Сесиль любила тишину, которая воцарялась в классе, когда она туда входила. В тот день она положила на стол свой ранец, повесила плащ на крючок за дверью, обвела взглядом учеников и перед тем, как заговорить, выдержала короткую паузу:
– Садитесь. Если помните, я вас предупреждала, что сегодня вы будете письменно отвечать на вопросы по «Ифигении» Расина[24]. Приготовьте тетради.
В классе стояла тишина – ни шепотков, ни замечаний. Сесиль написала на доске вопросы:
1) Кто является истинным героем «Ифигении»?
2) Как вы понимаете слова «поклонение богам»?
И она обернулась к классу:
– Имеется в виду: как это можно рассматривать в наше время?
И написала последний вопрос:
3) Убедительны ли причины, выдвинутые Агамемноном?
– В вашем распоряжении сорок минут. Разумеется, вы должны подробно обосновать свои ответы. Меня интересует не повторение курса, а ваше личное мнение.
Расин, как и Арагон, был ее любимым автором – его пьесы идеально укладывались в бурные события современности, и она особенно выделяла «Ифигению». Ее восхищала эта девушка, которая с такой готовностью жертвовала собою ради счастья ахейцев. Сесиль удалось передать эту любовь своим ученикам. На ее уроках царила мертвая тишина, и ей никогда не приходилось повышать голос: дети усердно записывали ее слова, склонившись над тетрадями. В своем следующем курсе литературы она собиралась рассказать им о Брисеиде[25], чтобы сравнить ее самопожертвование с таким же поступком Ифигении. Сесиль часто спрашивала себя: почему ни один классический автор не отразил историю сложной – и гораздо более современной – любви Ахилла и Брисеиды?
И какой была бы любовь без самопожертвования?
Сесиль всегда заканчивала рассказ перед самым звонком. Ей даже не требовалось смотреть на часы, она укладывалась минута в минуту. Дав задание к следующему уроку, она спрашивала: «Вопросы есть?» И ждала три секунды. Вопросов никогда не было. И тут раздавался звонок. Сесиль складывала свои бумаги и шла в другой класс, где давала ученикам другие темы. В учительской она встречалась с коллегами и молча, кивком, здоровалась. Преподаватели считали ее в лучшем случае рассеянной, а в худшем – высокомерной. Среди них был Бернар, учитель физики и химии[26]. Классный препод – так о нем говорили дети. Он часто делился с ней своими соображениями о педагогике, о пользе практических работ или обеспокоенностью по поводу учеников, живущих в неблагополучных семьях. Ратовал за скорейшее упразднение Лагарда и Мишара[27]. Словом, болтал обо всем на свете, лишь бы заполнить паузы; а ей было плевать на его разговоры. В прошлом году она имела глупость принять приглашение Бернара выпить с ним кофе. Это был ее первый день работы в школе. И только позже она поняла, почему он привлек ее внимание: Бернар чем-то напоминал Франка. Слегка. Разумеется, только внешне. И теперь, за отсутствием реального Франка, у нее имелся его двойник; он помогал ей представлять, какой была бы их жизнь с Франком, если бы… Бернар вовсе не вызывал у нее отвращения. По субботам он приглашал ее поужинать с ним, по воскресеньям – погулять в лесу, на неделе – сходить в кино. Он умело вел дискуссии, читал биографии великих людей и эссе, пел басовые партии в джазовом ансамбле, выступал в ДКМ[28] и в церквях, был полон энергии, собирался купить «Рено-4» и поехать с ней куда-нибудь на каникулы. У него были симпатичные приятели – группа преподавателей из лицея Ренси; они ходили друг к другу в гости. И Сесиль подумала: «А может, это он? Не оставаться же мне старой девой, я вовсе не обязана изображать мученицу». Бернар стал для нее надеждой – увы, бесплодной. Чистейшая иллюзия, моя дорогая! Сесиль не следовало сравнивать Бернара с Франком, его нужно было принимать таким, как есть, иначе говоря, вовсе не плохим. Но тут она вспоминала о Франке, о его пылкой страсти. После него все другое становилось невозможным, выглядело жалким эрзацем любви. Сесиль понадобился целый год, чтобы понять: в ее жизни нет места двоим мужчинам. И Бернар… господи, хоть бы он больше молчал, по крайней мере!
