
Полная версия:
Желько Максимович АИ, Берия 2
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Желько Максимович
АИ, Берия 2
Глава I. ПЯТЫЙ ЭТАЖ
Стратегическая метка: 27 июня 1953 года, 04:42. Кремль, кабинет № 47. Уровень: 5-й этаж власти. Горизонт планирования: 50 лет. Точка бифуркации пройдена. Вероятность удержания Евразийского пан-региона — 71% при условии устранения факторов A, B, K. Рекомендация: ускорение.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ. НОЧЬ
1. Бессонница
Он не спал третью ночь. Бессонница давно стала его спутницей — старой, привычной, как перстень на левой руке. Но эта была другой. Бессонница марта — когда умирал Хозяин, когда четыре дня подряд кремлёвская квартира наполнялась запахом лекарств, мочи и страха, а врачи переглядывались, не смея произнести очевидное, — бессонница марта была бессонницей ожидания. Эта же, июньская, пахла не лекарствами, а порохом.
Лаврентий Павлович Берия сидел в кожаном кресле, положив ладони на стол — тяжёлые ладони с короткими пальцами, руки человека, который душил и подписывал, подписывал и душил. В кабинете горела только настольная лампа под зелёным абажуром — он не любил верхний свет, тот резал глаза, утомлял. Пахло одеколоном «Кремль», тяжёлым и сладковатым, и сыростью июньского рассвета, просачивающейся сквозь неплотно пригнанные оконные рамы.
Он снял пенсне, протёр стёкла замшевой тряпочкой и снова водрузил на переносицу. Жест был машинальным, почти ритуальным. Пенсне он носил не из кокетства — глаза начали сдавать ещё в Баку, когда он чертил разрезы и фасады при керосиновой лампе. Архитектор по первому образованию, техник-строитель, выпускник Бакинского механико-строительного училища 1919 года — он и сейчас, в пятьдесят четыре, помнил, как выводить тушью на ватмане: сначала карандашный эскиз, потом обводка, потом заливка акварелью. Архитектура учила его терпению. Архитектура учила его: сначала фундамент, потом несущие стены, потом крыша — и никогда наоборот.
Телефон молчал. Молчание телефона означало: всё кончено, они не успели, Маленков плывёт, Хрущёв нейтрализован, Жуков ждёт — или уже не ждёт.
Где-то за стенами кабинета ещё перезаряжали оружие люди из Девятого управления — его люди. Самая надёжная структура в системе, которую он выстраивал годами. Три тысячи отборных офицеров, лично преданных не партии, не государству, а ему. Зарплата вдвое выше армейской, пайки, квартиры в Москве. Он знал: преданность покупается. Он платил щедро, и до этой ночи его векселя не обесценивались.
Но молчание телефона было красноречивее любого звонка. Оно говорило: связь прервана. И не обычным способом — не обрывом проводов, которые его техники засекли бы мгновенно. Нет, связь прервана молчанием людей. Тех самых людей, которые ещё вчера козыряли и докладывали: «Будет исполнено, Лаврентий Павлович». Теперь они не подходят к трубке.
Он знал эту тишину. Она уже случалась в его жизни — в Тбилиси в тридцать седьмом, когда он ждал решения Москвы по делу Агниашвили, и в сорок первом, когда немцы подходили к столице. Но та тишина была внешней. Эта шла изнутри его собственной системы. Она говорила: машина, которую ты построил, работает — но, возможно, не на тебя.
2. Архитектор
Он думал об этом всё чаще в последние недели — о том, что он архитектор, а не палач. Когда его называли палачом — за глаза, разумеется, никто не осмеливался сказать это вслух, — он кривил губы. Палач рубит головы. Архитектор строит здание. А здание требует фундамента. Если фундамент заложен на костях — что ж, таков строительный материал эпохи.
Он помнил Баку, девятнадцатый год. Город, пропахший нефтью и надеждой. Ему было двадцать, и он уже содержал мать и глухонемую сестру — перевёз их из Мерхеули, где ничего не осталось, кроме долгов отца и косых взглядов соседей. Он работал практикантом в конторе Нобелей, чертил разрезы нефтяных вышек — металлических конструкций, которые вонзались в небо Апшерона, как иглы в подушечку. По вечерам — училище. А по ночам — марксистский кружок, где его выбрали казначеем, потому что он единственный умел считать деньги так, чтобы они не исчезали.
