Покупатель – человек взыскательный. Найди он ту же самую книгу по убогому описанию в каталоге, то не дал бы за нее и половины запрошенной цены, учитывая ее нынешнее состояние, но азарт охотника и гордость обладания трофеем в гораздо большей степени притупили его чувство ценности, нежели все легенды о Земляничном холме[26]. С мистером Макассором не поторгуешься, как с каким-нибудь простым торговцем с улицы Черинг-Кросс-роуд[27]. Покупатель платит и уходит победителем. Вот потому-то сын мистера Макассора и может позволить себе разводить цветы у себя в колледже Магдалины, а в сезон охотиться по два дня в неделю.
Выбравшись из груженного книгами такси, Адам входит в лавку. Мистер Макассор предлагает ему понюшку из черепаховой табакерки.
– ПЕЧАЛЬНОЕ ЭТО ДЕЛО, МИСТЕР ДУР, КОГДА ПРИХОДИТСЯ ПРОДАВАТЬ КНИГИ. ОЧЕНЬ ПЕЧАЛЬНОЕ. КАК сейчас ПОМНЮ, ПРИНОСИТ МНЕ МИСТЕР СТИВЕНСОН КНИГИ НА ПРОДАЖУ, И, ВЫ НЕ ПОВЕРИТЕ, МИСТЕР ДУР, В САМЫЙ ПОСЛЕДНИЙ МОМЕНТ, КОГДА ДЕЛО БЫЛО СЛАЖЕНО, СЕРДЦЕ ЕГО НЕ ВЫДЕРЖАЛО, И ОН ЗАБРАЛ ВСЕ КНИГИ НАЗАД. ВЕЛИКИЙ КНИГОЛЮБ МИСТЕР СТИВЕНСОН.
Мистер Макассор поправляет очки и с нежностью, но, будто одержимый любовным недугом, вампирски впиваясь в каждый изъян, осматривает книги Адама.
– НУ-С, МИСТЕР ДУР, И СКОЛЬКО ЖЕ ВЫ ЗА ЭТО ХОТИТЕ?
Адам идет ва-банк:
– СЕМНАДЦАТЬ ФУНТОВ.
Но мистер Макассор печально поводит головой.
Через пять минут Адам с десятью фунтами вылетает из лавки и садится в такси.
Адам в поезде на пути в Оксфорд; курит, глубоко засунув руки в карманы пальто.
– О ней думает.
«УЗНАЛ ЛИ ТАЙНУ ТЫ ЕЕ О КНИГЕ, О ТРОЙНОЙ КОРОНЕ?»[28]
На заставке Книга, Тройная Корона и Бык, переходящий реку вброд[29].
Общий вид Оксфорда из поезда: водохранилище, газовый завод и часть здания тюрьмы. Дождь.
Вокзал; два студента-индуса, потерявшие багаж. Устояв перед романтическими призывами нескольких симпатичных водителей кебов – одного даже в сером котелке, – Адам садится в фордовское такси. Вдали видны улицы Квин-стрит и Хай-стрит, Башня Карфакс и читальный зал Бодлианской библиотеки Камера Рэдклиффа.
– ‘Мотри, Ада, собор Святого Павла!
Кинг-Эдвард-стрит. Кеб останавливается, Адам выходит.
Убранство комнаты лорда Бейсингстока. На каминной полке – фотографии матери лорда Бейсингстока и двух его друзей, у всех те особенные безмятежно-глупые улыбки, что встречаются лишь у студентов выпускного курса Оксфорда, а после – только на фотографиях. Между фотографиями – несколько массивных стеклянных пресс-папье и пригласительных билетов.
На стенах – большие раскрашенные карикатуры Бэзила Хея, написанные им еще в Итоне, гравюра начала девятнадцатого века с изображением дома лорда Бейсингстока, два незаконченных наброска Эрнеста Вогана к «Изнасилованию сабинянок» и валяная войлочная картина с изображением двух собак и кошки.
Лорд Бейсингсток, против всех ожиданий, не пьет, не играет, не трясется над своими сапогами для верховой езды – он корпит над составлением коллекционных описей для своего наставника.
Лист бумаги, на котором приятным детским почерком лорда Бейсингстока написано:
«БРЭДЛАФ В. ГОССЕТТ. ПО ИТОГАМ ЭТОЙ ЗНАМЕНАТЕЛЬНОЙ ПРОВЕРКИ БЫЛО УСТАНОВЛЕНО, ЧТО В АНГЛИИ МАРШАЛЬСКИЙ ЗАКОН НЕИЗВЕСТЕН».