Единственным местом, где Сесиль расслаблялась, было Шароннское кладбище[29]; только здесь, пройдя за его решетчатую ограду, она чувствовала облегчение, забывала о жизненных тяготах. Она ездила туда каждый день. Ну, почти каждый. Даже если шел дождь или снег. Ее утешало это мирное место – здесь ей казалось, что Париж где-то далеко. Получив извещение о гибели брата, Сесиль несколько месяцев прожила в Страсбурге, у своего дяди с материнской стороны, единственного оставшегося у нее родственника; она могла бы поселиться там навсегда, но тогда была бы далеко от Пьера, и вернулась, чтобы он не чувствовал себя забытым на этом кладбище. Где они теперь – его бесчисленные приятели, где подружки, которые висли у него на шее? Пьер, роковой покоритель сердец, с его «сатанинским» смехом, мечтавший гильотинировать всех буржуа, кюре и банкиров, не признававший триединства брака, закона и наживы; Пьер, такой живой даже под этим могильным камнем; брат, которого ей так не хватало, который дал убить себя в Алжире всего за четыре дня до прекращения огня; солдат, наспех погребенный на военном участке кладбища…
Кто теперь помнил о нем? Сесиль клала на его могилу букетик анемонов, присаживалась на соседнюю плиту, закрывала глаза. И к ней возвращались воспоминания о былых счастливых днях. Пьер и Франк, неразлучные друзья. И она между ними. Все исчезло, она осталась в одиночестве. С призраками ушедших. Сесиль думала: «Почему я не умерла вместе с ними?» Она больше никого не впускала в свою жизнь. Даже Анну – меньше всего Анну. Свою маленькую дочку, которая ничего не говорила; которая, наверно, спрашивала себя, что же она такого сделала, раз никто ее не любит; которая давно поняла, что мать не хочет ее слышать. И поэтому девочка молчала. Но не спускала с матери глаз.
Над городом нависли грузные, мутно-серые облака; холод внезапно вернулся в этот мартовский месяц 1962 года, и все улицы заволок тоскливый полумрак. Жеральдина плакала, но это было незаметно, потому что лил дождь. Никто не обращал внимания на невзрачную молодую женщину со светлыми волосами, стянутыми в хвост под резинку; она медленно шла по улице, откинув голову, не обращая внимания на ливень. Каждый шаг при грузном животе беременной женщины стоил ей неимоверных усилий. Она направлялась в начало улицы Гобелен, толкая перед собой новенькую детскую коляску – пустую, в еще не снятой прозрачной целлофановой упаковке. Остановившись у магазина хозтоваров, она купила бутылку уайт-спирита и сунула ее в сетку под коляской. Продавщица задержала взгляд на женщине и спросила, не нужно ли ей чем-нибудь помочь, но Жеральдина мотнула головой и пошла дальше. Она прерывисто дышала, ее лицо осунулось; вытерев лоб рукавом, она одернула свой слишком короткий плащ, подняла воротник, нерешительно помедлила у перекрестка и свернула к площади Италии. Она шагала как сомнамбула, не обращая внимания на ярко освещенные витрины магазинов, на афиши кинотеатров, и только время от времени приостанавливалась, чтобы перевести дух. Потом перешла проспект Сен-Мишель на красный свет, не обращая внимания на машины, тормозившие, чтобы ее пропустить.
