В то время как Пьер Гюгенен шагал через покрытые цветами луга по обыкновению всех странствующих подмастерьев, всегда предпочитающих наиболее короткий путь и пересекающих таким манером вдоль и поперек всю Францию, по проезжей дороге из Блуа в Валансе катила, оставляя за собой клубы пыли, большая, четырехместная карета. И кто бы вы думали ехал в этой карете? Само семейство графов де Вильпрё быстро приближалось в ней к своим владениям.
Нужно ли говорить, что наш ревностный управляющий, который уже добрую неделю не смыкал глаз от волнения, готовясь к приезду господ, встал в этот день чуть свет и, оседлав свою серую кобылу, отправился им навстречу. Он весьма досадовал на их внезапный приезд, который ожидался только поздней осенью и лишь совсем недавно перенесен был на начало лета. Он был просто вне себя: как это старый граф вздумал сыграть с ним такую злую шутку, как он выражался; ведь ничего не было еще готово к возвращению господ. У господина Лербура просто не было времени привести все в надлежащий вид: на это, уверял он, требуется самое меньшее полгода, а в его распоряжении не было и трех месяцев. Вот почему он пребывал в изрядном унынии, трясясь рысцой навстречу сиятельному семейству. Поводья выпали из его рук и свободно болтались на шее у лошадки, которая бежала, так же уныло опустив голову, как и ее хозяин.
«Увы, – думал господин Лербур, – работа в часовне только-только началась, большую часть ее придется делать уже при господах, в доме пыль столбом стоит, у старого графа от этого сделается кашель, по утрам он будет не в духе… И еще сможет ли барышня заниматься в своем кабинете, когда рядом такой стук стоит? И хоть бы готова была эта проклятая дверь! Так нет, даже это не сделано. И навесить ее некому! Подумать только, дядюшка Лакрет с утра пьян, а сынок Гюгенена отправляется невесть куда. И это в такой-то день. Ох, уж мне эти мастеровые, до чего беспечный народ! Разве имеют они понятие, что значит ни днем ни ночью не знать покоя, разве понимают они все волнения и горести, которые переживает такой управляющий, как я?»
Он был весь во власти этих раздирающих его сердце чувств, когда неподалеку раздался конский топот, явно принадлежавший более сильной и резвой лошади, нежели та, на которой восседал он. Серая кобылка между тем навострила уши и радостно заржала, почуя приближение некоего черного жеребца, принадлежавшего сыну ее хозяина. Нахмуренное чело управляющего немного разгладилось при виде обожаемого Изидора, младшего чиновника управления шоссейных дорог.
– А я боялся, что ты не получил моего письма, – сказал отец.
– Получил еще нынче утром, – отвечал сын, – ваш посланец нашел меня на новой дороге, что в двух лье отсюда, я был занят разговором с инженером – удивительный болван, просто шагу без меня ступить не может. Едва отпросился у него на два дня; ни за что не хотел меня отпускать, да и в самом деле, не знаю уж, как он там справится без моих советов. Но все же отпустил. Должен же я встретить графское семейство как полагается. А главное, чертовски хочется поскорее увидеть Жозефину и Изольду. Должно быть, их не узнать! Жозефина, надо думать, такая же хорошенькая. Ну а Изольда небось рада будет вновь увидеть меня!
– Сын мой, – сказал управляющий, подстегивая свою лошадку, – я вынужден заметить тебе следующее: во-первых, говоря об этих дамах, не подобает произносить имя барышниной кузины первым. Во-вторых, говоря о внучке его сиятельства, неприлично называть ее просто «Изольда». В крайнем случае ты можешь называть ее «мадемуазель Изольда». Да и то все же лучше сказать «ее сиятельство».