Он зачеркивает «маршальский», вписывает «военный», после чего сидит и страдальчески грызет ручку.
– Как мило, Адам! Я и не знал, что ты будешь в Оксфорде.
Они недолго беседуют.
– РИЧАРД, ПОУЖИНАЙ СО МНОЙ СЕГОДНЯ ВЕЧЕРОМ. ТЫ ДОЛЖЕН. У МЕНЯ ПРОЩАЛЬНАЯ ВЕЧЕРИНКА.
Ричард бросает печальный взгляд на свою коллекционную опись и отрицательно качает головой.
– Голубчик, никак не могу. К вечеру должен все закончить. Меня того и гляди отчислят.
Адам возвращается к такси.
Цветы, эстампы Медичи и продукция издательства «Нонсач-пресс»[31]. Мистер Сейл крутит на граммофоне «Послеполуденный отдых фавна»[32] для некой американской тетушки. Он не сможет поужинать с Адамом.
Мебель, обеспечиваемая колледжем, не слишком изменилась, разве что прибавилось несколько чудовищных подушек. Присутствуют фотографии Имоджен, леди Розмари и сына мистера Макассора, выигравшего кубок колледжа Магдалины в скачках с препятствиями. Мистер Генри Квест – секретарь Джей-си-ар[34], он только что напоил чаем двух первокурсников. Из-за убогой камеры его лицо выглядит почти черным и фактически образует патриотическую комбинацию с его буллингдонским галстуком[35], к тому же у него светлые усы.
Входит Адам и приглашает его поужинать. Генри Квест не одобряет друзей сестры; Адам не переносит брата Имоджен, но они всегда подчеркнуто вежливы друг с другом.
– ПРОСТИ, АДАМ, У НАС ТУТ СЕГОДНЯ ВЕЧЕРОМ ВСТРЕЧА С ЧАТЕМОМ[36]. ИНАЧЕ Я БЫ С ПРЕВЕЛИКИМ УДОВОЛЬСТВИЕМ. Оставайся, выкури сигарету, не хочешь? Ты не знаком с мистером Трейхерном и мистером Биккертон-Гиббсом?
Адаму нельзя задерживаться – его ждет такси.
Генри Квест извиняется перед господами Трейхерном и Биккертон-Гиббсом за вторжение Адама.
Мистер Эджертон-Вершойл кутит с друзьями. Адам пихает его ногой, тот оборачивается и говорит заплетающимся языком:
– Там еще есть, в буфете… штопор за этой, как ее… ну, ты знаешь… – и умолкает, не в состоянии связать двух слов.
Там пусто и темно. Мистер Фернесс отчислен.
Обстановка в бело-зеленых тонах. Акварели мистера Ланга с видами Уэмбли, Ментоны и Татча. Немного ценного фарфора и горы журналов. На каминной полке – цветной, украшенный орнаментом декантер с куантро и несколько бокалов с золотыми бусинками. Повсюду видны остатки чаепития, воздух тяжелый от сигаретного дыма.
Суизин, весь в сером, читает «Татлер»[39].
Входит Адам. Следует экспансивный обмен приветствиями.
– Адам, взгляни на эту фотографию Сибил Андерсон. Ухохочешься, правда?
Адам ее уже видел.
Некоторое время они сидят и разговаривают.
– Суизин, сегодня вечером ты должен пойти со мной поужинать… пожалуйста!
– Не могу, Адам. У Гэбриела вечеринка в Баллиоле[40]. Ты там не будешь? Ах да, ну конечно, ты же с ним не знаком. Он там с прошлого семестра – такая душка! И баснословно богат в придачу. А перед вечеринкой я даю в «Короне»[41] обед на несколько персон. Я бы предложил тебе присоединиться, но, если честно, не думаю, что мои гости тебе понравятся. Жаль. А как насчет завтра? Заходи завтра в «Тейм», там и отобедаем.
Адам отрицательно качает головой:
– Боюсь, меня тут уже не будет, – и уходит.
Адам, все так же в одиночестве, шагает по Хай-стрит в сторону центра. Дождь перестал, и мокрая дорога вся сияет от света фонарей. Рука Адама ощупывает в кармане пузырек с ядом.