Когда Жеральдина вошла в сквер на авеню Шуази, где мальчишки играли в футбол, бегая по лужам, дождь уже прекратился. Она села на мокрую скамью и застыла, позабыв о времени и упершись взглядом в коляску; редкие женщины, пробегавшие мимо, не обращали на нее внимания, они спешили домой. Так Жеральдина просидела, не двигаясь, сорок восемь минут, успев вспомнить все, ну или почти все, потому что вспомнить все было невозможно. Она уже не владела собой, плакала, всхлипывала, отдавалась своему горю – единственной реальной вещи на этой земле, за которую еще могла как-то держаться. Открыв сумку из дешевой искусственной кожи, она вынула блокнот на спиральке, шариковую ручку, что-то яростно писала несколько минут, потом вырвала исписанный листок, сунула его в бумажник, а блокнот швырнула в коляску. Нагнувшись, достала бутылку с уайт-спиритом, отвинтила крышечку и облила коляску внутри и снаружи. Потом лихорадочно пошарила в сумке, нашла спичечный коробок, зажгла спичку и бросила ее в коляску, которая тут же вспыхнула. Яркое оранжевое пламя озарило бледное искаженное лицо Жеральдины; она встала и ушла, не оглянувшись.
Я редко видел отца и Мари – они работали как каторжные, вставали, пока я спал, приходили домой поздно вечером, поужинав где-то в городе, и мы общались в основном записками, оставляя их на кухонном столе. Чтобы хоть как-то помочь, я взял на себя закупку продуктов.
Судя по обрывкам разговоров, долетавшим до меня по мере продвижения их проекта, дело оказалось не просто сложным, а крайне сложным; они посвящали все свое время разрешению множества коварных административных проблем, трудновыполнимых технических задач и разработке нового принципа торговли, как неопределенного, так и рискованного. А поскольку они никогда еще не занимались созданием такого грандиозного предприятия, то постоянно совершали ошибки, двигались вслепую, на ходу корректировали или изобретали правила своей новой профессии, но все-таки мало-помалу начинали видеть свет в конце туннеля и планировали открыть магазин в начале ноября.
Как-то раз в воскресенье вечером они вернулись до того измученные, что Мари чуть не заснула в ванне, а отец без сил рухнул в кресло. Мари предложила пойти куда-нибудь и как следует поужинать, но был конец августа, многие рестораны закрылись, и мы с трудом нашли только один действующий, напротив Политехнической школы. Меня позабавил этот знак судьбы, которая привела нас в место, где я встретился с Франком, когда он дезертировал. Отец намекнул Мари, что у моего брата были проблемы, не уточнив, какие именно, и мы с ней начали дружно уговаривать его все рассказать; он долго упирался, заставляя просить себя, но все-таки заговорил:
– Франк всегда был безупречно честным человеком, идеалистом, мечтавшим создать лучший мир и помочь всем обездоленным. Его не интересовали деньги и успех; однажды я спросил его, что он собирается сделать в жизни, и он ответил: революцию. Когда он получил свой диплом по экономике, я надеялся, что он наконец образумится, найдет хорошую работу и прекрасно заживет, но он объявил, что изучал экономику лишь для того, что изменить мир. В детстве он любил играть в рыцаря Баярда[30] – всегда защищал слабых перед преподавателями, даже перед полицейскими, если те допускали какую-то несправедливость, притом спокойно, но твердо, ни в чем не уступая; он был прирожденным покровителем обиженных, пламенным и упорным.
В концлагере у меня было двое таких же принципиальных друзей, и обоих убили, как собак; я рассказал Франку эту историю, и знаете, что он мне ответил? Что они были правы, ведь они погибли за свои убеждения. Я твердил ему: перестань бороться за других, они сами и пальцем не шевельнут, чтобы защитить тебя. Я надеялся, что, когда он возмужает, эта дурь у него пройдет и он станет либо судьей, либо полицейским, но он стал коммунистом, и разубеждать его было бесполезно, он твердо стоял на своем и, как только ему исполнился двадцать один год, даже не стал дожидаться официального призыва, а пошел в армию добровольцем, чтобы уехать в Алжир. Он был не из тех, кто сглаживает углы, – делил мир только на черное и белое. У его матери точно такой же характер, только убеждения у них диаметрально противоположные, так что взрыв был неизбежен.
Но тут я его прервал:
– Когда он вернулся в Париж, ты же ему помог, дал денег, но мама устроила жуткий скандал, а потом он исчез. Так куда же он делся? Теперь-то ты можешь мне сказать!
