Луизе хотелось поужинать вместе с нами в пиццерии около Аустерлицкого вокзала, которую ей кто-то ужасно расхваливал, но я так настаивал на фильме, что мы все же пошли в кинотеатр на бульваре Сен-Мишель. А уж после фильма зашли в кафе на площади Сорбонны, чтобы выпить по рюмочке. Джимми с его барскими замашками, как всегда, велел официанту оставить бутылку виски у нас на столе; мы с ним были в полном восторге от фильма, даже притом, что конец нас слегка разочаровал. Луиза слушала молча, не вмешиваясь, а Джимми рассыпался в похвалах Жанне Моро[48], с которой пару раз встречался на съемках и которую считал очень симпатичной, – она даже вспомнила его имя, хотя у Малля[49] он снялся всего лишь в одном эпизоде; он восхищался ее хрипловатым голосом, неуверенными жестами, удивленным взглядом. Мы разобрали по косточкам некоторые сцены из фильма, сравнивая их с сегодняшней ситуацией. Люди ведь редко смотрят кино ради него самого: они примеривают его к себе, ищут в героях самих себя.
– Луиза, а ты что скажешь? – спросил я через какое-то время, удивленный ее молчанием.
Она медленно допила свое пиво, поставила кружку, мрачно глядя на нас обоих, и слизнула пену с верхней губы.
– Никогда в жизни еще не смотрела такой дурацкий фильм!
– Почему дурацкий? – удивился Джимми. – Прекрасная картина!
– Да я вот слушаю вас и удивляюсь: чего это вы квохчете от восторга над этой дрянью?
– Это фильм о независимости людей, состоящих в браке; о том, что они должны уважать друг друга…
– Да ну?! Я смотрю, тебе немного надо. Этот фильм снимал тип, который показывает не просто свободную женщину, а такую свободную, о какой мечтают все мужики, – безмозглую, шалопутную, малахольную, – в общем, психопатку, да и только.
– Но ведь она действительно сначала любит Жюля, а потом Джима, – возразил Джимми, – и при этом там нет никакой ревности.
– Верно, ревностью там и не пахнет, а знаешь почему? Да потому что между ними нет любви, им на нее плевать, они просто хотят приятно провести время, а вообще, ты ошибаешься: Джим-то как раз ревнует, да и Катрин тоже. Оба парня – просто-напросто жалкие мещане, для них женщина – предмет удовольствия, другими словами, супруга. Джим бросает Катрин, потому что хочет детей. И потом: там идет речь только о чувствах Жюля и Джима, но ни разу – о чувствах Катрин; вон даже в названии фильма только они двое, и все.
– Зато в нем чувствуется дух свободы, вызов старым устоям, уж этого-то ты не можешь отрицать, – настаивал Джимми.
– Да это все обманка, пыль в глаза, лишь бы выглядело красиво; маскировка, чтобы прикрыть свое убожество; Катрин изображает эдакую отвязную хозяйку жизни, а мужики якобы свободны от предрассудков, ну прямо анархисты, но это все одна видимость, а на самом деле они слабаки, они ее попросту используют, а она неспособна измениться, она в плену у своих побуждений, загнана в тупик. И вдобавок извращенка: не влюбленная женщина, а какая-то религиозная фанатичка.
– Ты ничего не поняла – она искренне любит их обоих бескорыстной любовью, – возразил Джимми.
– Странное у тебя понятие о любви! Она так «любит» Джима, что загоняет машину в реку, не оставив ему никаких шансов на спасение. Это, по-твоему, любовь – обречь любимого человека на смерть? Да еще на такую жуткую смерть. Для меня любовь – это жизнь, это радость. Я теперь буду бояться тебя.
– Да ты ни хрена не понимаешь! – заорал Джимми. – И меня это ничуть не удивляет.
– Ах вот как? Почему же?
