Однажды в воскресенье, в первый день Пасхи, старая Барбара узнала от своего хозяина, что он не будет дома ни обедать, ни ужинать и что она свободна до вечера. Она очень обрадовалась, так как этот отпуск совпадал с днем большого праздника, и она могла пойти в обитель бегинок, присутствовать при большой обедне и вечерней службе, провести остальное время дня у своей родственницы, сестры Розалии, занимавшей одну из главных келий в церковной ограде.
Пойти в монастырь было для Барбары одною из самых приятных, единственных в своем роде радостей! Ее там все знали. У нее было несколько подруг среди бегинок, и она мечтала, под старость, если соберет немного денег, принять самой монашеское покрывало и окончить там жизнь, как другие – столь счастливые! – которых она видела в головных уборах, закутывавших их лица, словно выточенные из старой слоновой кости.
В это мартовское утро она особенно ликовала, направляясь в сторону своей дорогой обители еще довольно бодрой походкой, в своем большом черном плаще с капюшоном, раскачивавшимся, точно колокол. Вдали колокольный звон, казалось, совпадал с ее походкой, единодушный звон приходских церквей, и среди них, каждую четверть часа, – нежная музыка игры на колоколах, ария, точно исполненная на стеклянных клавишах…
Первые признаки весенней зелени придавали предместью деревенский вид. Барбара, более тридцати лет прожившая в городе, сохранила, как и многие другие, неизменное воспоминание о своей деревне, простую душу, которая приходит в умиление от мелкой травки и листвы.
Хорошее утро! Как она быстро шла среди яркого солнца, радуясь крику птички, аромату молодых почек в этом почти деревенском предместье, где зеленели некоторые местечки на берегу Minnewater'а – озера Любви, или, еще лучше, воды, где любят! И здесь, перед этим сонным озером, красивыми ненюфарами, точно сердцами первых причастниц, берегами, покрытыми газоном и цветочками, большими деревьями, движущимися мельницами на горизонте, Барбара еще раз поддалась иллюзии путешествия, возвращения через поля к поре своего детства…
Это была благочестивая душа, отличавшаяся тою фламандскою верою, в которой чувствуется немного испанский католицизм, тою верою, в которой угрызения совести и ужас оказываются сильнее доверия и которая заключает в себе скорее страх ада, чем тоску по небу. Эта вера не отказывалась, однако, и от любви к красивой обстановке, понимания цветов, курений, пристрастия к богатым тканям, что свойственно этой расе. Вот почему мрачный дух старой служанки заранее приходил в восторг от торжественности святых служб, когда она переходила через мост в обитель и погружалась в ее мистическую глубину.
Уже здесь царила тишина, как в церкви; доносился только шум от небольших источников, впадавших в озеро, точно это был ропот молящихся уст; стены вокруг и низенькие стены, окаймляющие кельи, были белые, точно скатерть престола. Посредине густая трава росла на лужайке – в духе Ван-Эйка, – где пасся ягненок, точно это был пасхальный агнец.
Улицы, носящие имена святых, поворачивают, спутываются, удлиняются, составляя средневековое местечко, небольшой отдельный городок в городе, еще более, мертвый. Он настолько пуст, безмолвен, отличается столь заразительным молчанием, что люди ходят тихо, говорят шепотом, как будто в комнате, где есть больной.
Если случайно кто-нибудь приближается и производит шум, это кажется ненормальным, даже кощунством. Только некоторые бегинки могут ходить там как следует, легкими шагами, в этой словно заглохшей атмосфере: они не ходят, а скользят, кажутся скорее лебедями, сестрами белых лебедей, плавающих по длинным каналам.
Некоторые запоздавшие монахини поспешно проходили под деревьями площадки, в то время как Барбара направлялась в церковь, откуда доносились звуки органа и пение. Она вошла вместе с бегинками, занявшими места на скамейках с деревянными скульптурными украшениями, вытянувшихся в два ряда возле хора. Все головные уборы сливались; на их белых неподвижных крылышках отражались красные и синие стекла, когда солнце освещало их. Барбара смотрела издали с завистью на коленопреклоненную группу сестер общины, невест Христа и служанок Бога, с надеждою когда-нибудь попасть в их среду…
Она села в одном из боковых притворов церкви, среди нескольких прихожан, стариков, детей, бедных семей, живущих в угасающем Бегинаже. Барбара, не умеющая читать, перебирала четки, молилась вслух, иногда взглядывала в сторону сестры Розалии, своей родственницы, занимавшей второе место после настоятельницы.
Как церковь была красива, ярко озаренная свечами! Барбара во время проскомидии купила небольшую свечу у сестры ризничей, и вскоре ее приношение горело вместе с другими.