– У Франка было много приятелей, но ни один из них не захотел ему помочь. Я обратился к своему знакомому технику, которому полностью доверял, и он нашел нужное решение: Франк должен был уехать в Роттердам и наняться на немецкий сухогруз, который доставлял сельскохозяйственное оборудование в Каракас и Аргентину. Я сам отвез его на машине в Голландию. И с тех пор ничего о нем не знаю. Когда мы с ним туда ехали, он с восторгом говорил о Кубе, и меня ничуть не удивило бы, если бы он оказался именно там.
– Рано или поздно война в Алжире кончится, – сказала Мари. – Все говорят, что тогда дезертирам объявят амнистию и он сможет вернуться.
– Проблема не в том, что Франк дезертир, – объяснил отец, – а в его безумном поступке: он убил офицера при неясных обстоятельствах; я узнал это от человека, имевшего допуск к досье, и, судя по всему, дело очень скверное. Так что Франку амнистия не светит.
– А та история, которую он рассказал Сесиль, – спросил я, – ну, про беременную алжирку, – это правда?
– Откуда я знаю? Он мог выдумать что угодно.
– Но ведь они с Сесиль договорились бежать вместе, а Франк уехал, не предупредив ее; так он все же нашел ту алжирку или нет?
– Он должен был забрать Сесиль на Порт-де-Пантен, но в последний момент передумал, ничем это не объяснив.
Мы долго сидели молча, погруженные каждый в свои мысли. Потом я сказал:
– Ты должен был отдать этот клевер Франку, он нуждался в нем больше, чем я.
– Отдать ему… Да я бы рад, но, знаешь, счастливый клевер-четырехлистник – и марксизм… Я же тебе говорил: удача приходит лишь к тем, кто в нее верит.
В том марте 1962 года Сесиль должна была встретиться с Франком около полудня в бистро на Пантенской площади, чтобы уехать вместе с ним на машине в Роттердам; там они собирались сесть на сухогруз, идущий в Венесуэлу. Сесиль без малейших колебаний расставалась с парижской жизнью, решив последовать за беглецом, которого разыскивала французская полиция; она была готова к трудной жизни, полной превратностей, но позволявшей ей осуществить свою мечту. Шло время, а девушка все ждала Франка, сидя в кафе и высматривая его в окно; она боролась с подступавшим отчаянием, отказываясь поверить в очевидное. Потом вышла и поехала на конспиративную квартиру в Кашане[31], где скрывался Франк, но его не было и там, он бесследно исчез. Напрасно Сесиль надеялась, что от счастья ее отделяют какие-нибудь несколько мгновений, а за ними последует долгая жизнь, полная блаженства. Жизнь с тем единственным человеком, который завладел всеми ее мыслями, которого она любила до безумия.
Франк рванулся вперед, чтобы успеть проскочить в открывшуюся дверцу турникета на станции «Корвизар» до того, как она захлопнется. Если бы он не спешил встретиться с Сесиль, если бы шел спокойно, металлическая створка задержала бы его. Два дня спустя Мишель передал девушке прощальное письмо Франка – тот сообщал ей, что уезжает один, расстается с ней, чтобы встретиться со своей алжирской подругой, которая ждет ребенка. У Сесиль остановилось сердце, подкосились ноги, она едва не потеряла сознание. Позже она думала: «Жаль, что я не умерла в тот момент». Но могла ли она знать, что на самом деле ее судьбу перевернуло невероятное, ужасное происшествие, задевшее ее рикошетом, – просто ей было не суждено избежать его: бывают такие роковые случайности, которые обрекают невинных на адские муки. Франк не лгал Сесиль, он был ей предан и, назначая встречу, готовился бежать вместе с ней. Он выехал из Кашана в девять утра и прошел пешком до метро «Площадь Италии», чтобы в одиннадцать часов встретиться на станции «Вольтер» с отцом, который должен был отвезти их обоих в Голландию.
