–– Ты знаешь, все так просто со мной соглашаются. – фыркнула она. – Мне даже усилий прилагать не нужно, чтобы доказать мою правоту. Забавно, знаешь, я из-за этого иногда сама в себе начинаю сомневаться. Раньше такого не было.
–– Ну уж извини.
–– Не могу я тебя за это извинять. Если бы я прощала всех за то, что они выросли и поумнели, я бы, наверное, давно сошла бы с ума.
Кажется, я ей тогда ничего не ответил. Кажется, мы просто по старой привычке ещё с полчаса помолчали, каждый в своей комнате и в свою трубку. Кажется, я плакал, но не понимал этого. Потом мы – как всегда одновременно – щёлкнули рычагами телефонов. Я ещё долго сидел в медовом полумраке гостиной и думал о том, как глупо, что я всё ещё представляю её юной, с копной тонких янтарных локонов. Она ведь теперь, наверное, окончательно облысела.
Мы часто так проводили время: просто молчали. Агата вообще обожала молчать – это давало ей массу времени на то, чтобы думать. Думать она любила больше всего на свете.
Иногда мы сидели вот так долгие часы. Бок о бок, погружённые в свои мысли. Она обычно свешивала одну ногу вниз и принималась легонько ею покачивать. Вторую она обхватывала руками и, прижавшись губами к согнутому колену, глядела в пустоту. Мне нравилось наблюдать за ней в эти минуты – за тем, как мелко трепещут бледные ресницы, как она едва заметно наклоняется туда-сюда, как солнечные лучи окрашивают её тонкие пергаментные уши в розовый цвет и по контуру очерчивают лицо и шею сияющим пушком.
–– Ты всегда знаешь, когда я на тебя глазею? Ну, чувствуешь кожей или что-то в этом роде?
Она удивлённо посмотрела на меня – даже глаза округлила. Нам было около пятнадцати, и наши разговоры становились всё отрывочнее и страннее, хотя и не утратили прежней интимности.
–– Ничего я не знаю. А ты глазеешь?
–– Да.
–– На меня? Зачем вообще ты об этом говоришь?
–– Я думал, ты итак знаешь.
–– Я никогда не понимала этого клише про чувствование коже. Когда человек якобы знает, что за ним из толпы следят. Такое только в книжках бывает. А знает потому что главный герой. В жизни у тебя нет помощи пишущего. Вот ты и не можешь осязать взгляды и прочую чушь творить.
Как ни странно, я тогда даже немного разочаровался в ней. Я-то был уверен, на все сто процентов уверен в её всемогуществе. Как может наша Агата, наша умная, могущая всё объяснить Агата не знать чего-то настолько простого и очевидного? В ту секунду я почувствовал себя мерзко – как если бы был подглядывающим за ней шпионом.
–– Извини меня.
–– Ты это чего?
Мы стояли рядом, животами прислоняясь к забору и делали вид, что изучаем улицу. Поросшая жухлой травой, она путалась в хмурой серости дня. Вокруг не было ни души, только ветер гнал вдоль камней оград сухие ветки. Волосы Агаты развевались.
–– Ты чего? – спросила она тоном, требующим многоточия после знака вопроса – самого пошлого знака препинания из существующих.
–– Прости.
–– Не прощу, пока не скажешь, в чём дело.
–– Я думал, ты замечаешь. Мы с тобой как будто были заодно, понимаешь? Я думал, что у нас что-то вроде уговора, но без слов. Ты согласна, что я на тебя долго смотрю, и ничего в этом такого нет.
–– А теперь?
Я стиснул одну из шершавых перекладин. Мелкие щепки впились в кожу.
–– Теперь выходит, что я как сраный извращенец. – она промолчала. – или шпион.
–– Да нет же.
–– Да.
–– Думай как хочешь, но ничего такого в том, что ты на меня смотришь, нет. Но я поняла, о чём ты. Не волнуйся. Никакой ты не шпион.
Она не сказала ничего про извращенца. И мне стало ещё хуже, потому что такие, как Агата о словах не забывают. Такие, как она знают цену каждой букве. Они никогда не говорят что-то без необходимости и никогда не позволяют себе выпускать из речи действительно важное.
Сейчас, стоя в душной зале прощания и отчаянно стараясь не замечать, как ручейки пота прокладывают, я всё ещё чувствовал то же самое. Понятно почему – теперь я пялился на её лицо неприлично долго, а у неё даже возможности не было об этом узнать. И все они: все эти бог весть откуда явившиеся тётушки, дедушки и племянницы (где только была эта многочисленная родня, пока её мать пыталась как могла задобрить госпожу Лилу и сохранить за собой хоть одну комнату под крышей?), и неправильно вытянувшийся Мелкий, которого, как оказалось, зовут совершенно по-дурацки, и трясущийся от невыносимой духоты владелец похоронного бюро…Да, все они, все и каждый глазели на Агату совершенно нагло и бесстыдно. Как будто у них с ней был уговор.
Я отвёл взгляд в сторону. Это уже становилось решительно неприличным. Кто-то сзади сухо кашлянул, причём тут же подкрепил эффект вторым покашливанием. Пора было уходить. Но я не мог. Нет-нет, совсем будет плохо, если я сейчас оставлю её вот так: под прицелом новых взглядов, даже не знающих, что хорошо было бы спросить разрешения, что, не озаботившись этим, они становятся взглядами извращенцев. Нет уж, торопить они меня не имеют права. И я снова заглянул в гроб.
Волосы! Извините меня за это внезапное восклицание, но я и правда едва удержался от того, чтобы высказать вслух свою радость. Я, наконец, нашёл, куда мне смотреть, чтобы выдержать достаточно долго, а значит, достаточно долго её защищать. Мне нужно было глядеть на что-то в ней, что делало бы мой взгляд осмысленным. Что заставляло бы думать. И волосы – о, они идеально для этого подходили!
Она была в парике, определённо. Не могла её шевелюра сохранить такую длину и пышность, такой здоровый блеск после стольких месяцев облучения всякой дрянью. Конечно, парик, безусловно, это уже давно не те тонкие, лоснящиеся нити, что сияли на ветру и рассыпались по дешёвому платью. Я и не ожидал увидеть ничего другого.