– Вот еще! – возразил младший чиновник управления шоссейных дорог. – Ведь я ее так называл, и никому в голову не приходило запрещать мне это. Еще четыре года назад мы играли с ней в жмурки и в прятки. Пусть только попробует корчить со мной графиню. Увидите, она по-прежнему будет называть меня «Изидор», а значит…
– А значит, сын мой, надо знать свое место и помнить, что мадемуазель де Вильпрё уже не девочка и за эти четыре года успела, вероятно, совершенно тебя забыть. А главное, тебе никогда не следует забывать, кто она и кто ты…
Господин Изидор, которому наскучили поучения отца, пожал плечами и стал громко что-то насвистывать. Затем, чтобы совсем избавиться от них, он пришпорил жеребца и пустил его в галоп, обдав своего родителя пылью с ног до головы и вскоре оставив его далеко позади.
Мы передали эту беседу между отцом и сыном для того только, чтобы проницательный читатель мог ясно представить себе самомнение и наглость господина Изидора, бывшие основными чертами его характера. Невежественный, завистливый, ограниченный, шумный, несдержанный, он, в придачу к этим приятным качествам, обладал еще нестерпимым тщеславием и был отчаянный хвастун. Отца порой коробили бестактные выходки сына, однако удержать его от них он не умел. Впрочем, будучи и сам в высшей степени тщеславным, он, несмотря на это, считал своего Изидора исполненным всяческих достоинств и верил, что тот пробьет себе дорогу уже по одной той причине, что это его сын. Его легкомыслие он приписывал пылкости излишне сангвинического темперамента и втайне налюбоваться не мог на здоровые мускулы и широченные плечи этого Геркулеса с курчавыми, как у барана, волосами, кирпично-красным румянцем во всю щеку, оглушающим голосом и наглым, каким-то животным смехом.
Изидор подъехал к последней перед замком почтовой станции минут на двадцать раньше отца. Здесь семейство графа должно было в последний раз сменить лошадей. Прежде всего Изидор потребовал себе комнату и распаковал свои чемоданы, чтобы переодеться. Он напялил на себя какую-то невероятную охотничью куртку и выглядел в ней совершенно уморительно, хотя куртка была точь-в-точь такая, как у одного молодого франта из аристократов, с которыми как-то ему довелось травить лисицу в Валансенских лесах. Но на его широкоплечей и изрядно уже располневшей фигуре эта кургузая, обтягивающая курточка выглядела невероятно смешно. Розовая перкалевая рубашка, позолоченная цепочка для часов, увешанная брелоками, вызывающе пышный узел шейного платка, белые лайковые перчатки, готовые лопнуть по швам на красных толстых ручищах, – все было в нем безвкусным, неприятным, наглым.
Впрочем, сам он был как нельзя более доволен своей особой и сразу же показал себя во всей красе – начал приставать к трактирной служанке, потом отстегал на конюшне свою лошадь, ругаясь так, что по всей деревне стекла дрожали, и после всех этих трудов одну за другой опустошил несколько бутылок пива, перемежая их стаканами рома и хвастливо разглагольствуя перед местными завсегдатаями трактира, которые слушали его кто с восторгом, а кто с презрением.
Солнце уже заходило, когда вдали, на холме, послышалось наконец хлопанье кучерских бичей. Господин Лербур бросился со всех ног в конюшню и велел скорей готовить лошадей, которым надлежало еще до наступления ночи домчать именитое семейство в родовой замок. Заодно он приказал взнуздать и свою кобылку, чтобы, не теряя ни минуты, сопровождать своих господ к месту назначения, после чего весь в поту, с бьющимся от волнения сердцем, устремился обратно и успел выбежать на крыльцо как раз в ту самую минуту, когда карета остановилась.
– Эй, поскорее лошадей! – далеко еще не старческим голосом крикнул старый граф, высовываясь из дверцы кареты. – А, вы уже здесь, господин Лербур? Честь имею. Весьма тронут… Благодарю, не слишком… А ваше?.. В добром здравии?.. Рад слышать это… Моя внучка? Вот она… Так будьте любезны, поторопите с лошадьми.
Так небрежно-любезным тоном отвечал граф своему управляющему, не давая себе даже труда выслушать до конца его вопросы. Подали лошадей, путешественники уже готовы были продолжать свой путь, и никто из сидевших в карете так и не обратил бы внимания на господина Изидора, который все это время топтался рядом с отцом, с наглым видом заглядывая внутрь кареты, если бы в последнюю минуту, как это обычно водится, не запропастился куда-то кучер. И тогда из окна кареты высунулось задумчивое, бледное девичье лицо, обрамленное черными волосами; с холодным недоумением посмотрела девушка на развязно кивающего ей младшего чиновника управления шоссейных дорог.