И опять возникает видение африканской деревни с причитающими женами.
ЧАСЫ ЦЕРКВИ СВЯТОЙ ДЕВЫ МАРИИ БЬЮТ СЕМЬ ВЕЧЕРА.
Адам внезапно ускоряет шаг: у него возникла кое-какая идея.
Его окно выходит на четырехугольный двор одного из наиболее уродских и наименее популярных колледжей на полпути от уборных до часовни. Жалюзи наполовину вылезли наружу, так что днем в комнате Эрнеста царит сумрак преисподней, а по ночам свет его лампы заливает весь двор, обнажая нутро непревзойденного беспутства. Суизин однажды заметил, что жилище Эрнеста, как и сам Эрнест, являет собой облачный столп днем и огненный – ночью[42]. На стенах ни одной картины, не считая незаконченного наброска сэра Вельзевула, требующего себе рому; но и этот набросок, пришпиленный туда еще до начала прошлого семестра, пообвис на углах; забрызганный вином и подпираемый несчетным количеством плеч, он стал покрываться почти такой же «патиной», что и стены. Надписи и рисунки Эрнеста, от почти вдохновенных карикатур до пустых или непристойных каракулей, свидетельствуют о разных стадиях его опьянения.
«Какой такой Бах? Впервые слышу. Э. В.», – бежит через дверь спальни полоска нестройных буковок, начертанных красным мелком.
«UT EXULTAT IN COITU ELEPHAS, SIC RICARDUS»[43], – венчает мастерски выполненный портрет кроткого Ричарда Бейсингстока.
Над камином просматривается крупная композиция «Рождение королевы Виктории». На столе – разбитые бутылки, грязные стаканы и гранки с невнесенной корректурой; на углу каминной полки – изящный декантер, в котором разбитый стоппер заменен обычной пробкой. Эрнест сидит в хромом плетеном кресле и с неожиданной ловкостью прикрепляет перья к дротикам для дартса. Молодой коренастый крепыш с маленькими злыми глазками под красивым высоким лбом. Его когда-то добротный твидовый костюм заляпан вином и краской, но все же хранит черты несомненной исключительности. Студентки-выпускницы довольно часто влюбляются в него в тех редких случаях, когда он приходит на лекции.
– Большевик!
Допустимая ошибка, но – ошибка. До исключения за просроченную уплату членских взносов Эрнест был заметной фигурой среди членов джентльменского Консервного клуба[44].
Адам входит в ворота колледжа Эрнеста, возле которых толкутся двое-трое юнцов, с отсутствующим видом разглядывая доску объявлений. Когда Адам проходит мимо них, они оборачиваются, бросая на него хмурые взгляды.
– Очередной дружок Вогана.
Теми же взглядами они провожают его через весь двор, до общежития Эрнеста.
Эрнест несколько удивлен визитом Адама, который в действительности никогда не проявлял к нему особо теплых чувств. Тем не менее он наливает гостю виски.
Снова полил дождь. В колледже Эрнеста вот-вот подадут ужин, так что крытая галерея битком набита молодыми людьми в потрепанных мантиях, все тупо пялятся на доски объявлений. Тут и там один-другой кричаще яркий костюм с plus fours[45] возвещает о щедрости стипендиального фонда Родса[46]. Адам и Эрнест продираются сквозь толпу мужчин, неодобрительно шипящих им вслед, как крестьяне – вслед какому-нибудь проходящему черному магу.
– НЕ СТОИТ ТАЩИТЬ МЕНЯ НИ В КАКОЙ КЛУБ, ДУР, – БЕЗ ТОЛКУ, Я ДАВНО У НИХ У ВСЕХ В ЧЕРНЫХ СПИСКАХ.
– Чего только не бывает – и это в Оксфорде!
Адам и Эрнест еще только завершают ужин, но оба обнаруживают признаки интоксикации.
Обеденный зал в «Короне» имеет мало сходства с эпикурейской мечтой Адама. От стен, претенциозно расписанных видами Оксфорда, гулко отдается грохот грязной посуды. Званый обед Суизина только что закончился, гости разошлись, оставив помещение неизмеримо более тихим. Те три женщины, что до последнего момента разыгрывали в уголке подборку из Гилберта и Салливана[47], закончили работу и сели поужинать. Какой-то студент-выпускник, очень широким жестом подписавший счет, полемизирует с управляющим. За соседним с Адамом столиком расположились трое молодых людей с намотанными на шеи мантиями и заказали кофе и булочки со сливками; в ожидании они обсуждают профсоюзные выборы.