С этого момента застольная дискуссия переросла в скандал: скрытые обиды, забытые воспоминания, жгучие оскорбления вырвались из закоулков памяти на свет божий, и они начали швырять их друг другу в лицо. Мы неспособны общаться мирно, преодолевать боль застарелых ран – в какой-то момент хочется разорвать другого на куски, раздавить его, выжить самому и победить. Луиза обозвала Джимми продажной шкурой и двурушником; Джимми взбесился и отплатил ей совсем уж крутым ругательством, выразив им всю злость, накопившуюся за долгие годы. Луиза даже не сразу осознала услышанное; потом у нее затряслись губы:
– Ты меня обозвал шлюхой?
Я попытался спасти нашу погибающую дружбу.
– Давайте не будем ругаться из-за фильма, – вмешался я. – Мы же просто хотели развлечься, провести вместе вечерок, и вообще, каждый имеет право свободно высказывать свое мнение.
– Ага, вот и наш кюре открыл рот! Да что он понимает в свободе – этот буржуйчик, вы только посмотрите на него – такой довольный, будто сидит за рулем «ситроена»!
– Да ты хоть понимаешь, чтó он тебе говорит, этот кюре?!
Джимми швырнул на стойку несколько купюр и ушел первым, толкнув меня на ходу, только его и видели. Луиза, даже не удостоив меня взглядом, распахнула дверь кафе и удалилась, тяжело припадая на больную ногу.
Вот тем и кончилась наша встреча. Соблюли обычай, нечего сказать…
Часы показывали без двадцати двенадцать, я был измотан вконец, а мне следовало хоть немного поспать, чтобы сохранить какой-нибудь шанс на успешную сдачу экзамена, который начинался завтра в восемь утра. Тщетно я пытался вспомнить, с какого момента наш разговор пошел вразнос, тщетно раздумывал над тем, положит ли он конец нашей дружбе или это просто незначительный эпизод. Погруженный в эти мысли, я шагал по улице Шампольона, как вдруг меня кто-то окликнул по имени. Я обернулся: прислонившись к железной двери служебного входа какого-то кинотеатрика, стоял Вернер и курил сигарету; он подошел ко мне.
– Рад встрече, Мишель. Как поживаешь?
– И я рад; я иду домой, у меня завтра экзамен, нужно поспать хоть немного, а то вечер был… довольно бурный. Зато ты, я смотрю, в хорошей форме.
– О, я не молодею, но, по крайней мере, смотрю хорошее кино. На следующей неделе здесь будет ретроспектива фильмов Элиа Казана[50] – если захочешь посмотреть какой-нибудь из них или все подряд, только скажи мне, я тебя проведу бесплатно.
Вернер жил во Франции уже больше двадцати лет – он поклялся никогда не возвращаться на родину, но так и не отделался от своего жесткого рейнского акцента, который навлек на него много неприятностей после Освобождения. В тот период ненависть к бошам переросла в коллективное помешательство, так что вся работа Вернера в Сопротивлении, его позиция немца-антифашиста не перевесили «вражеский говор». Он разрешил эту проблему, подыскав себе работу киномеханика, где можно было молчать и где он мог свободно удовлетворять свою страсть к кинематографу, вволю наслаждаясь любимыми фильмами. Вернер был самым близким другом Игоря, который вы́ходил его после того, как французы жестоко избили этого «боша» и бросили его, сочтя мертвым; впоследствии они вдвоем открыли шахматный клуб на площади Данфер-Рошро.
– А что это ты такой хмурый, Мишель?
– Да вот… сегодня мы с приятелем-актером посмотрели «Жюль и Джим», а потом поспорили, но не с ним, а с его подружкой, то есть она и моя подружка тоже, и наш разговор кончился скандалом.
– А ведь фильм-то хороший, – сказал Вернер и вопросительно взглянул на меня: – Ты уже в курсе насчет Игоря?
– А что с ним?
– Его арестовали, он в тюрьме.
Тогда, в марте 1962 года, когда они ехали в Голландию, Франк по дороге ни разу не раскрыл рта. Поль тщетно пытался завести разговор – сын не отвечал и только смолил сигарету за сигаретой, все еще не опомнившись от шока, от своего решения расстаться с Сесиль и уехать на поиски Джамили. И только когда машина пересекла бельгийскую границу, он слегка расслабился и во время остановки, пока они пили кофе с молоком, спросил у отца, почему тот ему помогает, и добавил:
– Ты ведь здорово рискуешь из-за меня.