– А это еще кто такой? – спросил граф, меряя Изидора взглядом.
– Это мой сын, – смиренно, но с затаенной гордостью ответствовал управляющий.
– Ах, вот оно что! Так это Изидор? Я и не узнал тебя, милейший. Ты вырос, да и растолстел порядком. За это не похвалю. В твои годы следует быть постройнее. Ну что, научился ты наконец читать?
– О да, ваше сиятельство, – отвечал Изидор, приписывая насмешливый тон графа той добродушно-иронической его манере, которую помнил еще с детства. – Я теперь чиновник, и курс науки закончил уже давно.
– В таком случае, – сказал граф, – ты успел больше, чем Рауль; тот своих наук еще не одолел. – И граф указал на своего внука, юношу лет двадцати, довольно хилого, с невыразительным лицом, который, чтобы лучше обозревать местность, взобрался на козлы рядом с лакеем. Изидор взглянул на бывшего товарища по детским играм, и оба одновременно в знак приветствия приподняли свои картузы, причем Изидор тут же с досадой заметил, что у юного виконта он из чистого бархата, в то время как его картуз из простого тика, и мысленно положил себе не далее, как завтра, заказать точно такой, да еще с золоченой кисточкой.
– Ну, так где же кучер? – с нетерпением спросил граф.
– Позовите кучера! – крикнул лакей.
– Что за безобразие! Какой-то кучер заставляет себя ждать! – завопил что было силы господин Лербур, который просто из кожи вон лез, стараясь выказать свое усердие.
Тем временем Изидор обошел карету с другой стороны, чтобы поздороваться с племянницей графа де Вильпрё, прелестной маркизой Жозефиной Дефрене. Та встретила его более приветливо, и это прибавило ему самоуверенности.
– Мадемуазель Изольда, вы что ж это, не помните меня? – обратился он к внучке графа, после того как они обменялись с Жозефиной несколькими словами.
Бледнолицая Изольда подняла глаза, пристально взглянула на него, слегка кивнула и вновь углубилась в почтовый справочник, который, казалось, внимательно изучала.
– И не помните, как мы с вами играли в саду в горелки? – продолжал Изидор с самонадеянностью, столь свойственной глупцам.
– А теперь играть не будете, – ледяным тоном оборвал его граф, – моя внучка уже не играет в горелки. Да едем же наконец! Эй, кучер, гони во весь опор, получишь вдвое!
– Подумать только, умный человек, а такое сморозил, – прошептал изумленный Изидор, глядя вслед удаляющейся карете. – Что, я не понимаю, что его внучка уже не играет в горелки? Не воображает ли он, что я до сих пор еще бегаю наперегонки?
Между тем господин Лербур-отец, в мгновение ока оседлав свою серую кобылку, помчался во весь дух вслед за каретой. Каким бы нерешительным и растерянным ни чувствовал он себя в канун того или иного великого события, едва только это событие наступало, он неизменно оказывался на высоте положения. Вот и теперь он с решительным видом пустился галопом, чего давненько уже не случалось ни с ним, ни с его лошадкой.
– Неплохо бежит кобылка вашего папаши, – заметил конюх с глуповато-хитрым лицом, подводя Изидору его черного жеребца.
– А мой Босерон бегает лучше! – сказал Изидор пренебрежительно, бросая ему мелкую монетку с тем высокомерным видом, который изобличает низкую натуру.
Однако Босерон, у которого имелись весьма веские основания быть в дурном расположении духа, попятился и стал бить ногами и задом. Это не предвещало ничего хорошего. Изидор применил силу, и ему удалось вскочить в седло. Однако, почувствовав, как впиваются ему в бока острые шпоры, Босерон сразу пустился в галоп и стрелой понесся вперед, заложив назад уши и затаив в сердце жажду мщения.