Адам заказывает очередную порцию двойного виски.
Эрнест настаивает на том, чтобы послать бутылку джина компании за соседним столом. Те отвергают ее с явным отвращением и вскоре поднимаются и уходят.
Адам заказывает еще одну порцию двойного виски.
Эрнест начинает набрасывать на скатерти портрет Адама.
Он дает ему название «Le vin triste»[48], и по мере продолжения ужина Адам и в самом деле становится все грустнее и грустнее, тогда как гость его еще больше развеселился. Он, как заведенный, выпивает и заказывает, выпивает и заказывает.
В конце концов они, изрядно шатаясь, поднимаются на выход.
С этого момента фильм превращается в последовательность обрывочных сцен, разбросанных среди сотен футов абракадабры.
– Опять все как-то странно, Ада. Считаешь, так и задумано?
Публичный дом в трущобах. Адам прислоняется к небольшому диванчику и оплачивает бессчетное количество пинт пива для толпищ оборванцев. Эрнест поглощен жаркой перепалкой о контроле рождаемости с нищим, которого он только что обыграл в дартс.
Еще один публичный дом: Эрнест, осаждаемый двумя сводниками, яростно сопротивляется, отговариваясь тем, что у него нестандартные вкусы.
Адам обнаруживает в кармане бутылку джина и пытается подарить ее какому-то мужчине, вмешивается его жена, в итоге бутылка падает на пол и разбивается.
Адам и Эрнест в такси; они ездят от колледжа к колледжу, но их никуда не пускают. Затемнение.
ВЕЧЕРИНКА ГЭБРИЕЛА в Баллиоле пользуется грандиозным успехом. Приличное общество, люди в основном непьющие. Есть шампанское, декантеры с виски и бренди, но большинство гостей Гэбриела предпочитают танцы. Другие сидят поодаль и разговаривают. Квартира большая, хорошо обставленная, создается впечатление живописности и удобства. Есть гости в маскарадных костюмах: одна королева Виктория, одна сапфистка[49] и два генерала Гордона[50]. Актер музкомедии, который остается у Гэбриела на уик-энд, стоит возле граммофона и перебирает пластинки; приглашенный в качестве почетного гостя, он умирает от скуки.
Генри Квест сбежал со встречи с институтом Чатема и теперь, попивая виски и посматривая на всех неодобрительным взглядом, пересказывает новости о последних дипломатических назначениях. Лорд Бейсингсток поддерживает с ним разговор, так как его мысли все еще заняты Конституцией Австралийского Содружества. Суизин распускает хвост перед почетным гостем, стараясь вызвать его восхищение. Мистер Эджертон-Вершойл сидит совсем бледный, жалуясь на озноб.
Входит мистер Сейл из колледжа Мертона.
– ГЭБРИЕЛ, ТЫ ТОЛЬКО ПОСМОТРИ, КОГО Я ОБНАРУЖИЛ ВО ДВОРЕ! МОЖНО Я ПРИВЕДУ ЕГО К НАМ?
Он втаскивает Адама в комнату, тот стоит с разбитой бутылкой джина в руке, тупо озираясь вокруг.
Кто-то наливает ему бокал шампанского.
Вечеринка продолжается.
За окном чей-то голос ревет: «АДАМ!» – и в дверь вдруг врывается вдребезги пьяный Эрнест. Волосы взъерошены, взгляд остекленелый, лицо и шея багровые и сальные. Он бухается в кресло и впадает в ступор; кто-то дает ему выпить, он машинально берет бокал и проливает вино на ковер, продолжая смотреть прямо перед собой.
– АДАМ, ЭТО ЧТО, ТВОЙ ДРУГ? НЕВОЗМОЖНЫЙ ТИП, УВЕДИ ЕГО, А ТО ГЭБРИЕЛ ДИКО РАЗОЗЛИТСЯ.
– ЭТО ЧУДЕСНЕЙШИЙ ЧЕЛОВЕК, ГЕНРИ. ПРОСТО ТЫ ЕГО НЕ ЗНАЕШЬ. ПОЙДЕМ ПОГОВОРИМ С НИМ.