В коридоре метро Франк услышал лязг металлической дверцы, и ему удалось проскочить в нее, пока она не закрылась. Проскочить из чистого озорства – он не особенно спешил, наоборот, успевал на место встречи с отцом раньше назначенного часа. Пройдя в конец перрона линии «Этуаль – Насьон», он услышал нараставший гул поезда в туннеле. Рядом с ним стояла молодая женщина, на которую он даже не обратил внимания, – ничем не примечательная, среднего роста, лет двадцати пяти, с карими глазами и светлыми волосами, стянутыми в хвост, одетая в юбку, серый свитер под горло и бежевый плащ, не сходившийся впереди из-за большого живота, явно на последних днях беременности. Она вдруг уронила свою сумку из черной искусственной кожи, и это привлекло внимание Франка. Он уже нагнулся и поднял сумку, как вдруг молодая женщина шагнула вперед и бросилась под поезд, влетевший на станцию. Передний вагон накрыл ее и с глухим шумом подмял под колеса. Вопли испуганных пассажиров эхом отдались от сводов, состав резко затормозил, доехав до середины перрона, и находившиеся в нем люди попа́дали друг на друга. Завыла сирена. Дежурный по перрону выскочил из своей будки без кителя, в одной рубашке, и закричал, яростно расталкивая толпу и приказывая всем отойти от края платформы; еще двое мужчин, раскинув руки, стали оттеснять людей подальше от поезда. Машинист, вышедший из кабины, был бледен как смерть; он стоял, вцепившись в дверную ручку, на грани обморока. Дежурный вернулся в свою будку, чтобы сообщить о случившемся по телефону. Началась толкучка, пассажиры спешили уйти с перрона. Франк медленно продвигался вместе с ними, прерывисто дыша и прижимая к груди поднятую женскую сумку. Бросив взгляд на поезд, он увидел забрызганную кровью переднюю часть кабины; тело женщины находилось под ней, в углублении между рельсами, и Франк с ужасом заметил оторванную ступню, с которой слетела туфля. Подошел дежурный, и Франк протянул ему сумку.
– Это ее сумка, – пробормотал он.
Тот взял сумку, открыл, вынул коричневый бумажник и листок, вырванный из блокнота на спиральке. Попытался прочитать запись, близоруко сощурившись, потом сказал: «Не разберу без очков». Франк взял листок, исписанный наклонным дрожащим почерком, и медленно прочел:
Для меня все кончено, не нужно было ждать так долго, но я не вижу никакого выхода, сил больше не осталось, я долго надеялась, что он изменится, протянет мне руку, ждала от него хоть какого-то знака, жеста, убеждала себя, что он не способен меня бросить, зная, что я жду от него ребенка, но он не хочет и слышать обо мне, а я так верила ему, что же мне оставалось, как не верить?! На что похожа такая жизнь? К чему она мне? Без него, без всякой помощи, я не смогу справиться. Я так одинока, мне не страшно умереть, единственное, чего я боюсь, – это остаться в живых. Ухожу без всякого сожаления. Меня печалит лишь одно: я никогда не узнаю, кто это был, мальчик или девочка…
Франк еще раз пробежал письмо глазами и содрогнулся, как будто оно предназначалось ему. Решение было принято мгновенно – окончательное и бесповоротное. Именно в эту секунду Сесиль навсегда потеряла Франка.
Джимми уже несколько месяцев вкалывал на Центральном рынке, когда молодая кудрявая женщина обратилась к нему в метро с вопросом, не хочет ли он сняться в кино. Работа несложная и хорошо оплачивается. Ну кто бы отказался от такого предложения?! Женщина подыскивала парней, похожих на рокеров. И Джимми начал сниматься в фильме, где, кроме него, была еще целая куча статистов; на площадке царила сумасшедшая неразбериха; режиссер – похоже, знаменитый – орал на всех подряд, но Джимми ему приглянулся, и он дал ему более выигрышную роль, чем остальным, в сцене драки. Джимми это здорово удивило: драка была фальшивая, все они махали кулаками и корчились от боли только для виду; это в кино зрителям кажется, будто схватка длится целый час, а на самом деле – всего один миг: получил кулаком в нос, сдачи не даешь и сваливаешь. Джимми подружился с другими актерами, они свели его со своим агентом, и тот стал давать ему эпизодические роли. Теперь Джимми получал за один съемочный день больше, чем за месяц на Центральном рынке, и, главное, без особых усилий.
