– А ты не смотри, что… не смотри, что… Ему семнадцать годов скоро… Мы, Алабугины, сызмальства к работе привычны. Ладно, зайдем, когда батька приедет…
Григорию захотелось доказать все-таки этому старичишке, что он тоже хозяин. Обойдя вокруг Степана, сказал:
– Ладно, беру.
– Чего? – не понял старик.
– Беру, говорю, в конюхи твоего сына.
– Ну и с богом, раз так, ну и с богом, – обрадованно закивал старик Алабугин. – А все ж таки… Насчет платы мы с отцом потолкуем, когда приедет… Все ж таки надежнее…
Гришка вспыхнул, хотел сам назначить плату. Но потом подумал: «А черт его знает, сколь платить… Да и как еще батя посмотрит на такого работника. Ладно, подожду его…»
– Ну что же, оставайся, Степашка, служи… – сказал старик Алабугин сыну, опять перекрестился и вышел.
Вернулся Петр Бородин через полмесяца, привез два новых плуга, веялку. Одна подвода была до половины нагружена мешками с галантерейным товаром, остальные пришли пустыми.
– Здравствуй, сынок! – бодро проговорил Петр, по-молодому спрыгивая с воза. – Встречай купцов. Как живешь?
– Живу. Конюха вот нанял.
– Конюха? Молодцом. И я, брат, не зря съездил… Ну, присмотри, чтоб сгружали аккуратно. А я побегу в тепло, продрог.
Вечером, сидя за пузатым, отфыркивающимся самоваром, Петр говорил Григорию:
– Нам, сынок, Лопатин не указ бы насчет лавки… Только правильно он, дьявол, насчет товару говорил – нету галантереи в городе. Из-под полы торгуют ей, сволочи, дерут втридорога. Я туды-сюды, хотел оптом закупить – где там! Вот и явился почти пустой. Придется, видно, с лавкой погодить… А пшеничку хорошо продал. На хлебушке, брат, сейчас озолотиться можно. И решил я: на следующий год еще землицы прикупим. Эвон, видел, плуги привез да веялку? Ну и… пока ладно, хватит, на большее нам не подняться пока… А там посмотрим… А?
– Угу, – буркнул Гришка, дуя на блюдце с чаем.
– Что «угу»? Не «угу», а покажем мы еще! Конюха вот ты взял – это правильно. Малолетний, правда, он, ну да ладно. Меньше платить будем. Урожаишко бы вот только на будущий год вышел, как нынче…
И отец заходил по комнате, размахивая руками.
– Тут ведь, в Локтях, можно как развернуться? Озеро – вот оно, под окном. Лопатин словно не видит его… Хотя что, Лопатин – дурак. А из озера можно деньги почти руками гресть… Рыбешки в нем – не выловить… Полдюжины лодок, десятка два сетей да коптильню мало-мальскую… Город хоть и далеко, но доехать можно… А там рыбка копченая – я посмотрел – в цене… Играет, брат, рыбка-то… Одно вот только горе: стар я, помру ведь скоро. Пожить бы еще годков двадцать…
Долго еще Петр Бородин шагал из угла в угол, развивая планы на дальнейшее… А между тем истекал 1916 год.
Жизнь отца кончалась, а Гришкина только-только начиналась. Григорий понял это в тот вечер, когда отец ходил из угла в угол и говорил о лодках, о сетях, о рыбе. Григорий невольно прикрыл глаза, и представилась ему почему-то лесная лужайка, где сидят и обедают возле сваленной сосны Андрей Веселов, Федот Артюхин и другие мужики. Вокруг стоят могучие деревья, а сквозь них просвечивает синеватый, бескрайний простор, стелется под высоким небом ровная, как озеро в тихую погоду, земля. И ему, Григорию, идти и идти по этой земле, идти как хозяину…
Григорий даже почувствовал: разливается у него по животу легкий приятный холодок, как у человека, застигнутого врасплох неожиданной великой радостью, и засмеялся тихо.
– Ты, Гришка, чего? – удивленно спросил отец, останавливаясь.
– Да так… В общем, правильно ты, батя, говоришь…
И Григорий будто сразу повзрослел.
На другой же день, рано утром, он обошел все хозяйство. Смотрел прищуренными глазами на дом, на завозню, на двух черных свирепых псов, бегавших по двору. В только что отстроенной конюшне, в которой сосновый запах перебивал еще запах конского пота, сказал Степке Алабугину:
– Ты, немытая рожа… Смотри у меня за конями получше…
Сказал потому, что хотелось сказать что-то властное, хозяйское.
За завтраком Григорий говорил отцу:
– Анна чего прохлаждается? Уж день, а ее нет… зря хлеб жрет…
Петр быстро вскинул глаза на сына, но ничего не сказал.
Вылезая из-за стола, Григорий, не глядя на отца, промолвил:
– Я сейчас в завозне был. Овса маленько осталось… Попридержать бы его, ведь пахать весной…
– Так, сынок, так… – с удовлетворением произнес отец.
– Что – так? – не понял Григорий.
– По-хозяйски, говорю, рассуждаешь… Вот ты и… распорядись. Привыкай, сынок. Твое ведь все…
– А бабку-стряпуху, как ее? Зря ее все-таки держим, – сказал Григорий. – Анна перешла бы к нам совсем… Молодая, чего ей… Управилась бы одна…
– Можно и так… Только платить Анне надо будет… Ты подумай-ка, сынок. – Помолчал и добавил: – А старуха – что? Много ли съест она? А все-таки… копошится, кормит вовремя нас. Не украдет ничего – куда ей, одна на земле! Пусть уж…
– Ну ладно, пусть, – нехотя произнес Григорий, чувствуя, что отец прав. – А что лавку не думаешь открывать – зря.
