился у витрины магазина санитарного оборудования на улице Сагасты. Магазин сверкает, как ювелирная лавка или как парикмахерская в шикарном отеле, умывальники блещут неземной, прямо-таки райской красотой – как сияют их краны, как лоснятся мраморные плиты и ослепляют чистейшие зеркала! Есть умывальники белые, умывальники зеленые, розовые, желтые, лиловые, черные, умывальники всех цветов. И выдумают же! Роскошно отсвечивающие, как брильянтовые браслеты, радужно искрятся ванны, вот и биде с целым набором ручек, будто в автомашине, шикарные унитазы с двумя крышками и пузатыми, элегантными бачками, на которые, наверно, очень удобно облокотиться, можно даже положить несколько хороших книг в изящных переплетах: Гельдерлин, Китс, Валери, на случай если у тебя запор и тебе нужно общество; а при расстройствах желудка – Рубен, Малларме, да, особенно Малларме. Фу-ты, какое свинство!
Мартин Марко улыбается, словно извиняясь, и отходит от витрины.
«Вот это и есть жизнь, – думает он. – На те деньги, которые кто-то тратит, чтобы с комфортом справлять свои нужды, другие могли бы кормиться целый год. Славно устроено! Если уж затевать войны, то для того, чтобы поменьше людей справляли свои нужды с комфортом и чтобы все прочие могли получше питаться. Беда в том, что мы, интеллигенты, – всякий знает почему – по-прежнему питаемся плохо и справляем свои нужды в каком-нибудь кафе. К черту все это!»
Мартина Марко интересуют социальные проблемы. В голове у него порядочный сумбур, но социальные проблемы его интересуют.
«То, что существуют бедные и богатые, – говорит он иногда, – это плохо; было бы лучше, чтобы все мы были равны, чтобы не было слишком бедных и слишком богатых, а так, все среднего достатка. Надо переделать человечество. Следовало бы назначить комиссию ученых, пусть придумают, как изменить человечество. Вначале они бы занялись делами помельче, ну, например, обучением народа метрической системе, а потом постепенно вошли бы во вкус и взялись бы за дела более серьезные, пожалуй, смогли бы даже распорядиться, чтобы города были разрушены и отстроены заново, тогда все они будут одинаковой величины, с прямыми улицами и центральным отоплением во всех домах. Возможно, это обошлось бы недешево, но, я думаю, в банках должны быть излишки денег».
Холодный порыв ветра с улицы Мануэля Сильвелы обдает ему лицо, и у Мартина возникает подозрение, что все это глупые мечты.
– Проклятые умывальники!
На переходе его толкает велосипедист.
– Ненормальный! Верно, из психиатрички сбежал!
Мартин взбешен.
– Эй ты, послушай!
Велосипедист, оглянувшись, машет ему рукой.
По улице Гойи идет человек и читает на ходу газету; мы его видим в тот момент, когда он поравнялся с букинистической лавчонкой под вывеской «Питайте свой дух!». Навстречу ему идет девушка, по виду служанка.
– Привет, сеньорито Пако!
Человек вскидывает глаза.
– А, это ты! Куда идешь?
– Я домой, сеньорито, ходила проведать свою сестру, ту, замужнюю.
– Очень хорошо.
Человек смотрит ей в глаза.
– А у тебя уже есть парень? Такая красотка, да чтоб была без парня…
Девушка заливается смехом.
– Ладно, иду. У меня куча дел.
– Ну что ж, милочка, до свидания, и не исчезай. Послушай, скажи Мартину, если его увидишь, что в одиннадцать я буду в баре на улице Нарваэса.
– Хорошо, скажу.
Девушка уходит, Пако провожает ее взглядом, пока она не теряется в толпе.
– Походка серны…
Пако, сеньорито Пако, всех женщин считает красавицами – то ли он сентиментален, то ли просто бабник. Девушка, которая сейчас с ним разговаривала, действительно хорошенькая, но, даже будь она дурнушкой, все равно Пако был бы восхищен, для него любая девушка – мисс Испания.
– Ну, точно серна…
Пако идет дальше, ему смутно вспоминается мать, умершая много лет назад. Его мать носила на шее черную шелковую ленту, чтобы не отвисал второй подбородок; она была очень красивая, сразу видно – женщина из хорошей семьи. Дедушка Пако был генерал и маркиз, его убили на дуэли в Бургосе – убил из револьвера депутат-либерал по имени Эдмундо Паэс Пачеко, масон и вообще человек с бунтарскими идеями.
У девчонки под легким пальтецом проступали эти самые кругленькие штучки. Туфли немного стоптаны. Глаза блестящие, карие с прозеленью, чуть скошенные. «Ходила проведать свою сестру, ту, замужнюю». Хе-хе… Ее замужняя сестра, помнишь, Пако?
Дон Эдмундо Паэс Пачеко скончался от оспы в Альмерии, в год падения Республики.
Разговаривая с Пако, девушка твердо выдерживала его взгляд.
Женщина с завернутым в тряпье ребенком на руках просит милостыню, толстая цыганка продает лотерейные билеты.
Несмотря на холод, ветер и ненастье, гуляют, милуются парочки влюбленных, крепко прижавшись, грея друг дружке руки.
Селестино, стоя посреди пустых бочек в задней комнатке своего бара, разговаривает сам с собой. Есть у Селестино такая привычка – самому с собой разговаривать. Когда он был мальчиком, мать, бывало, спросит:
– Чего тебе?
– Ничего, я сам с собой разговаривал.
– Ох, сынок, ты еще, упаси бог, с ума сойдешь!
Мать Селестино не была такой важной дамой, как мать Пако.
– Нет, не отдам, лучше в щепки их разнесу, но не отдам. Или пусть заплатят настоящую цену, или не получат ничего. Не хочу, чтоб с меня шкуру драли, не желаю, и точка. Я не дам себя грабить! Вот, вот она, эксплуатация коммерсанта! Ты человек с характером или тряпка? Ясное дело! Мужчина ты или нет? Хотите грабить, отправляйтесь в Сьерра-Морену!
Селестино вставляет искусственные челюсти и яростно плюет на пол.
– Хорош бы я был!
Мартин Марко продолжает свой путь, случай с велосипедистом быстро улетучился из его головы.
«Если бы вот эта мысль о нищете интеллигентов хоть на минуту появилась у Пако! Куда там! Пако – тюфяк, у него теперь уже нет никаких мыслей. С тех пор как его выпустили, слоняется, как дурачок, ничего путного не делает. Раньше еще, бывало, хоть стихотворение сочинит, а теперь – во что он превратился! Надоело уже говорить ему об этом, я больше и не говорю. Тоже хорош! Думает, будет прикидываться бездельником, его и не тронут. Хитер!»
Мартину зябко, он покупает двадцать граммов каштанов – четыре штуки – у входа в метро на углу улицы братьев Альварес Кинтеро, вход этот зияет, как рот пациента, сидящего в кресле у дантиста, он так велик, будто предназначен для проезда легковых и грузовых автомашин.
Опершись на парапет, Мартин жует каштаны и при свете газовых фонарей рассеянно глядит на табличку с названием улицы.
«Да, этим повезло. Красуются тут! Получили улицу в самом центре и памятник в Ретиро[15]. Людям на смех!»