Время от времени она следила за своей свечой, которую она узнавала среди других.
Ах! Как она была счастлива! Как нравы священники, говоря, что церковь – это дом Божий! В особенности в Бегинаже, где сестры поют на клиросе нежными голосами, точно ангелы!
Барбара не. уставала слушать фисгармонию и псалмы, которые развертывались в своей ослепительной чистоте, словно красивые ткани.
Между тем, обедня кончилась, огни были погашены.
Бегинки все вместе при колыхании их головных уборов вышли, как если бы это был вылетающий рой пчел, покрывший на одну минуту зеленый сад, или удаляющиеся чайки. Барбара шла следом, хотя и на расстоянии, из скромности и почтительности, за своей родственницей, сестрой Розалией; когда она увидела, что та вошла в свой домик, она поспешила и через минуту тоже проникла туда.
Бегинки живут по нескольку в каждом домике, составляющем маленькую общину. Иногда их трое-четверо; иногда число доходит до пятнадцати или двадцати. Сестра Розалия жила с многочисленными монахинями; все сестры, когда вошла Барбара, только что вернувшись из церкви, болтали, смеялись, задавая друг другу вопросы в большой рабочей комнате. По случаю праздника корзинки с шитьем, подушки с кружевами были убраны по углам.
Некоторые монахини в небольшом садике, расположенном перед домом, рассматривали растения, цветник, окаймленный зеленым кустарником. Другие, иногда очень молоденькие, показывали полученные подарки….. пасхальные яйца с украшением из сахара. Барбара, немного стесняясь, следовала всюду за сестрой Розалией по комнатам, приемной, где сидели посетители, боясь остаться одной, показаться непрошеной гостьей, ожидая с некоторым беспокойством, чтобы ее позвали, как обыкновенно, обедать. А что, если на этот раз пришло слишком много родных и не хватит всем места?
Барбара успокоилась, когда сестра Розалия от имени настоятельницы пригласила ее, извиняясь, что оставляла ее одну, так как была очень занята: монахини по очереди занимаются хозяйством в течение недели, и сегодня была очередь сестры Розалии.
– Мы поговорим после обеда, – прибавила она. – Тем более, что я должна сообщить вам что-то очень важное.
– Очень важное? – испуганно переспросила Барбара. Скажите мне сейчас…
– Мне некогда… сейчас…
И она убежала по коридорам, оставляя в недоумении старую служанку. Что-то очень важное?.. Что бы это могло быть? Несчастие? Но у нее ничего нет дорогого на свете, никого, кроме этой единственной родственницы.
Значит, дело касалось ее. В чем же можно было упрекнуть ее? В чем ее обвиняют? Она никого не обманула. Когда она шла к исповеди, она не знала, что сказать, в каком грехе каяться.
Барбара осталась очень встревоженной. Сестра Розалия, говоря с ней, имела столь мрачный, почти суровый вид. Рассеялось радостное настроение этого дня. Ей не хотелось более смеяться, присоединиться к группам, которые так веселились, болтали, рассматривали начатые кружева, новые рисунки для бесконечных нитей кружев.
Одна, сидя в стороне на стуле, она теперь думала о той неизвестной вещи, которую должна была сказать ей сестра Розалия.
Когда все сели за стол в длинной столовой, после общей молитвы, Барбара ела мало и без всякого удовольствия, смотря на здоровых и розовых бегинок и некоторых приглашенных к этой воскресной и праздничной трапезе. В этот день подавалось вино, вино из Тура, маслянистое и золотистого оттенка. Барбара осушила стакан, который ей налили, желая утопить в нем свои заботы. У нее заболела голова.
Обед казался ей бесконечным. Когда он кончился, она побежала прямо к сестре Розалии с вопросительным взглядом. Та заметила ее волнение и сейчас же захотела успокоить ее;
– Ничего, Барбара! Не огорчайтесь, мой друг!
– В чем дело?
– Ничего!., ничего особенного. Я хочу дать вам маленький совет.
– Ах! Вы так испугали меня…
– Я говорю, теперь нет ничего особенного. Но положение может стать серьезным, и пожалуй вам придется переменить место.
– Переменить место? Почему? Пять лет уже я служу у господина Виана. Я привязана к нему; он очень несчастен и он дорожит мною. Это самый честный человек на свете.
– Ах, бедная моя, как вы наивны! Нет, это – не самый честный человек на свете.