Так он актерствовал уже пять лет; вначале ему казалось, что Луиза будет восхищаться тем, какой он стал знаменитый, с какими звездами кино водит дружбу, но с ней этот номер не прошел. К несчастью, Джимми был занят на съемках не каждый день, а когда он не работал, то скучал; и вообще, ему хотелось получить роль со словами, с разными там чувствами и переживаниями, а ему пока предлагали только эпизоды в массовке, где он изображал жуликов, солдат или приятелей главных героев – в общем, бессловесных участников потасовок и прочих трюков. Джимми пробовался на говорящие роли, но его не брали, и он не понимал почему; агент объяснял это тем, что у него неважная дикция.
– Ты так думаешь?
– Может, если поучиться в театральной школе…
– Слушай, мне двадцать три года, скоро уже двадцать четыре, я слишком стар, чтобы учиться; и потом, учеба не оставит мне времени для съемок. Я вообще работаю по наитию, как Джеймс Дин[32].
Я, конечно, слышал об этом актере, знал его в лицо, знал про его молниеносную карьеру, но никогда не видел ни одного фильма с ним.
– Не может быть! – изумленно воскликнул Джимми. – Да это же самый великий актер всех времен, остальные ему и в подметки не годятся.
И я вдруг увидел то, чего прежде не замечал и что теперь мне бросилось в глаза: Джимми подражал своему кумиру – та же прическа, тот же прикид, те же перчатки; он копировал его во всем, вплоть до мелочей, вплоть до высокомерной улыбки и оценивающего взгляда, от которого таяли девушки; он рассказал мне о нем массу всякого такого, чего я до сих пор не знал. Оказывается, у Джеймса Дина было золотое сердце; правда, характер не сахар, зато в жизни он всегда оставался самим собой, а на съемках полностью перевоплощался в каждого из своих героев. Когда он погиб, о нем ходили всякие подлые сплетни, но это вранье, он вовсе не был гомиком, да и зачем, когда перед ним все девушки падали штабелями; даже Натали Вуд, Элизабет Тейлор и Урсула Андресс – и те были от него без ума.
Потом Джимми спросил, чем я занят в данный момент, я ответил, что ничем, он глянул на часы и сказал: «А ну, поехали!» Я понятия не имел, куда он хочет меня везти, но сел на заднее сиденье, и Джимми рванул с места. Мне пришлось ухватиться за его пояс, он на полном ходу лавировал между машинами, а на бульваре Сен-Мартен еще и прибавил скорость, чтобы не стоять на светофоре.
Мы за рекордно короткое время доехали до Триумфальной арки, и Джимми затормозил перед кинотеатром, где шла ретроспектива фильмов его кумира. Он назвал кассиршу по имени, спросил, как поживает ее дочка, потом дружески поздоровался с контролером, который похлопал его по плечу и успокоил, сказав: «Не спеши, Билл, фильм начнется только через две минуты». В зале Джимми расцеловался с билетершей по имени Беа. Всем им он представлял меня как приятеля, который никогда не видел на экране Джеймса Дина; услышав это, они прыскали со смеху. Мы уселись в середине второго ряда, а перед этим Джимми еще успел пожать руки парочке пенсионеров, сидевших в четвертом. Шел фильм «Гигант»[33] – конечно, в оригинальной версии; мы смотрели на экран не отрываясь, но мне он показался так себе, чересчур затянутый и многословный, со всеми стандартными клише Голливуда и невыносимо бравурной музыкой. Потом Джимми спросил, как мне понравилось; я признал, что Джеймс Дин играет удивительно искренне и сильно; правда, на мой взгляд, его образ был единственным достоинством этого слишком пафосного фильма.
– А я его обожаю, – заявил он, – сегодня я смотрел его в двадцать седьмой раз.
В антракте мы вышли из зала и увидели, что многие зрители берут билеты на следующий сеанс; я хотел заплатить, но Джимми не позволил – он был здесь как у себя дома. В холле он купил два лимонных эскимо для Беа, с которой, видно, был на короткой ноге, а на улице поболтал с несколькими знакомыми; один из них спросил, будет ли он сниматься в следующем фильме Карне[34], и Джимми ответил, что пока еще не решил окончательно.