Уже тогда он понял: мир — это конструкция. Несущие балки, распределение нагрузок, точка опоры. Если ты знаешь, где точка опоры, ты можешь перевернуть всё.
В двадцатом он уже работал в ЧК. В двадцать первом — заместитель начальника секретно-оперативной части. Он не рвался в чекисты — он рвался в инженеры. Писал рапорты, просил отпустить учиться, потом согласовал стажировку в Бельгии — представлял себе Льеж, аудитории, чертежи мостов и фабричных цехов. Но его не отпустили. Слишком хорошо он работал. Слишком грамотно, слишком хитро, слишком результативно. Архитектор стал инженером человеческих душ — задолго до того, как этот термин придумали для писателей.
И вот теперь, тридцать четыре года спустя, он сидит в кремлёвском кабинете и смотрит на карту мира. Мир 1953 года. Огромная карта во всю стену — её повесили ещё в сорок пятом, когда он возглавил атомный проект. На ней были отмечены флажками три зоны влияния. Красные — наши. Синие — американцы. И редкие зелёные — нейтралы, которым осталось жить считанные годы, прежде чем их затянет в одну из воронок.
3. Пан-регионы
Он взял со стола лист бумаги — гербовый бланк Совета Министров. Почерк у него был мелкий, инженерный, почти готический. Таким почерком подписывают чертежи. Он вывел: «О первоочередных мерах по переустройству Союза Советских Социалистических Республик».
Переустройство. Не реформа, не корректировка курса, не «улучшение работы партийных органов». Именно переустройство — архитектурный термин, корень «строй». Он видел Союз как здание, и здание это было построено неверно. Хозяин возводил его из подручных материалов, на скорую руку, в расчёте на вечную войну — сначала гражданскую, потом мировую, потом холодную. Война кончилась. Здание трещало.
Фундамент — страх. Тридцать лет страха. Сначала страх белых, потом страх кулака, потом страх шпиона, потом страх космополита, потом страх врача-отравителя. Страх как строительный раствор. Он скреплял, он держал. Но раствор — не бетон. Со временем он выкрашивается, и тогда кирпичи летят вниз.
Несущие стены — репрессивный аппарат. ГУЛАГ, особые совещания, тройки, двойки, расстрельные списки, которые он сам когда-то подписывал, не глядя — потому что, если начать вглядываться, можно увидеть лица. Он видел лица. Он помнил их. Этого он не говорил никому.
Крыша — идеология. Марксизм-ленинизм в сталинской редакции. Догмат, короткий, как выстрел. Но догмат не грел. Догмат пугал. А пугать вечно нельзя — организм привыкает. Он, строитель, знал: такое здание не ремонтируют. Его разбирают до фундамента и возводят заново. Другого способа нет.
Он поднял глаза на карту.
Американский пан-регион уже оформился — и оформился блистательно, надо признать. Доллар как мировая валюта: Бреттон-Вудс сорок четвёртого, золотой стандарт, весь мир в долларовой петле. Флот, контролирующий все океанские проливы: Гибралтар, Суэц, Панамский канал, Малаккский пролив. Атомная бомба — уже не монополия после сорок девятого, но всё ещё преимущество: у них сотни, у нас десятки. Сеть баз от Японии до Норвегии — по периметру Евразии, как удавка. Даллес, Эйзенхауэр, новая администрация — они не отступят. Они будут сжимать кольцо, пока Союз не треснет по швам.
Китайский пан-регион ещё дремлет. Мао смотрит на Москву снизу вверх — пока. Но это «пока» закончится, как только Китай встанет на ноги. Через тридцать, сорок, пятьдесят лет — это неважно, по историческим меркам это мгновение. И тогда Евразия окажется разорванной между тремя центрами силы, а не двумя. Многополярный мир — это война всех против всех. Он читал Гоббса. Он знал.
Евразийский пан-регион существует только в его голове. Он должен собрать его из обломков войны, лагерей, страха и нерастраченной пассионарности народа, который только что потерял вождя и ещё не знает, что делать со свободой.
Он знал, что делать. Свободу не дают — её отмеряют, как яд в лекарстве. Ровно столько, чтобы организм мобилизовался, но не разрушился.