– Ну, вот появятся у тебя свои дети, тогда поймешь.
Поль не всегда говорил правду. Если нужно было, он приукрашивал ответ – таково было главное правило торговли, в которой он собаку съел, хотя сроду этому не учился. Для него цель всегда оправдывала средства. Он, конечно, любил и Мишеля, и Жюльетту, но еще сильнее любил Франка; старший сын занимал особое место в его сердце. Однако, будучи прекрасным продавцом, Поль был не силен в самоанализе; он никогда не доискивался побудительных причин своих поступков.
Что сделал, то сделал, вот и все.
Это началось с рождением Франка. До войны папаша Делоне, хозяин процветающей мастерской, взял на работу Поля, молодого слесаря-оцинковщика, а тому приглянулась Элен, дочь хозяина; он приударил за ней, не думая о последствиях, и она по уши влюбилась в этого парня – он был такой говорун, такой франт, да еще и забавник, она смеялась до упаду, когда он изображал Габена или Жуве[51]. Когда началась война, Элен с ужасом обнаружила, что беременна. А Поля мобилизовали, он провел четыре с половиной года в Померанском лагере для военнопленных и только по возвращении в Париж узнал, что у него есть сын. Их встреча с Элен была не очень-то радостной – страсть улетучилась, Элен уже не была влюблена в Поля, да и тот не жаждал стать ее мужем, если бы не Франк. Вот Франк и решил все дело: его родители сознавали свою ответственность и все-таки поженились, хотя мысль о законном браке совсем их не прельщала. Элен понимала, что деваться ей некуда, но никогда не питала горячей любви к этому ребенку, принудившему ее к исполнению долга. Ну а потом родился Мишель, за ним Жюльетта. Поль показал себя прекрасным коммерсантом, в его руках предприятие тестя процветало. Он ясно видел, что Элен не занимается Франком, обходится с ним строже, чем с младшими детьми, и старался компенсировать сыну недостаток материнской любви, заботясь о нем больше, чем о них, чтобы мальчик не чувствовал себя обойденным. Когда Франк воображал себя монахом-героем, Поль говорил жене: ничего, это скоро пройдет; когда же тот вступил в Союз студентов-коммунистов, уверял ее, что это просто издержки возраста. Но в тот период противостояние матери и сына стало особенно острым – она была против коммунистов.
Элен вообще отличалась крайней прямолинейностью; у нее было три основных жизненных принципа, за которые она истово держалась. Во-первых, она буквально боготворила Шарля де Голля, «потому что он дважды спас Францию», и всех, кто осмеливался критиковать ее кумира, называла «дураками безмозглыми» и считала врагами; исключение она делала только для своего брата Мориса, который не стесняясь критиковал алжирскую политику Генерала. Но Мориса извиняло то, что он женился на «черноногой»[52] и проживал в Алжире, поэтому Элен прощала брату его убеждения, как простила бы отсталому ребенку.
Вторым ее принципом была приверженность семье – «без семьи мы были бы никем, даже хуже животных». В этом пункте она была неумолима, не допускала никаких исключений и поэтому терпела брак Мориса, ибо семья, по ее убеждению, была тем цементом, что сплачивает людей, укрепляет их солидарность и помогает выстоять против опасностей целого мира. Горе тому, кто забудет или нарушит этот закон! Ну а в-третьих, Элен, как истинная дочь буржуазного класса, получившая католическое воспитание, свято чтила инициативу и частную собственность, которые считала базовыми принципами благополучного существования общества. Ей предстояло унаследовать (как можно позднее, надеялась она) половину вполне солидного состояния отца, который ненавидел и проклинал «этих большевиков»; она целиком и полностью разделяла его ненависть; то было инстинктивное, врожденное чувство, которое богачи питают к пролетариям – «голодранцам, мечтающим обобрать порядочных людей». В результате члены этого семейства относились к Полю крайне неодобрительно: его брат Батист и Энцо, его отец, были железнодорожниками и членами ВКТ[53], так что отношения между двумя семьями не сложились, и на самого Поля смотрели как на волка – «красного» волка, коварно проникшего в их мирную овчарню. Вот почему Элен сочла смертельным оскорблением тот факт, что ее родной сын перешел во вражеский лагерь; она не находила этому прощения, считала чудовищным предательством. Франк не только испортил ей жизнь – он предал ее семью и сословие, предал Генерала. На самом деле Элен мыслила точно так же, как марксисты, только на свой лад: она инстинктивно чувствовала, что классовому врагу ни в чем нельзя уступать.