Мы вернулись в зал; все места уже были заняты, и стояла благоговейная тишина, прямо как в церкви. Начался другой фильм с Дином – «Бунтарь без причины»[35]; он шел два часа, и я все это время сидел буквально околдованный, забыв обо всем на свете, даже о том, где я нахожусь. Когда на экране появилось слово «Конец», я не сразу пришел в себя, не сразу осознал, что видел не просто потрясающего актера, а человека, который сломал стереотипы обычного психологического фильма, полностью перевоплотившись в своего героя; только теперь я понял, почему Джеймс Дин с его врожденным, звериным чутьем, весь состоявший из самых неожиданных отклонений от нормы и слабостей, занимает такое уникальное место в кинематографе, почему его почитают богом – или, лучше сказать, братом – все, кто ему поклонялся.
Конечно, внезапная гибель Дина также способствовала его легенде; он навсегда сохранил для вечности все обаяние своих двадцати четырех лет. Покидая зал, зрители говорили себе: этот парень жив, он – это я, а я – это он. Мне даже не пришлось благодарить Джимми за этот царский подарок. С того дня Джеймс Дин навсегда связал нас – мы стали друзьями и часто ездили в тот кинотеатр, чтобы снова и снова смотреть полюбившиеся нам фильмы; пару раз туда приходила и Луиза, она сидела между нами и так же восхищалась Дином, с той лишь разницей, что предпочитала ему шоколадное эскимо.
Но регулярно она там не бывала.
В тот вечер, когда я впервые смотрел «Бунтаря без причины», Джимми отвез меня домой на своем мотоцикле. Париж принадлежал нам, мы еще с час беседовали возле моего дома, потом он предложил выпить напоследок в кафешке на площади Мобер и там попросил официанта оставить на столе бутылку виски; мы снова и снова говорили о кино, и выяснилось, что Джимми не знает о Синематеке на улице Ульм; тогда я предложил сводить его туда. Поговорили мы и о Луизе, о ее болтливости, заразительном смехе, кипучей энергии. Джимми поведал мне кое-что, чего я не знал; по его словам, она гулена, каких мало: может протанцевать всю ночь напролет, а утром преспокойно выйти на работу; а еще она частенько наведывается в бистро на площади Клиши, где кучкуются любители пинбола, и подбивает их сыграть с ней партию, на которую ставится немало денег, но сама пари не заключает – это делают ее хитрые приятели, которые ставят на нее против доверчивых простаков, воображающих, что ничего не стоит обыграть женщину. Они-то и платят ей комиссионные, когда она выигрывает. Джимми сказал, что не раз предостерегал Луизу, – ведь не все ее противники так уж наивны.
В общем, Джимми подвез меня к дому, но в тот момент, когда я уже открывал дверь, он догнал меня и сказал: «Хочу тебе сознаться в одной вещи, только дай слово, что никому не проговоришься; об этом мало кто знает, но ты – совсем другое дело. Так вот, вообще-то, меня зовут Патрик, а Джимми – мой сценический псевдоним». С этими словами он сел на мотоцикл и помчался в сторону бульвара Сен-Жермен.
На следующее утро, придя в «Кадран» на Бастилии, я увидел на своем столике табличку «Занято», поставленную Луизой; таким образом, я смог расположиться на своем наблюдательном пункте.
– Ну, как кино – понравилось? – спросила она, принеся мне кофе.
– Потрясный фильм!
– Тогда тебе полагается круассан за счет заведения.
– Слушай, я тут кое-что тебе принес.
Я вынул из сумки слегка потрепанную книжку и вручил ей. Луиза недоверчиво взглянула на заглавие «Здравствуй, грусть!»[36] и сказала:
– Н-ну, надеюсь, это не слишком грустная история, а то я и читать не стану.
– Знаешь, романы, в которых совсем нет грусти, не так уж интересны; только прошу тебя, верни книжку, когда прочтешь, – она мне дорога, потому что благодаря ей я познакомился с одной… с одним очень близким человеком.