– Осторожно, осторожно! Упадете! – закричал вслед Изидору конюх, подбрасывая на ладони полученную от него монетку.
А тот, увлекаемый Босероном, между тем стремглав пронесся мимо почтовой кареты. Почтовые лошади, испугавшись, рванули в сторону, что вывело графа из задумчивости и заставило Изольду вновь поднять глаза от книги.
– Этот дурень сломит себе шею, – хладнокровно заметил граф.
– Он опрокинет нашу карету, – произнесла Изольда таким же равнодушным тоном.
– Право, он ничуть не поумнел, этот молодой человек, – сказала маркиза с добродушно-соболезнующим видом, который заставил ее спутницу улыбнуться.
Изидор, домчавшись до подножия довольно крутого склона, сдержал своего жеребца и все же заставил его идти шагом. Он решил дождаться здесь кареты, очень довольный тем, что имеет возможность показаться дамам на этом лихом скакуне, в этой неистовой скачке; проносясь мимо, он нарочно держался той стороны кареты, где была Изольда.
«Эта ломака давеча очень глупо вела себя со мною, – говорил он себе, – она воображает, будто я все еще мальчик. Нужно показать ей, что я мужчина. Небось заметила теперь, каков я собой, когда я несся мимо нее во весь опор».
Карета, в свою очередь, достигла подножия холма, лошади пошли шагом и стали медленно подниматься в гору. Граф высунулся из дверцы кареты и о чем-то спросил едущего рядом управляющего. Можно ли было придумать более подходящий момент, чтобы показаться дамам во всей своей красе? А они как раз смотрели на Изидора. Босерон, который все еще не мог успокоиться, невольно способствовал намерениям хозяина – он со свирепым видом вращал глазами и вставал на дыбы, прижимая голову к груди. Но одно непредвиденное обстоятельство роковым образом помешало всаднику потешить свою гордость и совершенно его опозорило. Дело в том, что давеча, в конюшне, когда Изидор отстегал Босерона, тот, не зная, на ком сорвать злость, вздумал укусить стоявшую рядом с ним Серую – несчастную, старую, весьма миролюбивую кобылу, которая сейчас шла третьей в упряжке. И вот теперь, когда Босерон принялся гарцевать рядом с каретой, Серая, припомнив ему это, лягнула его. Босерон не собирался оставаться в долгу. Изидор думал было положить конец этой ссоре, обрушив на свою лошадь град ударов. Босерон пришел в бешенство и взвился на дыбы так, что всаднику пришлось уцепиться за гриву. Кучер, выведенный наконец из терпения поведением Серой, хотел вытянуть ее бичом, но нечаянно попал и по Босерону; тот окончательно разъярился. Он резко отпрыгнул в сторону и принялся скакать, бить задом и брыкаться до тех пор, пока доблестный Изидор, выбитый из седла, не шлепнулся наземь, подняв клубы пыли.
– Так и знал, что этим кончится, – проговорил граф по-прежнему невозмутимым тоном.
Господин Лербур бросился поднимать своего сынка, добрая Жозефина побледнела от испуга. Карета продолжала катить дальше.
– Он жив, надеюсь? – спросил граф своего внука, который, сидя на козлах, имел возможность смотреть назад и видеть плачевную фигуру, какую являл собой Изидор.
– Ничего ему не сделалось, – весело смеясь, ответил юноша.
Лакей и кучер тоже смеялись, особенно когда Босерон, освободившись наконец от ненавистного седока, проскакал мимо них, подпрыгивая, словно выпущенный на свободу козленок, и помчался вперед по дороге.
– Остановите карету! – приказал граф. – Этот дуралей, возможно, сломал себе шею.
– Не беспокойтесь, ради бога, не беспокойтесь, все это пустяки! – завопил господин Лербур, увидев, что карета останавливается. – Вашему сиятельству никак нельзя задерживаться.
– Что поделаешь, приходится! – сказал граф. – Ваш молодец небось весь в синяках, а лошадь его уже вон куда ускакала; она будет дома раньше хозяина. Не пешком же ему идти. Мы сделаем вот что – мой сын сядет в карету, а ваш – вместо него на козлы.