4. «Эвклид»
Он достал из сейфа тонкую папку. Сейф был вмонтирован в стену за портретом — стандартный кремлёвский сейф, сталь, кодовый замок, но с одним усовершенствованием. Если открыть сейф неправильно, содержимое самоликвидируется — небольшая термитная шашка, разработанная в лаборатории при НКВД ещё в тридцать восьмом. Он сам утверждал чертежи. Архитектор.
На обложке — гриф «Особая папка. Экземпляр № 1. Лично». Всего таких папок было три. Одна здесь. Вторая — у Серго, сына, в надёжном месте. Третья — мёртвый груз, закопанный в схроне под Киевом. Если с ним что-то случится — а он знал, что может случиться, — папки должны всплыть. Он не собирался уходить молча.
Внутри — четырнадцать машинописных страниц. План «Эвклид». Он назвал его в честь геометра, который построил мир на пяти аксиомах. Пять аксиом нового Союза.
Первая аксиома: амнистия. Два миллиона пятьсот двадцать шесть тысяч четыреста два человека в лагерях, тюрьмах и колониях — он знал цифры наизусть, потому что сам запрашивал сводку в марте. Из них особо опасных государственных преступников — двести двадцать одна тысяча четыреста тридцать пять. Остальные — «бытовики», «прогульщики», «опаздуны» и просто те, кто попал под колесо. Амнистия освободит миллион двести тысяч. Критики скажут: в города хлынет уголовщина. Он отвечал — и уже ответил на Президиуме: те, кто хлынет, — не уголовщина, а рабочая сила. Им нужны паспорта, работа, жильё. Дайте им это — и они будут драться за нового Хозяина, который дал им свободу.
Вторая аксиома: национальная. Никаких «старших братьев». Республики получают реальную автономию. Национальные кадры — на национальные должности. Русский язык остаётся языком межнационального общения, но не языком имперского принуждения. Украинец должен чувствовать себя украинцем в украинском правительстве — и одновременно гражданином Союза. Коренизация кадров, которую начали в двадцатых и свернули в тридцатых, будет возобновлена — но теперь без перегибов, без «украинизации насильно», без «казахизации» русских школ. Это тонкая работа, ювелирная. Он знал: национальный вопрос — мина замедленного действия. Если не разминировать сейчас, рванёт через поколение.
Третья аксиома: германская. Единая, нейтральная, демилитаризованная Германия. Он был готов отдать ГДР — да, отдать. Никто в Президиуме не осмелился бы сказать это вслух, но он осмеливался. Восстание в Берлине 17 июня показало: восточные немцы не хотят социализма. Они хотят масла, а не пушек. Если он предложит Западу сделку — единая нейтральная Германия в обмен на признание границ социалистического лагеря, — Запад согласится. Да, это потеря буферной зоны. Но буферная зона, которая бунтует, — не буфер, а фитиль.
Четвёртая аксиома: отказ от конфронтации. Переговоры с американцами не с позиции слабости, а с позиции силы. Атомная бомба дала ему право говорить на равных. Водородная — тем более. Холодная война стоила Союзу 20% бюджета ежегодно. Эти деньги должны пойти на жильё, дороги, больницы, школы. Народ не может вечно затягивать пояса.
Пятая аксиома: технологический рывок. Атомный проект уже дал бомбу — первую советскую, РДС-1, испытанную 29 августа сорок девятого, а теперь и водородную, РДС-6с, которую Сахаров с Курчатовым подготовили к августу пятьдесят третьего. Теперь атомный проект даст реакторы. Он, Берия, курировал атомную программу с сорок пятого — со дня, когда Сталин вызвал его и сказал: «Товарищ Берия, американцы взорвали Хиросиму. У нас ничего нет». Тогда он ответил: «Будет, товарищ Сталин». И через четыре года — было.
Теперь он понимал: следующий технологический уклад будет не военным, а энергетическим. Атомные электростанции — дешёвое электричество, которое зальёт страну светом. Электричество — это заводы. Заводы — это независимость. Кто контролирует энергию — контролирует пан-регион.
5. Пятый этаж
Было в этом что-то почти мистическое, думал он. Кремль — четырёхэтажное здание. Сенатский дворец, жёлтое каре с внутренним двором, где когда-то гуляла Екатерина. Власть в Кремле распределялась по этажам, и это знали все посвящённые.