И Генри, к его вящему отвращению, ведут через зал и представляют Эрнесту. Сначала Эрнест вроде бы ничего не слышит, но потом медленно поднимает взгляд, пока тот не упирается в Генри; еще одно усилие – и он начинает соображать, чего от него хотят.
– КВЕСТ? КАКОЙ-ТО РОДИЧ БАБЫ АДАМА?
Назревает скандал. Его-то и не хватало для пущей унылости этого вечера – написано на лице актера музкомедии. Генри весь презрение и негодование.
– ИМОДЖЕН КВЕСТ – МОЯ СЕСТРА, ЕСЛИ ВЫ ЭТО ИМЕЕТЕ В ВИДУ. КТО ВЫ ТАКОЙ, ЧЕРТ ПОДЕРИ, И НА ЧТО НАМЕКАЕТЕ, ГОВОРЯ О НЕЙ В ТАКОМ ТОНЕ?
Гэбриел бестолково мечется на заднем плане.
– Уймись, Генри, ты что, не видишь, что этот обормот вдрызг пьян? – примирительно вступает Ричард Бейсингсток.
Суизин просит Адама увести Эрнеста. Все крайне взбудоражены.
Но Эрнест по-своему избавляет всех от лишних треволнений:
– ЗНАЕТЕ, МЕНЯ, КАЖЕТСЯ, СЕЙЧАС СТОШНИТ.
И беспрепятственно, с безупречным достоинством проделывает путь во двор. Из граммофона льется «Всем по нраву моя крошка». Затемнение.
Билеты продают при входе, цена – полтора шиллинга.
На верхнем этаже стол с кувшином лимонада и тарелками со сливовым пирогом. В главном зале играет оркестр, под который танцуют молодые либералы. Одна из официанток «Короны» сидит возле двери, обмахиваясь носовым платком.
Эрнест с сияющей улыбкой медленно обходит помещение, предлагая сидящим поодаль парочкам сливовый пирог. Одни хихикают и берут, другие хихикают и отказываются, третьи отказываются, состроив мину чрезвычайного высокомерия.
Адам прислоняется к дверному косяку и наблюдает за Эрнестом.
Крупный план: на лице Адама все то же выражение беспросветного страдания, которое было у него в такси прошлой ночью.
Эрнест пригласил на танец официантку из «Короны». Неосмотрительно с его стороны: все еще пребывая в приподнятом настроении, он сталкивается с несколькими парами, теряет устойчивость, оступается и давно бы повалился на пол, если бы не партнерша. Церемониймейстер в вечернем костюме просит Адама увести Эрнеста.
Широкая каменная лестница.
Возле ратуши припарковано несколько машин. Эрнест забирается в первую попавшуюся – дряхлый «форд» – и включает зажигание. Адам пытается его остановить. Подбегает полисмен. Колеса вывернуты, рывок – и автомобиль снимается с места.
Полисмен свистит в свисток.
На полпути до конца улицы Сент-Олдейтс автомобиль натыкается на поребрик и, вылетев на тротуар, врезается в витрину магазина. Со всех сторон стекаются обитатели Сент-Олдейтс; в каждом окне маячат силуэты любопытствующих; прибывают полицейские. Толпа отступает, давая дорогу тем, кто выносит что-то непонятное.
Адам отворачивается и бесцельно бредет в сторону Карфакса.
Часы церкви Святой Девы Марии бьют полночь.
Снова пошел дождь.
Адам один.
Адам в полной амуниции лежит ничком поперек постели. Переворачивается и садится. И снова видение туземной деревни: дикарь дотащился до самого края джунглей. Спина его лоснится на вечернем солнце. Из последних сил он поднимается на ноги, быстрым нетвердым шагом доходит до первых кустов и вскоре пропадает из виду.
Адам приводит себя в устойчивое положение возле изножья кровати, подходит к туалетному столику и, наклонясь над ним, долго разглядывает свое отражение в зеркале.
Затем подходит к окну и всматривается в дождь.
Наконец достает из кармана синий пузырек, откупоривает его, нюхает и без дальнейших колебаний выпивает содержимое. Кривится от горечи и на мгновение замирает в нерешительности. Затем, повинуясь какому-то странному инстинкту, выключает свет и, свернувшись калачиком, закутывается в покрывало.