Изидор, с ног до головы перепачканный, красный от смущения, но все же пытающийся сохранить свой развязный вид, принужденно смеясь, начал было отказываться. Однако граф настаивал со свойственным ему ворчливым добродушием.
– Забирайся-ка, забирайся наверх, – сказал он тоном, не допускающим возражений. – И так уж мы достаточно потеряли времени.
Пришлось подчиниться. Рауль де Вильпрё пересел в карету, а Изидор влез на козлы, откуда мог любоваться своим жеребцом, скачущим где-то далеко впереди. Рассеянно слушая язвительные соболезнования, которые расточал ему сидевший рядом с ним лакей, он то и дело нагибался, стараясь увидеть, что делается в карете. Он успел заметить, что мадемуазель де Вильпрё почему-то уткнулась лицом в платок. Неужели она до того испугалась его падения, что с ней сделался нервный припадок? Судя по тому, как конвульсивно вздрагивала всем телом эта девица, державшаяся до сих пор с такой невозмутимостью, даже чопорностью, можно было и в самом деле это вообразить. А объяснялось это просто: при виде горемычного всадника на Изольду вдруг напал безудержный смех, и, как это порой случается с серьезными людьми, она уже не в силах была справиться с собой. Юный Рауль, который при всей своей лености и недалеком уме обладал той особой хладнокровной язвительностью, которая свойственна была всей семье де Вильпрё, еще усугублял смешливое состояние сестры, произнося время от времени какую-нибудь шутку по поводу того, как уморительно летел Изидор с лошади. Присущая Раулю манера растягивать слова и монотонный голос придавали этим замечаниям особенно комический характер. Даже чувствительная маркиза позабыла о своем недавнем испуге и смеялась вместе с кузиной. Не отставал от развеселившейся молодежи и старый граф, с дьявольским спокойствием вставлявший между остротами внука и свои едкие замечания. Изидор не слышал, что они говорят, но когда Изольда, не выдержав, с хохотом откинулась назад, он увидел, что она смеется. И Изидор, почувствовав себя глубоко оскорбленным, тут же мысленно поклялся отомстить ей. С этой минуты неукротимая ненависть к Изольде вспыхнула в его низкой, мстительной душонке.
Между тем Пьер Гюгенен шагал по направлению к Блуа, стараясь идти как можно более коротким путем – то вдоль лесочка, зеленеющего на склоне холма, то узкой тропой меж высокими хлебами. Иногда он делал привал у какого-нибудь ручья, чтоб освежить холодной водой свои усталые ноги, или, расположившись на лугу под тенистым дубом, одиноко свершал скромную свою трапезу. Ходоком он был превосходным, ни жара, ни усталость не страшили его, и, однако, всякий раз ему трудно бывало заставить себя прервать эти сладостные часы отдохновения среди поэтического безмолвия полей и лесов. Какой-то новый мир открылся ему с тех пор, как он стал читать книги там, в башенке. Мелодичное пение птиц, прелесть зеленой листвы, богатство красок и совершенство линий расстилающегося перед ним пейзажа – все представало ему более внятным и отчетливым. Он ясно осмыслял теперь то, что прежде лишь смутно ощущал. И этот новый, ниспосланный ему дар понимания был для него источником неведомых дотоле наслаждений – и страданий.
«Что мне в том, – часто думал он, – что изменились мои мысли и чувства, если место мое в жизни остается прежним? Эта сияющая природа, эта прекрасная земля, где мне не принадлежит ни пяди, улыбается мне, как улыбается любому вельможе, владеющему ею. Нет, участь тех, кто жаждет захватить как можно больше владений на этом изуродованном лице земли, меня вовсе не манит. Мне ничего не нужно, кроме права безмятежно созерцать ее красоту, вволю дышать ее ароматами, наслаждаться гармонией, которую она источает. Но даже этого я лишен. Неустанно, от зари до поздней ночи, должен я трудиться, поливая потом своим эту землю, которая будет цвести и зеленеть, но не для меня, которой будут любоваться не я, а другие. И если я хотя бы час в день позволю свободно дышать моему сердцу и разуму, к старости я останусь без куска хлеба. Мысль о будущем лишает меня радостей настоящего. Если я уступлю своему желанию и еще немного посижу здесь, под зеленой этой сенью, я нарушу этим договор, которым связан и который обязывает меня безостановочно тратить свои силы, принося в жертву свою духовную жизнь. Ничего не поделаешь, надо отправляться дальше. Тратить время на эти мысли – и то уже преступление».