Для нее это был вопрос жизни и смерти.
В марте 1959 года, когда Франк учился на втором курсе школы экономики, произошел инцидент, перевесивший по своему значению все предыдущие. Во время семейного ужина он объявил, что в июле хочет отправиться в СССР; месячная ознакомительная поездка была организована студенческим профсоюзом и почти полностью финансировалась компартией. В комнате воцарилась тягостная тишина, предвещавшая грозу. Элен положила вилку.
– Если это шутка, то я нахожу ее не смешной.
– Мы летим в Москву, пробудем там неделю, оттуда поедем в Ленинград, потом еще неделю поживем в колхозе и закончим поездку в Одессе и в Крыму. Полной программы пока еще нет, но все это будет очень здорово.
– Ты что – рехнулся?
– Погоди, Элен, нужно разобраться, – сказал Поль, не особо надеясь, что удастся смягчить жену, – может, для Франка это просто удобный случай совершить интересное путешествие.
– Тем более что это мне почти ничего не будет стоить, – бросил Франк.
– Даже речи быть не может! – отрезала Элен. – Нет и нет!
– А я все равно поеду, – сердито возразил Франк.
– Хочу тебе напомнить, что ты еще несовершеннолетний. И решение остается за мной, нравится тебе это или нет. А я никогда не дам разрешения на поездку туда. Не хватало еще, чтобы я помогла тебе стать коммунистом.
– Да я уже коммунист, поняла? И ты не помешаешь мне туда поехать!
– Нет, помешаю! Ты никуда не поедешь. А будешь упорствовать, я обращусь в полицию.
Поль хорошо знал Элен. Знал, что спорить с ней бесполезно: в этом вопросе она не пойдет на компромисс, ни за что не уступит. Он попытался урезонить Франка, но тот ушел, хлопнув дверью. Проблема поездки в СССР несколько недель обсуждалась всей семьей. Франк бушевал, угрожал, требовал, но Элен твердо стояла на своем, не давала сыну ни паспорта, ни разрешения на поездку, и ему поневоле пришлось отказаться от этого путешествия в Страну Советов. Отношения с матерью совсем разладились, Франк не упускал случая спровоцировать ссору, упрекал также отца, который его не поддержал и тем самым предал свое пролетарское происхождение. Пьер и прочие друзья Франка уехали без него и, вернувшись, долго, восторженно вспоминали это путешествие, усугубляя его гнев. Он целых полгода не разговаривал с матерью и отказался провести с родителями лето на курорте Перрос-Гирек, которым восхищалась Элен.
А потом нашел коварный способ отомстить ей.
Раз ему запретили поездку в СССР, он решил выучить русский язык, записался на бесплатные языковые курсы, организуемые партией в каникулы, и начал заниматься с яростным ожесточением, в пику несправедливым родителям. Он демонстративно носил с собой по дому учебник русского языка, не расставаясь с ним ни на минуту, выкладывал его на стол во время семейных трапез, открывал за завтраком и, не отвечая на утреннее приветствие матери, бормотал непонятные русские фразы; кроме того, он покупал русские книги в магазине на улице Монтань-Сент-Женевьев, где мог побеседовать на языке Горького с русскими, пусть даже те были «белыми» и антикоммунистами. Франк вкладывал всю душу в изучение этого языка, ведь это был единственный способ выразить поддержку партии, которой он отдал свое сердце. Он попытался было привлечь к занятиям Сесиль, убеждая ее в политическом значении этого поступка, но та отказалась – ей хватало и своей работы.