Дикарь неподвижно лежит у подножия низкого баньяна[51]. На плечо его садится большая муха; на ветке над ним расположились два стервятника, выжидают. Тропическое солнце движется к закату, и в краткие минуты сумерек животные начинают рыскать в поисках утоления непристойных прихотей плоти. Вскоре становится совсем темно.
В ночи вспыхивает фотография его величества короля в морской форме.
Кинотеатр быстро пустеет.
Молодой человек из Кембриджа отправляется в ресторан «Оденино» пропустить кружку «Пильзенского».
Ада и Глэдис проходят сквозь ливрейный строй обслуживающего персонала.
Глэдис, наверное, раз в пятидесятый за вечер произносит свою коронную фразу: «Ладно, бу’ем считать, что он легкий».
– ‘От бы она больше не приходила!
Снаружи толпа народу, все хотят ехать в Эрлс-Корт. Ада и Глэдис мужественно сражаются за возможность пробиться в автобус и в итоге обеспечивают себе места на втором этаже.
– Ты! Куда прешь? ‘Мотреть надо!
Добравшись до дому, они, разумеется, выпьют перед сном какао, а может, съедят и по кусочку хлеба с баночным селедочным паштетом. В целом вечер был не ахти, сплошное разочарование. Но в кино, как говорит Ада, приходится принимать и добро, и зло.
Глядишь, на следующей неделе покажут что-нибудь повеселее.
С Ларри Семоном[52], к примеру, или Бастером Китоном – ну, вдруг?
Чай остывал на тумбочке для ночного горшка. Адам Дур лежал, уставившись в пустоту.
Вчерашнего дождя как не бывало, и маленькую спаленку заливало солнце, озаряя ее приветливыми, но не приветствуемыми лучами. С площадки под окном доносилось назойливое тарахтение автозапуска, безуспешно пытавшегося реанимировать холодный двигатель. В остальном все было спокойно.
Он мыслил – следовательно, существовал[53].
Из гнетущего множества настигших его болезней и груза беспорядочных воспоминаний одно лишь это суждение навязывало себя с опустошительным упорством. Каждый из проступающих образов выдвигал очередное доказательство его существования; в полной амуниции, он всем телом вытянулся под покрывалом и с непостижимым отчаянием уставился в потолок, тогда как его воспоминания о предыдущем вечере – об Эрнесте Вогане с раздувшейся шеей и немигающим взглядом, о трущобном баре и алчных физиономиях парочки тамошних сводников, о ханжески покрасневшем Генри, о продавщицах в шелковых блузках, угощавшихся сливовым пирогом, о помятом «форде» в разбитой витрине – боролись за приоритет в его пробуждающемся сознании, пока не расположились в довольно стройном хронологическом порядке, хотя последним неизменно оставался синий пузырек – плюс ощущение грубо сорванного финального акта. В данный момент пузырек стоял на туалетном столике, пустой, лишенный того, что давало полномочия отсрочить исполнение смертного приговора, чай же остывал на тумбочке для ночного горшка.
После всех хаотичных впечатлений, которые так болезненно и неуклюже старался упорядочить Адам, на удивление четко проступили последние минуты перед тем, как он выключил свет. Он видел безутешное белое лицо, смотревшее на него из зеркала; он ощущал горько-соленый вкус яда на спинке языка. А потом, когда призрак этого вкуса начал главенствовать в поле его сознания, внезапно, будто прорвав некий заградительный барьер, нахлынуло еще одно воспоминание, смывая мощной волной все прочие. Он вспомнил, словно в каком-то кошмаре, отдаленно и в то же время бесконечно ясно, как просыпается во тьме, ощущая в сердце холод смерти; он встал с постели, доковылял до окна и высунулся наружу, подставив лицо прохладным флюидам ночного воздуха и слушая, как ровная монотонность дождя забивает барабанную дробь крови, пульсирующей у него в голове. Мало-помалу, пока он, сам не зная, как долго, стоял там не шелохнувшись, к горлу подкатила тошнота; он отогнал ее усилием воли, но она вернулась вновь; опьяненный разум ослабил сопротивление: Адам, напрочь забыв о цели и отбросив сдержанность, всем существом отдался порыву, и его вытошнило прямо во двор под окном.
Чай медленно и неощутимо остывал на тумбочке для ночного горшка.