Барбара сильно побледнела и спросила:
– Что вы говорите? Что же он сделал дурного? Сестра Розалия тогда рассказала ей ходившую по городу историю, достигшую даже тихого Бегинажа: о дурном поведении того, кем все восхищались прежде за его печаль вдовца, столь жгучую и безутешную! Теперь он утешился, и очень дурным образом! Он посещает теперь недостойную женщину, прежде танцевавшую в театре…
Барбара дрожала; при каждом слове она подавляла внутреннюю борьбу: она благоговела перед своею родственницею, и эти очень обидные и невероятные обвинения получали в ее устах большую силу. Так вот где была причина всей этой перемены в жизни господина Виана, которую она никак не могла понять, его частых выходов, приходов и уходов, обедов вне дома, поздних возвращений, отсутствия по ночам?..
Бегинка продолжала:
– Подумали ли вы, Барбара, о том, что честная прислуга-христианка не может дольше оставаться в услужении у человека, ставшего развратником?
При этих словах Барбара вспыхнула: это было невозможно! Все это были сплетни, которые ввели в заблуждение сестру Розалию. Такой добрый человек, обожающий свою умершую жену! Он и теперь каждое утро, на ее глазах, плачет перед ее портретами, хранит ее волосы лучше всяких реликвий!..
– Я вам говорю, что это так, – спокойно отвечала сестра Розалия. – Я знаю все. Я знаю даже дом, где живет эта особа. Он находится на моем пути, когда я иду в город, и я видела несколько раз, как входил и выходил оттуда господин Виан.
Это было убедительно! Барбара казалась униженной. Она ничего не ответила, впала точно в забытье, причем у нее образовались большая складка и морщины посредине лба.
Затем она сказала эти простые слова: «я подумаю», в то время как ее родственница, призванная к исполнению своих обязанностей, на минуту отлучилась.
Старая служанка осталась пораженной, без сил, с пере путавшимися мыслями, узнав эту новость, шедшую в разрез с ее надеждами, разрушавшую все ее будущее.
Во-первых, она привыкла к своему хозяину и оставит его не без сожаления.
Затем, как найти другое место, столь хорошее, легкое? Здесь она могла, ведя хозяйство старого холостяка, делать известные сбережения, собирать небольшой залог, необходимый, чтобы закончить свои дни в Бегинаже. Между тем сестра Розалия была права! Она не может служить больше у человека, который смущает своим поведением ближнего.
Она знала, что нельзя служить у неверующих, которые не молятся, не придерживаются законов церкви, не соблюдают поста. То же правило существует и относительно развратных лиц… Они совершают еще худший грех, тот, за который священники в проповедях и во время вечерних служб грозят всего более адским пламенем… Барбара отгоняла быстро от себя даже отдаленные видения сладострастия, при одном имени которого она крестилась.
На что же решиться? Барбара чувствовала смущение в продолжение всех служб и торжественной вечерней молитвы, для которой она вернулась вместе с другими в церковь. Она просила св. Духа просветить ее, и ее молитвы были услышаны, так как, выходя из церкви, она приняла решение.
Так как этот вопрос был очень затруднителен и разрешение его было ей не по силам, она отправилась к своему обычному духовнику, в церкви Notre-Damme, и послушно последовала его указанию.
Духовник, которому она все рассказала, все, что узнала, и который знал много лет эту простую и прямую натуру, старался успокоить ее, заставил дать ее обещание, что она не примет никаких резких мер; даже если то, что говорили об ее хозяине, – правда, и у него есть преступные связи, нужно все же делать известное различие: пока свидания происходят вне дома, она может не знать о них, во всяком случае, – не придавать значения; если же, к несчастью, дурная женщина, о которой идет речь, придет в дом ее хозяина, например, будет обедать у него, – она не может тогда оставаться соучастницей разврата и должна оставить место и уйти…
Барбара попросила дважды повторить ей это решение; затем, наконец, уразумев его, она вышла из исповедальни, покинула церковь после короткой молитвы, направилась в сторону quai du Rosaire, к дому, из которого она утром ушла счастливая и который она должна была покинуть (она предчувствовала это) рано или поздно…
Ах! Как трудно радоваться долго!.. И она возвращалась по мертвым улицам, сожалея о зеленом предместье на заре, об обедне, светлых псалмах, о всех предметах, на которые надвигалась теперь ночь; она думала о близком отъезде о новых лицах, о своем хозяине, находившемся в состоянии смертного греха, – и она думала о себе самой, отныне лишенной надежды окончить свою жизнь в обители сознавая, что ей суждено умереть в одиночестве, вечером в больнице, окна которой выходят на канал…
Гюг ощутил полное разочарование после того дня, как у него явилась эта странная прихоть – одеть Жанну в одно из сохранившихся от умершей платьев. Он перешел границы! Желая вполне слить двух женщин, он уменьшил сходство между ними. Пока они находились на расстоянии одна от другой, разделенные туманом смерти, самообман еще был возможен. Но когда они слишком сблизились, то обнаружилась разница.