Зато она страстно полюбила «Анну Каренину». Возможно, ей казалось, что трагическая судьба этой женщины, безуспешно искавшей выход своим чувствам, перекликается с ее собственным уделом, и она уподобляла себя героине романа. Они с Франком часто спорили по этому поводу. Тот считал Каренину всего лишь взбалмошной, скучающей аристократкой, «глупой гусыней», как он ее аттестовал, чье самоубийство называл бессмысленным и необъяснимым, тогда как Сесиль видела в Анне жертву общества, сводившего роль женщины к материнским и супружеским обязанностям. Она совершила ошибку, пытаясь переубедить Франка и не понимая, что с ним бесполезно говорить о политике; он пришел в ярость и обозвал роман самой глупой книгой во всей русской литературе.
Первого января 1963 года Сесиль родила дочь; во время родов с ней рядом не было никого из близких, даже матери, и после долгих родовых мук она отомстила за себя, назвав девочку Анной – именем женщины, которую Франк так презирал.
Нам пришлось дожидаться конца сеанса, и мы смотрели «Умберто Д.»[54] до последнего кадра, сидя в проекционной будке. Сам Вернер видел этот фильм десятки раз, и это ему не надоедало, он говорил, что герой похож на его отца. Затем он перемотал пленку и запер будку на ключ. Я бросил взгляд на часы: восемь вечера. Мы прошли по улице Шампольона и сели в кафе напротив музея Клюни, чтобы пропустить по бокалу вина.
Об аресте Игоря Вернеру сообщил его хозяин, Виктор Володин: когда Игорь не явился на работу (он был ночным таксистом), Виктор решил, что тот заболел, чего с ним ни разу не случалось за всю восьмилетнюю службу. Когда Игорь не пришел и на третий день, Виктор наведался к нему домой, и консьерж сообщил ему, что полиция арестовала этого жильца и устроила обыск в его квартире. И тщетно Вернер пытался что-либо разузнать: у него не было никакой возможности выяснить, в чем обвиняют Игоря, а сам факт, что какой-то немец интересуется арестом какого-то русского, казался французским полицейским крайне подозрительным. Виктор Володин посоветовал ему обратиться к мэтру Руссо, специалисту по каверзным делам, но тот ушел в отпуск. Я рассказал Вернеру о допросе, который мне учинили в начале июля, но он ответил, что считать Игоря виновником смерти Саши просто нелепо:
– Саша покончил с собой, это общеизвестно! Не будем забывать, что мы все-таки живем в стране здравомыслящих людей. Или они просто рехнулись. Es ist extravagant! Как это будет по-французски?
– Так же и будет – экстравагантно.
Мы долго перебирали всевозможные причины, по которым Игоря могли арестовать, и пришли только к одному выводу: причина должна была быть веской, даже очень веской.
В два часа ночи хозяин кафе выставил нас за дверь, и мы еще постояли на улице, обсуждая эту тему; в какой-то момент я поднял голову и увидел, что стрелки часов Сорбонны стоят на цифре 3; тогда я сказал Вернеру, что мне надо пойти поспать – утром у меня экзамен по латыни. Ложась в постель, я снова подумал об Игоре, – наверно, он чувствует себя одиноким, все его бросили, хорошо бы передать ему мой «счастливый» клевер, сейчас он ему нужнее, чем мне.
Я закрыл глаза, но сон все не шел: стрелки будильника доползли до четырех, потом до пяти часов; похоже было, что мне не удастся прийти на экзамен со свежей головой. Но я крупно ошибся.
Когда я открыл глаза, на улице давно рассвело, небо сияло голубизной, и я не сразу понял, что не слышал звона будильника, а он показывал уже четверть одиннадцатого, и я, застыв от ужаса, только твердил: «Не может быть, это мне снится!» Сердце у меня бешено колотилось, я понимал, что бежать в лицей уже слишком поздно: сейчас письменный экзамен наверняка подходит к концу. Это была катастрофа. В таком отчаянном положении мне только и оставалось, что снова лечь в постель; я и лег, подложив руки под голову, и вдруг подумал: а что такого, жизнь-то ведь продолжается, я могу дышать, могу двигаться, и вообще, миллиарды людей на земле живут себе припеваючи, без всякой Эколь Нормаль.