И Пьер усилием воли заставлял себя отрешиться от сладостного ощущения свободы. Ибо для ремесленника свобода означает отдых от труда. Именно к этой свободе он стремится; и наибольшую потребность в ней нередко испытывают натуры самые трудолюбивые. Такому труженику, в силу его избранной натуры, не раз, должно быть, случается проклинать непрерывный свой труд, не оставляющий ему даже времени подумать над творениями рук своих и совершенствовать их.
До Блуа молодой столяр рассчитывал дойти дня в два. Он переночевал в Селле, в извозчичьей корчме, и на рассвете следующего дня вновь пустился в путь. Солнечные лучи только еще начинали пробиваться сквозь утренний туман, когда он заметил на дороге идущего ему навстречу человека. Человек был высокого роста, одет, как и Пьер, в блузу рабочего и тоже с дорожным мешком за спиной. Однако по его высокому посоху Пьер догадался, что незнакомый ремесленник не принадлежит к его обществу, где принят был посох более короткий и легкий. Окончательно утвердился он в этой догадке, когда незнакомец, не дойдя до него шагов двенадцать, вдруг остановился в той особой, угрожающей позе, которая всегда предшествует перекличке странствующих подмастерьев.
– Откликнись, брат! Какого ремесла? – провозгласил он зычным голосом.
Пьер принадлежал к обществу, членам которого перекличка запрещалась; поэтому он ни слова не ответил на оклик и продолжал идти прямо на незнакомого противника, ибо – Пьер сразу же это понял – встреча эта вряд ли могла кончиться добром. Уж таковы жестокие законы компаньонажа. Увидев, что Пьер ему не отвечает, незнакомец, в свою очередь, понял, что имеет дело с врагом. Тем не менее, до конца соблюдая предписанную уставом его общества форму, он продолжал перекличку по всем правилам.
– Подмастерье? – снова заорал он, размахивая посохом. И хотя Пьер по-прежнему не отвечал ни слова, продолжал: – Какого общества? Какого союза?
Пьер продолжал молчать. Тогда незнакомец решительно двинулся ему навстречу, и через несколько секунд они стояли уже лицом к лицу.
При виде его богатырского сложения и воинственной позы Пьер подумал, что, не надели природа его самого столь же мощным телом и крепкими мускулами, ему, пожалуй, было бы несдобровать.
– Так вы что же, не ремесленник, что ли? – презрительно бросил ему в лицо незнакомец.
– Как это не ремесленник! – отвечал Пьер.
– Выходит, не подмастерье? Почему же у вас посох? – все более вызывающим тоном продолжал спрашивать незнакомец.
– Я подмастерье, – очень спокойно ответил Пьер, – и попросил бы не забывать об этом, раз теперь это вам известно.
– Что вы этим хотите сказать? Чего добиваетесь? Оскорбить меня?
– Отнюдь. Но если бы вам вздумалось оскорбить меня, я в долгу не останусь.
– Коли вы не трус, почему не отозвались на оклик, как положено?
– Стало быть, есть причина.
– Вы что, правил не знаете? Странствующие подмастерья при встрече обязаны объявлять друг другу свое ремесло и назвать союз. Ну, так как, ответите вы мне или заставить говорить вас силой?
– Заставить вы меня не заставите. Попробуйте только тронуть, я и вовсе ничего не скажу.
– Посмотрим, – сквозь зубы процедил незнакомец и уже начал было поднимать свою палку, как вдруг лицо его омрачилось, словно от какого-то тяжкого воспоминания, и он опустил ее. – Послушайте, – сказал он, – к чему вам таиться? Я и без того уже понимаю, что вы принадлежите к гаво{19}.