Первый этаж — технический персонал, охрана, гаражи. Второй этаж — аппарат Совета Министров, секретариаты, канцелярии. Третий — кабинеты министров, членов Президиума, здесь вершилась повседневная политика. Четвёртый — кабинет Сталина, кабинет Маленкова (теперь), зал заседаний Президиума, «ореховая комната» для узких совещаний. Четвёртый этаж был вершиной советского Олимпа — так считалось.
Но Берия знал: есть и пятый этаж. Невидимый. Не отмеченный на планах. Пятый этаж — это структуры, которые контролировали структуры. Люди, которые контролировали людей. Пятый этаж — это сеть, раскинутая им за двадцать лет работы в органах. Начальники управлений МВД во всех республиках, командующие внутренними войсками, резиденты внешней разведки, директора «шарашек» — секретных КБ, где зэки-учёные проектировали самолёты, ракеты, подводные лодки. Пятый этаж не проводил совещаний и не публиковал протоколов. Он просто работал. Как нервная система организма — невидимая, но без неё организм мёртв.
В эту ночь он ждал: сработает ли пятый этаж? Люди из Девятого управления должны были нейтрализовать ключевых военных — тех, кого Жуков мог бросить на Кремль. Люди в МВД должны были перекрыть связь между заговорщиками. Люди в разведке должны были перехватывать сигналы из резидентур — на случай, если Маленков попытается обратиться к американцам за поддержкой (Берия не исключал и этого: Георгий Максимилианович был слаб, а слабые обращаются к сильным).
Пятый этаж молчал.
Это могло означать две вещи. Либо всё идёт по плану — настолько гладко, что не требуется докладов. Либо пятый этаж рухнул — и он, Берия, сидит в кремлёвском кабинете, как в ловушке, не зная, что люди, которым он платил и верил, уже перешли на другую сторону.
Он не боялся смерти. Он слишком часто видел её — близко, лицом к лицу. Смерть была для него инструментом, как рейсшина или логарифмическая линейка. Но его бесила мысль о том, что план может провалиться не из-за ошибки в расчётах, а из-за человеческой слабости. Кто-то дрогнул. Кто-то испугался. Кто-то пересчитал шансы и решил, что поставить на Маленкова — выгоднее.
Этого он простить не мог.
6. Видение: Мерхеули, 1907
Внезапно — так, бывало, в минуты крайнего утомления — стены кабинета растворились, и он увидел другое.
Мерхеули. Село в Абхазии, зажатое между горами и морем. Лето 1907 года. Ему восемь лет. Он сидит на пороге дома — не дома, сакли, мазанки с земляным полом, — и смотрит, как мать развешивает бельё. Марта Джакели, мегрелка из обедневшего княжеского рода Дадиани — но какое княжество, если в доме последняя курица и та не несётся? Она поёт по-мегрельски — низким, грудным голосом. Песня про море, про рыбака, который не вернулся. Он не понимает слов — мегрельский он забыл потом, вытеснил русским, языком власти, — но помнит мелодию. Она вплетается в запах моря, в жаркое марево над дорогой, в стрекот цикад.
Отец ушёл ещё затемно — в горы, на заработки. Павел Хухаевич Берия, крестьянин, который так и не поднялся выше крестьянина. Сыну он оставил только фамилию и предупреждение, сказанное однажды, когда Лаврентий пришёл из школы с подбитым глазом: «Не дерись. Ты маленький, ты проиграешь. Думай. Если подумаешь — ты уже победил».
Он запомнил. Он всегда думал.
Картинка растворилась.
7. Видение: Сухуми, 1915
Сухумское высшее начальное училище. Ему шестнадцать, он круглый отличник — не потому, что любил учиться, а потому что знал: только учёба вытащит его из этой дыры. Аттестат с отличием. Учителя говорят: «Езжай в Баку, там техническое училище, будешь инженером». И он едет — на последние деньги, собранные селом. Село потом будет гордиться: наш Лаврентий стал большим человеком. Село не будет знать, каким человеком он стал.
Баку встречает его нефтяным ветром и какофонией языков. Тюркский, армянский, русский, персидский — город говорит на всех языках империи и ни на одном из них не договаривается до конца. Здесь он впервые видит, как работает капитал: нефтяные вышки Нобелей, цистерны, шум моторов, деньги, текущие по трубам вместе с нефтью. И здесь же — нищета рабочих кварталов, где люди ютятся в землянках, а дети умирают от дизентерии.