Теперь нужно было только найти запасной выход, знаменитый план Б или В.
И убедительное объяснение.
Я никак не мог объявить родителям, что пропустил экзамен, не услышав коварный будильник, и решил отвечать на их расспросы уклончиво. Но мне даже не пришлось врать. Никто из родных не поинтересовался результатами экзамена: отец и Мари работали как сумасшедшие, с матерью я вообще не виделся. Поэтому как-то раз я просто объявил им всем, что записался в Сорбонну на филологический факультет[55]. Отец бросил в ответ:
– Ну и хорошо.
Мать:
– Ну и ладно.
De profundis…[56]
В общем-то, я сделал, сам того не желая, удачный выбор: филологический факультет был оазисом спокойствия, я мог заниматься там чем угодно, не отвлекаясь на изучаемые предметы; преподаватели читали свои лекции вполголоса, стараясь не будить студентов; практические занятия и семинары напоминали дом отдыха, а лиценциат[57] казался детской игрой.
Настоящей проблемой был сейчас Игорь.
Однажды утром Вернер назначил мне встречу на улице Бак, у адвоката Руссо. Мы целый час просидели в приемной, заставленной китайской лакированной мебелью и увешанной шпалерами восемнадцатого века. Наконец дверь кабинета открылась, вышел человек лет пятидесяти, полнотелый, с волнистыми серебрящимися волосами, в элегантном сером костюме в тонкую полоску; он подошел и обменялся с нами рукопожатием:
– Тысяча извинений, господа, сегодня днем я выступаю в суде присяжных, и мне нужно было уточнить некоторые важные факты.
Он ввел нас в просторную комнату, где дюжина двухметровых резных слоновьих бивней и прочие африканские охотничьи трофеи чередовались с зубами нарвалов.
Письменный стол четырехметровой длины, с инкрустациями, был завален штабелями папок. Мы буквально утонули в глубоких вольтеровских креслах. Адвокат сверился с ежедневником, озабоченно глянул на часы и сказал с широкой приветливой улыбкой:
– Слушаю вас, господа.
– Мы пришли по делу Игоря Маркиша.
– Ах да.
Он снял трубку и грозно сказал: «Зайдите!»
Несколько минут мы сидели молча; мэтр Руссо смотрел поверх наших голов, все с той же обаятельной улыбкой. В дверь постучали, вошел человек лет тридцати, в клетчатом костюмчике, с тетрадью в руке, и присел на стул сбоку от стола.
– Итак, Жильбер, как обстоит дело?
Жильбер – раз уж его так звали – раскрыл свою тетрадь:
– Я начал с ордера: Игорь Маркиш содержится в тюрьме Сантэ по ордеру на арест, выданному судьей Фонтеном; обвиняется в убийстве своего брата Саши Маркиша.
– Ах вот что – убийство брата?! Это интересно, – ответил Руссо все с той же широкой улыбкой.
– Но он не убивал его! – воскликнул Вернер. – Саша повесился, это самоубийство!
– Я переговорил с судьей Фонтеном, – продолжал Жильбер, – но он не разрешил мне ознакомиться с делом, поскольку не получил целеуказательного письма, только выдал временный пропуск для свидания с Игорем Маркишем, и я съездил в Сантэ.
– Значит, досье вы так и не видели? – спросил Вернер.
– Да, это невозможно, к нему допускается только официально назначенный адвокат, – объяснил мэтр Руссо. – Как только судья получит соответствующее уведомление, а вы внесете залог в двадцать тысяч франков, мы сможем ознакомиться с его делом.
– Двадцать миллионов?![58] – ахнул Вернер.
– Это же цена «ДС-девятнадцать»![59] – воскликнул я.
– А вы понимаете, что речь идет о крайне важном деле, которое будет рассматривать суд присяжных, и что ваш друг рискует всем – иначе говоря, своей головой?
– Это невозможно! – крикнул Вернер.
– Но благодарите бога: я согласен вам помочь. Как только вы внесете залог моей секретарше, мы сможем начать работать.