– Если вы называете меня этим именем, – ответил Пьер, – то ведь я тоже вправе был бы сказать, что узнал в вас деворана, но я не вижу ничего оскорбительного для себя в слове гаво, так же как не имею намерения оскорбить вас, произнося ваше прозвище.
– Нечего мне зубы заговаривать, – сказал незнакомец, – уже по одной вашей осторожности видно, что вы истинный сын общества Соломона. Ну а я – я принадлежу к священному Союзу долга, чем и горжусь. Выходит, я выше вас и старшинство за мной. Значит, вам следует быть со мной почтительным. Произнесите-ка скорее обет подчинения, и мы с вами поладим.
– И не подумаю произносить никаких обетов, – отвечал Пьер, – будь вы хоть сам мастер Жак{20} собственной персоной.
– Так вы еще и глумитесь? – гневно закричал незнакомец. – Как видно, вы вообще ни к какому обществу не причислены. Либо вы не принадлежите к союзу, либо один из непокорных, независимых, или какой-нибудь лис свободный, а есть на свете кто презреннее их?
– Да нет, я не то, и не другое, и не третье, – улыбаясь, отвечал ему Пьер.
– А, так, значит, гаво! – закричал незнакомец, топнув ногой. – Послушайте, не знаю уж как вас величать – брат, земляк или же сударь, вам драться неохота, мне тоже. И сдается мне, что отказываетесь вы драться не из трусости. Я знаю, среди вас, гаво, встречаются люди довольно смелые, да и не всякий, кто ведет себя осторожно, непременно трус. Уж меня-то в трусости вы не заподозрите, когда узнаете мое имя, потому что я вам его назову. Быть может, вам приходилось слышать его во время хождения по Франции. Я Жан Дикарь из Каркассона, по прозванию Гроза Всех Гаво.
– Приходилось, – ответил Пьер Гюгенен, – вы каменотес из прохожих подмастерьев. Слышал, что человек вы смелый и работящий, но есть у вас и слабости – задиристый характер и приверженность к вину.
– А коли слабости мои вам известны, – сказал Жан Дикарь, – то, должно быть, известна и та несчастная история в Монпелье с парнишкой, что вздумал высказывать мне откровенно все, что обо мне думает.
– Да, известна. Вы так его избили, что он на всю жизнь остался калекой; если бы не ваши и его товарищи, которые из великодушия сохранили это дело в тайне, пришлось бы вам держать ответ перед властями; хоть это заставило бы вас раскаиваться, раз совести у вас нет.
Прохожий подмастерье, оскорбленный прямотой, с которой говорил с ним Пьер, побледнел от ярости и вновь поднял свою палку, Пьер взялся за свою, приготовясь защищаться. Однако каменотес и на этот раз опустил свой посох, и лицо его вдруг стало добрым и печальным.
– Так знайте же, я дорого заплатил за ту минуту безумия. Да, это верно, человек я вспыльчивый, горячий, но, поверьте, не такая уж я грубая скотина, не такой зверь, каким, вероятно, изображали меня ваши гаво. Я горько раскаивался в том, что случилось, и делаю все, чтобы искупить свою вину. Но парню, которого я изувечил, от этого не легче – он не сможет работать до конца своих дней, а я не так богат, чтобы прокормить его отца, мать и сестер, которым он был единственной опорой. И вот целая семья несчастна по моей вине. Я работаю не покладая рук, но деньги, которые мне удается им послать, не могут дать им безбедного существования, которое было бы у них, не случись того несчастья. Ведь у меня тоже есть родители, и я обязан отдавать им половину своего заработка. А когда содержишь две семьи, на себя ничего почти не остается. Меня вот ославили пьяницей и кутилой, а никто не знает, как я стараюсь искупить свой грех и сколько раз удавалось мне с тех пор победить свои дурные наклонности. Теперь вы знаете мою историю и уж не так удивитесь тому, что я скажу: я дал зарок сдерживать свой нрав, ни с кем никогда не искать ссор, чтоб не случилось еще какой беды. И, однако, честь моего союза, слава сыновей мастера Жака для меня превыше всего, и не могу я прослыть трусом. Вы давеча предерзко говорили со мной, вас следовало бы проучить за это, да вот не хочется; но пропустить ваши слова мимо ушей мне все же не к лицу. Послушайте, ладно, не называйте себя, раз есть у вас на то причины, но подтвердите хотя бы, что есть один только Союз долга и нет союза древнее, чем он.