В незапамятные времена извечного детства Адама утомленный игрой с ним Озимандия[54] запрыгнул на шкаф для игрушек. Это была странная игра и для него самого, и для Озимандии, игра в охоту, которую Адам сам придумал и в которую играл лишь в тех редких случаях, когда оставался один. Сначала Озимандию надо было искать по всем комнатам, переходя из одной в другую, а найдя – отнести в детскую и запереть. Адам наблюдал за ним несколько минут, пока тот расхаживал по полу и обследовал комнату кончиком хвоста, всем своим видом выражая безмерное отвращение к европейской цивилизации. Затем, вооружившись ружьем, мечом, ракеткой или горстью метательных кубиков и испуская садистские вопли, Адам круг за кругом гонялся за Озимандией по комнате, выдворяя его из одного укрытия за другим, пока тот, ошалев от ярости и страха, не приседал по-звериному, прижав уши к голове и ощетинившись, как дикобраз. Тут Адам обычно успокаивался, а после небольшой передышки игра превращалась в настоящую профессиональную охоту. Озимандию предстояло заново покорить ради любви и собственного удовлетворения. Адам то садился на пол невдалеке от него и с подкупающей нежностью начинал его подманивать. То ложился на живот, приблизив лицо к Озимандии, насколько тот позволит, и шепотом расточал щедрые похвалы его красоте и грации, по-матерински успокаивал, бранил некоего вымышленного мучителя, уверяя, что тот уже никогда не сможет причинить ему боль: Адам его защитит, Адам проследит, чтобы тот гадкий мальчишка больше близко к нему не подошел. Постепенно ушки Озимандии начинали клониться вперед, глазки закрывались, и ритуал подольщения неизменно заканчивался ласками жаркого примирения.
Но в тот памятный вечер Озимандия играть не захотел и, как только Адам внес его в детскую, расположился в недоступном святилище – на высоком шкафу для игрушек. Он сидел в пыли среди сломанных паровозиков, домиков и лошадок, а мальчик, не отступая от своей цели, все звал и звал его, с печальным видом сидя на полу. Но Адама не так-то легко было сломить в его семь лет, и вскоре он начал двигать к шкафу детский столик. Придвинув столик, он водрузил на него солдатский сундук, а на сундук поставил стул. Места было мало, Адам крутил стул и так и сяк, но все четыре ножки на сундуке не помещались, тогда, удовлетворившись неустойчивым равновесием, он взгромоздился на него, балансируя на трех. Когда его руки находились в какой-то паре дюймов от мягкой шерстки Озимандии, он, опрометчиво ступив на безопорную часть стула, сверзился вместе с ним сначала на стол, а со стола – с грохотом и криком на пол.
Адам был слишком хорошо воспитан, чтобы жить воспоминаниями о своем дошкольном детстве, но этот инцидент засел в его памяти и с годами всплывал все яснее и ярче, будучи первым случаем осознания боли как субъективной реальности. До этого жизнь его была так надежно ограничена предупреждениями об опасности, что на тот момент казалось немыслимым, чтобы он смог так легко прорваться в сферу допустимости телесного повреждения. Это и в самом деле казалось настолько несовместимым со всем предшествующим опытом, что потребовался весьма ощутимый период времени, чтобы Адам смог убедиться в непрерывности своего существования; но благодаря богатству гебраических и средневековых образов, в которых символически отображалась жизнь вне тела, он в тот момент мог с легкостью поверить в свое собственное физическое угасание и в нереальность всех окружающих его физических объектов. Позднее он научился воспринимать эти периоды между своим падением и пугающим пришествием помощи снизу как первые порывы к борьбе за обособление, в которой он потерпел поражение, что не без почти безумного усилия окончательно признал в спальне оксфордского отеля.
Первая фаза обособления прошла, и наступила фаза методичного исследования. Почти одновременно с принятием своего непрерывного существования пришло понимание боли – поначалу смутное, как исполняемая кем-то мелодия, которую его органы чувств воспринимали приступообразно, – но постепенно оформлявшееся вокруг него в виде осязаемых, реально приобретенных предметов, пока наконец не возникло как конкретная вещь, внешняя, но внутренне с ним связанная.
Подобно тому как сгоняют ложкой шарики ртути, Адам гонял боль по стенам своего сознания, пока наконец не загнал в тот угол, где мог исследовать ее на досуге. Продолжая неподвижно лежать с момента падения, обхватив руками и ногами деревянные ножки стула, Адам сумел сосредоточить внимание на каждой части своего тела по очереди, исключить хаотичные ощущения, вызванные падением, и отследить по вибрирующим каналам некоторые компоненты болевых импульсов до их источников в местах физических повреждений. Процесс был почти завершен, когда появление няни позволило мальчику залиться слезами и разорвало все его запутанные логические цепочки.