Вернер встал, адвокат тоже, а я порылся в своем бумажнике и попросил:
– Вы не можете передать этот клевер Игорю, когда увидите его? Это талисман, он приносит удачу.
Мэтр Руссо изумленно взглянул на меня:
– Здесь категорически запрещается передавать что-либо задержанным.
Мы выбрались на улицу Бак, слегка оглоушенные; нас просто убила эта угроза суда с сомнительным исходом и астрономическая сумма залога.
– Да нет, он просто пользуется нашим невежеством, – сказал я. – Давай поищем другого адвоката.
– Игоря нужно спасать, – возразил Вернер. – Я возьму деньги из своих сбережений – откладывал на старость, но ничего, я еще молодой.
– Я ничем не смогу тебе помочь, у меня нет ни гроша. Слушай, а что, если попросить у членов Клуба? Ради Игоря они наверняка раскошелятся.
– Ты думаешь? Да нет, они ничего не дадут.
Мы долго шагали молча, понурившись. Дойдя до перекрестка с бульваром Сен-Мишель, Вернер попрощался – ему нужно было идти назад, на работу, – но, сделав несколько шагов, вдруг вернулся ко мне:
– Совсем забыл: твой экзамен прошел благополучно?
Франк добрался до испанского порта Ла-Корунья и потратил целый месяц на то, чтобы пересечь Испанию и Марокко под видом туриста-интеллектуала, направляющегося в Танжер, якобы для встречи со своими американскими друзьями. Он приехал в Ужду[60] в понедельник, 7 мая 1962 года, взволнованный сознанием, что следует путем своего кумира Фуко, когда тот покинул армию и, прибыв из Алжира в Марокко, предпринял опасное путешествие во времена священной войны. Будущий монах прошел через этот пограничный город, выдавая себя за нищего раввина, поскольку страна была закрыта для христиан; отважному путешественнику предстояло открыть для себя края, куда доселе не ступала нога француза; так начался его путь к вере.
Франк успел подробно ознакомиться с Уждой и ее окрестностями. В Зуггале[61] границу охраняла французская армия; досмотр проводился постоянно, очередь автомобилей, покидавших Марокко, растянулась на километр, хотя солдаты обыскивали их кое-как, наскоро. Франк, стоявший за стеной, заметил, что парашютисты внимательно изучают удостоверения личности у тех, кто направляется в Алжир. Он знал, что его разыскивает французская полиция, и не стал рисковать, боясь, что его задержат. Потом добрался до Саидьи, убедился, что ситуация там спокойная, но пограничный пост закрыт. Вернувшись в Ужду, он остановился в скромной гостинице «Палас-отель» и, выглядывая из окна номера, смотрел на Алжир – страну своих надежд. Как ни парадоксально, Франку пришлось побывать по обе стороны этой войны – сперва как солдату французской армии, обязанному защищать эту территорию против ее восставшего народа, когда ему пришлось стрелять в феллахов; это привело его в ужас и побудило перейти на сторону врагов Франции, а следовательно, стать предателем в глазах большинства соотечественников. И вот теперь он вернулся в эту страну – разоренную, сотрясаемую конвульсиями, – которую полюбил так, словно родился здесь, хотя и не мог не чувствовать себя виновным перед своими. Днем он слонялся по городским базарам в поисках сведений или возможностей перейти границу. Как-то раз один официант-марокканец намекнул ему, что может договориться со своим знакомым – французским курьером, – но Франк все же побоялся ввязываться в это сомнительное дело.
Бродя по базару Эль-Джезаль, он обнаружил необыкновенную лавку, где торговали подержанными книгами; они лежали там шаткими стопками высотой в два-три метра, сложенные как попало, в основном по размеру – самые толстые внизу. Франк познакомился с хозяином – Хабибом, которому, судя по всему, хотелось не столько продавать книги, сколько читать их: войдя в лавку, Франк оторвал его от изучения трактата по астрономии. Увидев, что посетитель застыл в восхищении перед этой пещерой Али-Бабы, хозяин подумал: похоже, этот француз пришел не продать книги, а купить. Франк спросил, нет ли у него, случайно, биографии Фуко, написанной Рене Базеном.