Здесь он вступает в марксистский кружок. Не из идейных соображений — идейность придёт потом, когда он прочитает Ленина и поймёт, что это не утопия, а технология. Технология переустройства мира. Берия всегда был технологом. Марксизм для него — не вера, а сопромат. Рассчитать нагрузки, распределить усилия, найти точку опоры.
Он трясёт головой. Картинка гаснет. Стены кабинета возвращаются.
8. Хозяин
Он думает о Сталине. Не «товарищ Сталин» — Хозяин. Так они все называли его между собой, и слово это было точным. Хозяин не был отцом, не был вождём, не был учителем — вся эта пропагандистская мишура была для газет. Хозяин был хозяином. Он владел страной, как крестьянин владеет двором, — со всем, что во дворе: скотиной, птицей, батраками и членами семьи.
Берия работал с ним двадцать два года. Двадцать два года он изучал этого человека — его привычки, его страхи, его ритм. Сталин ложился в четыре утра и вставал в полдень. Сталин никогда не повышал голоса — он говорил тихо, с грузинским акцентом, и от этой тишины кровь стыла в жилах. Сталин не угрожал — он только смотрел, и ты понимал: ты уже мёртв, просто ещё не знаешь об этом.
И вот он умер. Просто взял и умер — 5 марта 1953 года, в 21:50, на ближней даче в Кунцево. Врачи не спасли. Охрана опоздала с докладом. Когда Берия приехал на дачу, Хозяин уже лежал на полу в луже собственной мочи, и Берия, глядя на это тело, некогда всесильное, а теперь жалкое, сказал фразу, которую потом повторяли как доказательство его цинизма: «Я же говорил: надо вовремя убирать». Он имел в виду врачей. Но все услышали другое.
Тело Хозяина ещё не остыло, а борьба уже началась. Трое — Маленков, Берия, Хрущёв — сидели в комнате рядом и делили власть, как делят наследство братья, ненавидящие друг друга. Маленков взял Совет Министров. Берия — МВД, объединённое с МГБ, всю силовую вертикаль. Хрущёв — Секретариат ЦК. Три центра силы. Три вектора.
Берия знал: такая конструкция неустойчива. Треножник стоит, только пока все три ноги на земле. Если одну ногу убрать — остальные упадут. Вопрос был лишь в том, кто упадёт первым.
9. Девятый круг
Он вспомнил заседание Президиума. Не вчерашнее — позавчерашнее. 25 июня. Жаркий день, открытые окна, влетает тополиный пух. Маленков сидит во главе стола — на месте Хозяина, и видно, что ему неуютно: кресло велико, стол велик, роль велика. Хрущёв по левую руку — лысый, круглый, потный, говорит быстро, много, сбивчиво. Молотов молчит, буравит Берию взглядом: они никогда не любили друг друга. Ворошилов клюёт носом. Каганович угодливо поддакивает — пока неясно кому. Булганин смотрит в окно.
Берия докладывал о Германии. Говорил спокойно, ровно, как на лекции в Политехническом. Цифры. Аргументы. Процент недовольных. Стоимость оккупации. И вдруг — посреди его доклада — Хрущёв перебил:
— Товарищ Берия, а не слишком ли вы увлеклись немецким вопросом?
Это был не вопрос. Это был сигнал. Берия понял это мгновенно — и понял, что сигнал подан не ему. Сигнал подан остальным: «Начинаем».
Он тогда ничего не ответил. Продолжил доклад. Но, вернувшись в кабинет, вызвал начальника Девятого управления и сказал три слова: «Приведите в готовность». Это было 25 июня, 16:00.
Прошло тридцать шесть часов. Сорок три минуты сверх того.
Он ждал.
10. Папироса
Он закурил папиросу «Герцеговина Флор» — табак, который курил Хозяин и который теперь курили все члены Президиума, не потому что нравился, а потому что так было принято. Синий дым поднялся к потолку, подсвеченный зелёным абажуром.
Он думал о том, что будет через пятьдесят лет.
Странное свойство ума: в минуты наивысшего напряжения он не фокусировался на сиюминутном — он раздвигал горизонт до предела. Может быть, это было защитной реакцией. Может быть, профессиональной деформацией архитектора: он не умел думать о кирпичах, он думал о здании.