Вначале, когда он был очарован тем, что снова нашел дорогое лицо, радостное волнение вполне овладело им; затем мало-помалу, желая провести параллель и в мелких деталях, он начал мучиться от несходных нюансов…
Сходство чувствуется всегда только в общих линиях и в ансамбле. Если мы вникнем в детали, чувствуется во всем разница! Но Гюг не замечал, что он сам стал смотреть по-другому, делая свои сравнения более тщательно, и приписывал всю вину Жанне, думая, что она сама изменилась!
Конечно, у нее были все те же глаза. Но, если глаза являются отражением души, значит, в них отражалась теперь не та душа, которая чувствовалась во взоре умершей. Жанна, прежде нежная и сдержанная, мало-помалу распускалась. У нее снова проявлялся отпечаток кулис и театра. Постепенное сближение вернуло ей свободу в обращении, шумную веселость, вольности речи, прежнюю привычку к небрежному туалету, беспорядочности капота и непричесанным волосам, когда она целый день сидела дома. Светские привычки Гюга оскорблялись этим. Однако он продолжал ходить к ней, стремясь снова овладеть ускользавшим от него миражем. Медленные часы! Грустные вечера! Ему был необходим этот голос. Он еще упивался его глубоким потоком. В то же время он страдал от высказываемых ею слов…
Жанна, в свою очередь, утомлялась его мрачным настроением духа, его долгим молчанием. Теперь, когда он приходил под вечер, она еще не возвращалась домой, опаздывая из-за своих прогулок по городу, покупок в магазинах, примерки платьев. Он приходил также повидаться с ней в другое время, днем, утром пли после обеда. Часто ее не было дома, так как она скучала у себя, постоянно бегала по улицам.
Куда ходила она? Гюг знал, что у нее не было подруг. Он ждал ее; он не любил оставаться один, предпочитал гулять по окрестностям, пока она вернется. Беспокоясь, грустя, избегая чужих взглядов, он шел без цели, наудачу, с одного тротуара на другой, достигал ближних набережных, блуждая вдоль воды, выходя на площади, точно опечаленный жалобою деревьев, устремляясь в бесконечный лабиринт серых улиц.
Ах, этот постоянный серый оттенок брюжских улиц!
Гюг чувствовал все сильнее в своей душе этот серый оттенок. На него сильно действовало это глубокое безмолвие, эта пустынность: только иногда он встречал нескольких старух, в черных платках, с капюшоном на голове, бродивших точно тени, возвращаясь из часовни Св. Крови, где они ставили свечи. Любопытная вещь: нигде нет столько старух, как в древних городах. Они блуждают – с лицами оттенка земли – старые и молчаливые, точно они истощили весь запас слов… Гюг едва замечал их, идя наугад, слишком занятый своим старым горем и новыми заботами. Машинально он снова подходил к дому Жанны. Опять никого!
Он опять начинал блуждать, колебался, поворачивал в пустынные, улицы и невольно подходил к quai du Rosaire. Тогда он решал вернуться к себе; он отправится к Жанне позднее, вечером; он садился в кресло, пробовал читать; затем, через минуту, погружаясь в одиночество, охваченный холодным безмолвием своих длинных коридоров, он выходил опять.
Вечер… моросит мелкий дождик, который усиливается, ранит ему душу… Гюг чувствовал, что он снова охвачен, увлечен лицом Жанны, что его тянет к ее дому; он шел, приближался, снова шел назад, по своему пути, вдруг почувствовав потребность в уединении, испугавшись той мысли, что теперь она дома, ждет его, и не желая ее видеть.
Ускорив шаги, он шел по обратному направлению, выбирая древние кварталы, блуждая без цели, потерянный, несчастный, среди грязи. Дождь усиливался, увеличивая свои нити, запутывая свою паутину, делая петли всё уже. точно неуловимую и мокрую сеть, куда попадал мало-помалу Гюг. Он начинал снова вспоминать. Он думал о Жанне. Что делает она теперь на улице, в такую безотрадную погоду? Он думал и об умершей… Что теперь с ней? Ах, ее бедная могила… венки и обветшалые цветы под этим проливным дождем… А колокола звонили, такие тихие, такие далекие! Как далек был город! Можно было бы подумать, что и он, в свою очередь, не существует больше, растворился, потонул, погрузился в дожде, охватившем его со всех сторон… Сходная грусть! В память мертвого Брюгге с самых высоких колоколен раздавался печальный звон!