– С той, что уехала в Израиль, или с той, которую ты ищешь?
– С той, что уехала.
– Значит, ты все еще влюблен в нее?
– Давай так: ты сначала прочти книжку, а потом, если захочешь, мы об этом поговорим.
Никогда и никому не давайте читать свои книги. Никогда. Ни в коем случае. Особенно если книжка вам дорога, потому что тогда вы ее уж точно не получите: шансы на возврат обратно пропорциональны качеству романа. Как правило, это приводит к тому, что друзья, вообразив, что они его прочли, и забыв, что книга им не принадлежит, отдают ее другим.
Мой совет: давайте им только скверные романы, те, которые вам до смерти надоели, – во-первых, это разгрузит вашу библиотеку, а во-вторых, поможет понять, у кого хороший вкус, а у кого нет, чтобы не иметь дела с последними.
Как вы уже, наверно, поняли, это короткое отступление говорит о том, что книгу мне так и не вернули.
А мне очень хотелось бы ее перечитать.
Однажды вечером Луиза пожаловалась на зубную боль; она никогда еще не имела дела с дантистами и заранее паниковала при мысли о зловещей бормашине; я попытался ее успокоить, предложив услуги моего врача, самого что ни на есть безобидного. Достав бумажник, я вынул адресную книжку, чтобы дать Луизе его телефон, но забыл положить бумажник обратно в карман куртки. Посреди ночи Луиза, измученная зубной болью, бесцеремонно растолкала меня с криком: «Так тебе всего семнадцать лет!» Она яростно размахивала моим удостоверением личности, то ли перепуганная, то ли разгневанная – поди пойми, когда тебя так внезапно будят. Я не мог сообразить, что ее так взбудоражило – тот факт, что я несовершеннолетний и буду несовершеннолетним еще три с лишним года, или страх, что ее обвинят в совращении малолетнего. Напрасно я пытался ее урезонить, заверяя, что никакого риска нет, что я не намерен на нее жаловаться, что у моих родителей хватает других забот и это им безразлично.
– Я никогда в жизни не связывалась с такими молокососами, разве только в пятнадцать лет, когда Джимми было шестнадцать, но это совсем другое дело!
– Слушай, я выгляжу старше своего возраста. Все зависит от тебя: если ты никому не проговоришься, даже Джимми, это останется между нами. Идет?
Луиза призадумалась; я увидел, что она колеблется, испугался, что она сейчас выставит меня за дверь, но она только пожала плечами и бросила:
– Ладно уж… черт с тобой…
В конечном счете Луиза успокоилась, и мы зажили этой немного странной жизнью, где каждый делал все, что ему угодно, не задаваясь никакими экзистенциальными вопросами. А когда хотели быть вместе – были вместе. Меня спасло то, что я оказался для Луизы чем-то новым, еще не виданным – я стал первым ее парнем, у которого не было мотоцикла и с которым она могла порассуждать о жизни, а уж Луизу хлебом не корми, а дай порассуждать. Тут ей удержу не было. Она пользовалась мной как словарем, задавала тысячи вопросов, которые ей и в голову не пришло бы задавать Джимми или другим своим приятелям, а когда я не находил ответа, думала, что мое молчание объясняется какими-то скрытыми причинами, и мне приходилось успокаивать ее, поспешно изыскивая и выдавая нужное решение. Бо́льшую часть дня я проводил в «Кадране», пытался заниматься, болтал с моими новыми дружками, позабыв, с какой целью прихожу сюда; Луиза подзуживала меня сыграть с ней в пинбол и никогда не проигрывала. Бывало, в конце дня она поспешно уходила, послав мне издали воздушный поцелуй, – наверно, шла играть в то самое бистро на площади Клиши, чтобы вытянуть денежки из неопытных партнеров, но я не доискивался, так ли это; или же встречалась с одним из своих бесчисленных дружков; что ж, это была ее жизнь, а Луиза не относилась к тем, кто допускает туда посторонних. Может, это и есть любовь – такие границы, мудреные или не очень, между одним человеком и всеми другими.