И вот в каком-то таком расположении духа Адам примерно час спустя после пробуждения шагал по бечевнику[55] прочь из Оксфорда. Он был в той же одежде, в которой заснул, но в состоянии интеллектуальной взъерошенности его мало волновало, как он выглядит. Все витавшие вокруг него призраки начинали рассеиваться, уступая место более четким образам. Он позавтракал в мире фантомов, в огромном зале, полном недоумевающих глаз, гротескно выпирающих из монструозных голов, нависших над дымящейся овсянкой; марионеточные официанты совершали вокруг него пируэты неуклюжими жестами. Вся эта макабрическая пляска призраков кружилась и мельтешила вокруг него, и, лавируя между ними внутри и снаружи, Адам набрел на свой путь, осознавая одну лишь насущную потребность, просочившуюся к нему из внешнего мира, – срочно сбежать со сцены, на которой разыгрывалась бестелесная арлекинада, в третье измерение за ее пределами.
И за то время, что он шел вдоль реки, очертания рисунка то проступали, то снова исчезали, а призраки минувшей ночи то разлетались, то сбивались в кучу, то выстраивались в перспективу, и Адам точно так же, как ребенком в детской, начал чувствовать свои синяки.
Где-то среди красных крыш за рекой вразнобой звонили колокола.
Двое мужчин сидели на берегу и удили рыбу. Они с любопытством глянули на него и вновь сосредоточили внимание на своей пустой забаве.
Мимо прошествовала маленькая девчушка, в фрейдианском экстазе посасывая большой палец.
Через некоторое время Адам сошел с тропинки, улегся под насыпью и милостью Божьей заснул.
Сон не был ни долгим, ни непрерывным, но после него Адам ощутил прилив сил и, немного переждав, снова пустился в путь.
На белом пешеходном мостике он притормозил и, разжигая трубку, посмотрел вниз, на свое преломленное рябью отражение. По нему со спенсерианской[56] грацией величаво проплыл большой лебедь, а когда расплескавшиеся фрагменты отражения Адама стали вновь собираться в единый образ, казавшийся особенно гротескным на фоне безукоризненного совершенства птицы, он, сам того не замечая, заговорил вслух:
– Ну вот, в итоге ты опять стоишь на пороге новой жизни.
С этими словами он достал из кармана конверт, адресованный Имоджен, и разорвал его на мелкие кусочки. Будто стая раненых птиц, они кувыркались и планировали в воздухе, пока, достигнув поверхности воды, не были захвачены течением и не скрылись из виду за поворотом реки, унесенные в сторону города, только что покинутого Адамом.
Отражение отвечало:
«Да, пожалуй, это было недурно. В конце концов, imperatrix[57] ведь не самый удачный эпитет для Имоджен – и, кстати, ты уверен, что она понимает латынь? А ну как ей взбрело бы в голову попросить Генри перевести это для нее?
Но ответь, не значит ли этот живописный жест, что ты решил жить дальше? Вчера ты вроде был так бесповоротно настроен на моментальную смерть – даже поверить трудно, что ты способен передумать».
АДАМ: Мне трудно поверить, что это я вчера был так бесповоротно настроен. Я не в состоянии это объяснить, но у меня такое впечатление, будто существо, которое выживает – и, должен признать, с величайшей ясностью в памяти, – родилось во сне, пило и умерло во сне.
ОТРАЖЕНИЕ: Любило тоже во сне?
АДАМ: А вот тут ты меня ущучил, ибо, как мне кажется, одна лишь его любовь имеет что-то общее с реальностью. Но, возможно, я просто пасую перед насыщенностью и глубиной памяти. Да, пожалуй, так и есть. Потому что остатки того существа не более материальны, чем ты – отражение, распавшееся из-за проплывшей мимо птицы.
ОТРАЖЕНИЕ: Это печальное заключение, так как я боюсь, что ты пытаешься отбросить – как тень – существо, столь же реальное во всех отношениях, как ты сам. Но в твоем нынешнем настроении было бы бесполезно тебя убеждать. Скажи лучше, что за тайну ты узнал, заснув там, в траве?