– Конечно, есть, друг мой. Только вот знать бы, где она? Может, где-то здесь, на этой свалке, может, в кладовой, а может, у меня дома. Один экземпляр я продал года четыре назад директору почты, но у меня остался еще второй, я уверен, что его не покупали. Надо бы посмотреть в списке продаж. Вот уже много лет я каждое утро говорю себе: хорошо бы его обновить на случай, если клиент спросит что-то определенное, но у меня не хватит на это времени и сил, я ведь совсем немолод, и жить мне осталось не так уж много. Ты можешь зайти ко мне на следующей неделе? Или, если хочешь, поройся тут сам, но это уж на свой страх и риск.
Хабиб покупал библиотеки целиком, не раздумывая; например, именно так он приобрел за бесценок три тысячи романов у одного жителя Орана, преподавателя лицея Ламорисьер, чей фургон с книгами намертво застрял перед воротами Баб эль-Хемиса[62]; он предложил ему сто франков за все.
Преподаватель, потрясенный этой низкой ценой, попытался торговаться, но Хабиб твердо стоял на своем – он знал, что тот никак не сможет увезти столько книг в Испанию, куда направлялся.
– Да и то, друг мой, я оказываю тебе услугу, – сказал он бедняге, – просто потому, что ты ученый человек; мне книги на французском языке и так девать некуда. Здешний народ читает мало. За исключением меня.
В конечном счете преподаватель согласился на эти жалкие условия, как соглашались и все другие. Хабиб был доволен: теперь у него образовался целый склад книг, хватит на век, а то и на два. Он, конечно, думал о своем сыне и внуке: если на то будет воля Аллаха, они станут книготорговцами, как и он. В результате из-за этих случайных приобретений – а как не соблазниться такими случайностями?! – он не мог и шагу ступить в своей лавке, хотя она была самой большой из всех. Больше всего Франка удивляло то, что после закрытия базара Хабиб оставлял стопки книг прямо на улице и никто ни разу не польстился ни на одну из них. Старик без конца возносил хвалу Аллаху за честность обитателей этого города. Открыв утром лавку, он ставил свой стул с плетеным сиденьем на сквозняке, чтобы насладиться прохладой, и выбирал из кучи книг одну-две, а в непогожие дни даже три-четыре, чтобы изучить их – конечно, не подробно, а только «дабы почерпнуть самое ценное», как он выражался. У Хабиба был печальный, меланхоличный взор – кроме тех случаев, когда он находил книгу по своему вкусу и прочитывал ее от корки до корки; правда, такое случалось довольно редко, но если случалось, он забывал о своем возрасте, пожирал ее мгновенно, как подросток, и при этом сетовал, что ему всегда не хватает времени на чтение.
Франк очень скоро отказался от поисков книги Фуко; теперь он взял за привычку садиться против Хабиба на другой стул с плетеным сиденьем и читать первую попавшую книгу, взятую сверху, из стопки; иногда они обсуждали ту или иную из них, а некоторые Хабиб откладывал и уносил к себе домой. Скоро Франк сдружился с соседями старика: Рашид, торговец разноцветными пряностями, звавший всех мужчин «братец мой», коллекционировал мозаики из лепестков роз и орхидей и выглядел таким счастливым жизнелюбом, что Франк ему завидовал; сафьянщик, торговавший напротив, очень любил красивые книги об античных искусствах, а его сын Мулуд, мастер по выделке бумажников из тисненой кожи, обожал романы Сименона.
19 мая Франк сел в автобус, идущий в Ахфир[63], и, проехав вдоль границы, убедился, что все пути в Алжир закрыты. Шли дни, а он так и не находил решения; ситуация все больше осложнялась, машины французов, забитые мебелью и чемоданами, часами простаивали на пропускных пунктах, ожидая, когда поднимут шлагбаум; на марокканской стороне скопища мелких торговцев круглые сутки маялись на эспланаде, в жаре и пыли; этих тоже пропускали в час по чайной ложке.