– Но если я скажу, что он один, из этого само собой вытекает, что нет союза древнее его. А если скажу, что он самый древний, то тем самым признаю, что есть и другие, – с улыбкой отвечал Пьер.
Этот шутливый ответ почему-то очень задел деворана, и гнев его вспыхнул с новой силой.
– Так, так, – произнес он, от досады кусая губы. – Нечего прикидываться, будто вы не понимаете, чего я от вас требую. Я хочу этим сказать, – вы это прекрасно знаете, – что существуют самозванные Союзы долга, нагло присвоившие себе то же название. Но берегитесь, мы этого так не оставим. Пусть всякие чужаки перестанут называть себя подмастерьями Союза долга, а не то как бы не пришлось им раскаяться в этом.
– Они называют себя вовсе не так, – отвечал Пьер. – Они называют себя подмастерьями Союза долга и свободы, и как раз для того, чтобы их не путали с вами, подмастерьями Союза долга, которые, как всем известно, не очень-то ратуют за свободу.
– А вы-то все больно ратуете за свободу – свободу красть чужие имена да титулы! Ну нет, этому никогда не бывать. Мы будем драться с вами не на живот, а на смерть, пока не принудим вас называть себя просто свободными подмастерьями.
– Честно говоря, – сказал Пьер, – будь моя воля, я не стал бы и спорить о подобных пустяках. По мне, слово «свобода» настолько прекрасно само по себе, что одного его уже достаточно, чтобы освятить то знамя, на котором оно начертано. Но не думаю, чтобы можно было прийти к какому-нибудь соглашению, пока вы станете требовать признания своего первенства с помощью угроз и оскорблений. Меня, во всяком случае, никто – ни один подмастерье ни из какого Союза долга – никогда не заставит признать, что его союз выше и древнее какого-либо другого.
– Так, выходит, вы-то ни в каком союзе не состоите? Вот уже битый час, как вы издеваетесь надо мной, и я не могу добиться, какого же вы лагеря? Не иначе, как вы из независимых, а может, бунтовщик? А может, вас попросту выгнали из какого-нибудь общества за дурное поведение? Мне ведь не трудно будет все о вас разузнать, и, если это так, берегитесь – я выведу вас на чистую воду, где бы ни встретил.
– Вот вы говорите со мной так враждебно, а я слушаю вас совершенно спокойно; речи ваши дышат ненавистью, а во мне ее нет; вы угрожаете мне, а я в ответ только улыбаюсь. И всякий, кто, не зная нас, стал бы свидетелем этой встречи, не усомнился бы в том, кто из нас двоих более рассудителен и великодушен. Мне непонятно, почему славу своего союза вы стремитесь утверждать с помощью насилия и проклятий, вместо того чтобы руководствоваться человеколюбием и мудрыми примерами.
– Поговорить вы мастер, это я вижу. Ну ладно, будь по-вашему. Людей образованных я уважаю. Я когда-то и сам пытался побороть свое невежество и даже выучил на память лучшие песни наших стихотворцев, и некоторых ваших тоже, потому что хоть самый дух их я не приемлю, но не могу не отдать им должное. У вас есть Бесстрашный из Бордо, Вандомец Сердцеед, и еще некоторые, ну а наши – это Марселец Согласный, Бордосец Осторожный, Бургундец Верный, Нантец Выручатель и прочие, тоже не без таланта. Жаль только, что нельзя быть одновременно и сочинителем и дельным работником. В этом я убедился. Чтобы слагать стихи, надобно знать много такого, что требует учения, а учение требует времени. А вот вы так красно говорите, что меня берет сомнение – может, вы сбежали от долгов или нарушили установление союза, словом, решили следы замести?