2003 год. Через полвека. Здесь, в этих стенах — или в их руинах, или в их обновлённом великолепии, — будут сидеть другие люди. Они не будут знать, что 27 июня 1953 года история повернула. Или не повернула. Они будут жить в мире, которого ещё нет. В мире, где Евразийский пан-регион существует — или не существует. Где русский, украинец, казах, грузин называют себя гражданами Союза — или воюют друг с другом. Где атомные реакторы дают свет в каждый дом — или лежат заброшенными, потому что плановая экономика не справилась с технологическим переходом.
Он, Берия, видел этот мир — будущий мир — с той же ясностью, с какой когда-то видел на ватмане разрезы ещё не построенных зданий. И эта ясность была для него реальнее, чем тишина телефона, чем запах одеколона, чем синий дым папиросы.
Если он выиграет — будущее будет его.
Если проиграет — будущего не будет вовсе. По крайней мере, для него.
Где-то в подкорке пульсировала мысль: а что, если они всё-таки успеют? Что, если через час в кабинет войдут — не его люди, а люди Жукова, — и скажут: «Лаврентий Павлович, прошу проследовать»? И это будет конец.
Он знал: в такой игре не бывает второго места. Или ты — Хозяин. Или тебя — в подвал.
Но странным образом страх исчез. Исчез ещё в марте, когда он стоял над мёртвым Сталиным и смотрел на тёмную лужицу, расползавшуюся по паркету. Тогда он понял: даже Хозяин — всего лишь тело. Тело мочится. Тело смердит. Тело гниёт. Бессмертен только план. Только конструкция. Только архитектура.
Он, Лаврентий Павлович Берия, был архитектором. И он построил пятый этаж.
Оставалось узнать, выдержит ли он первый настоящий удар.
11. Рассвет
За окном занимался рассвет. Жёлтый, пыльный, московский. Солнце поднималось над Москвой-рекой, и лучи его падали на зубцы Кремлёвской стены. В городе ещё спали: дворники ещё не вышли с мётлами, трамваи ещё не звенели, очереди у магазинов ещё не выстроились в привычный серый хвост. Миллионы людей — инженеры, рабочие, колхозники, учителя, зэки, надзиратели, стукачи и просто обыватели — ещё не знали, что сегодня что-то решится. И что от этого что-то зависит их жизнь на десятилетия вперёд.
Он посмотрел на часы. 04:51. Он докурил папиросу и затушил её в бронзовой пепельнице — подарок от Серго, какая-то абхазская чеканка, виноградная лоза и башня на скале.
Он открыл верхний ящик стола. Там лежал браунинг — именной, с гравировкой «За заслуги перед Родиной». Он взял его в руку, взвесил. Холодная сталь. Семь патронов в обойме.
Он положил браунинг обратно.
Не потому, что испугался. И не потому, что надеялся на чудо. А потому что понял: архитектор не стреляет. Архитектор строит.
Он закрыл ящик. Запер сейф. Встал из-за стола и подошёл к окну.
Рассвет разгорался. В лучах солнца Кремль казался не жёлтым, а золотым. Где-то далеко, за Москвой, за лесами, за Уралом, в секретных городах — Арзамас-16, Челябинск-40, Семипалатинск-21 — его учёные продолжали работу. Курчатов, Сахаров, Харитон, Зельдович — они не знали, что их куратор, возможно, уже арестован. Они просто работали. В этом была сила его системы: она работала сама, как атомный реактор — раз запущенная, она шла на само разогреве.
И тогда он понял: даже если его — уберут. Даже если его — в подвал. Даже если его — расстреляют. План «Эвклид» останется. Реактор не остановится. Пятый этаж не рухнет. Потому что он построил не просто сеть людей — он построил идею. А идею, в отличие от человека, нельзя арестовать.
Он улыбнулся — впервые за трое суток. Улыбка у него была странная: тонкие губы раздвигались, открывая мелкие зубы, и лицо становилось похожим на морду хорька. Так говорили недруги. Но сейчас его никто не видел.
Он отошёл от окна, вернулся к столу и взял в руки лист бумаги — тот самый, с заголовком «О первоочередных мерах по переустройству Союза Советских Социалистических Республик». Под заголовком — пока пусто. Четырнадцать машинописных страниц лежали в сейфе. Но это был не окончательный вариант. Окончательный он напишет сегодня. Или завтра. Или никогда.
Он обмакнул перо в чернильницу и вывел первую строку:
«Исходя из необходимости коренного переустройства основ советской государственности, принимая во внимание изменившуюся геополитическую обстановку и накопленный негативный опыт предшествующего периода...»