– Это как? – не понял отец.
– Война что – вечно будет? Кончится она – и товаров станет сколь тебе надо.
– Ну?
– Вот тебе и «ну»! Товары будут, а об лавке у нас – одни разговоры. Строить ее загодя надо, пока есть на что.
– Внизу дома тогда и откроем.
Григорий поморщился, как бы дивясь непонятливости отца:
– Сюда, на край деревни, кто придет? В середке надо где-нибудь строить. А пока хлеб в нее сыпать. Завозня-то мала.
– А ить верно, ешь тебя волк! Скумекал. А мне, старому дураку, подумать бы сразу… А теперь – новый расход на постройку лавки. Вот ведь, а? – стонал старик до самого вечера.
С этого дня Петр Бородин делал вид, что фактическим хозяином в доме является Гришка. Между ним и отцом установилось полное согласие. Петр Бородин даже заметил как-то, в минуту откровения:
– Вишь, Гришенька, как все у нас с тобой – по-ладному, по-родски… А ведь был ты как волчонок, – по шерсти, бывало, не гладь!.. И с язвецой…
– Ну, вспомнил… – поморщился Григорий.
– А что? Ведь зарубил бы тебя тогда в сердцах я… Вот и думай. Я хоть и отец, да человек… А человек – зверь. Зачем сердить его да наперекор открыто лезть? Надо всегда так… по согласию, по выгоде… Да-а!
В другой раз Петр Бородин заговорил, пряча от сына глаза:
– А что этот… Старик одноногий, новый коновал… Не видно его что-то с тех пор, как мы в новый дом перешли. Разлюбил сивуху он, что ли…
Григорий тоже почувствовал неловкость от речей отца, зябко, испуганно поежился, ответил глухим голосом:
– Брось ты, батя, это… Раз сошло, так…
– Дурак ты, – беззлобно сказал отец. – Старичонка гол как сокол. Я к тому, что… Выпил с человеком – он тебе уж кум и брат… В черный день может и пригодиться.
После долгого молчания Петр Бородин добавил:
– Коль увидишь его, спроси, что не заезжает…
Григорий промолчал.
Хорошо, удобно, уютно чувствовал теперь себя на земле Григорий Бородин. Ходил по деревне не торопясь, вразвалку, спрятав руки в карманы тужурки. Но замечал: если идет кто ему навстречу, обязательно постарается свернуть в проулок, будто дорога до того узка, что нельзя разминуться. Понимал Григорий, что не любят его односельчане. Хмурил узенькую полоску лба и думал с угрюмой злостью: «А ты говоришь, батя: к людям с лаской – и живи без опаски… Как же! Зазевайся только – в землю втопчут».
Никогда у Григория не было друзей. А сейчас сошелся он с сыном Гордея Зеркалова – Терехой, бледнолицым, остроносым парнем с черными густыми волосами, с вечно обсыпанными перхотью плечами. Выпив самогонки, Тереха лез целоваться, радостно выкрикивал:
– Гришка, черт!.. Мы с тобой друзьяки, как хошь!.. Мы с тобой… Вот что, Гришка, – вдруг переходил на шепот молодой Зеркалов. – Дочка попа Афанасия – Мавруха – какова?! Как арбуз налитая: помни ее – так же треснет…
– Да знаю, сто раз говорил ты о ней, – с досадой отвечал Григорий, сбрасывая руки Зеркалова со своего плеча. Тереха не обижался, только тряс гривастой головой и выталкивал из себя слова по одному:
– Ну, как хошь, как хошь… Только… она, Мавруха, боится меня одного. А вдвоем бы вызвали погулять ее, ну и… Поп – чего он сделает нам? У моего бати все – вот где… У нас ведь не только в волости сила, где дядя сидит, а и в городе…
Тереха долго вертел перед носом Григория кулаком. Потом подносил к своему, рассматривал со всех сторон и говорил:
– А то еще Дуняха… Эх, полторы жизни отдать можно.
– Ну-ка, ты… Заткнись, – тотчас обрывал его Григорий.
Тереха Зеркалов поджимал узкие губы и качал головой:
– А зря ты… Для кого берегешь ее? Для Андрюшки… Бабье сказывает – лечится где-то Веселов, скоро приедет… И спасибо тебе скажет – сберег…
– Болтун ты… иди спи, – говорил Григорий, вставая из-за стола.
После таких разговоров с Терехой Зеркаловым Григорий делался мрачным, ходил по комнатам, по двору злой как черт, кричал на Анну Туманову, прибиравшую в комнатах, на Степку-конюха…
Дуняшка жила в его мыслях постоянно, хотя с того дня, когда Андрей Веселов выбросил его из сенок, он больше с ней и не виделся, если не считать двух-трех случайных встреч на улице. Но Дуняшка быстро проходила мимо, опустив голову, даже не отвечая на его приветствия.
«Ну, погоди, погоди, – думал Григорий, провожая ее взглядом. – Мы вот скоро… не так еще покажем себя. Поласковее будешь, сама придешь… А Андрюху, пожалуй, и не увидишь больше…»
Однажды Григорий успел даже крикнуть Дуняшке:
– В любое время, Дуняшка… приходи, как надумаешь… В тот же час хозяйкой станешь… Не пожалеешь…
Но сколько ни «показывали себя» Бородины, сколько ни ждал Григорий Дуняшку, она не приходила. Гришка еще надеялся на что-то, пока не пошли слухи, что Андрей скоро приезжает домой.
Вскоре у Дуняшки померла бабушка. В это время Григорий был один дома – отец уехал в город продавать пшеницу.
Узнав о смерти старухи, Григорий послал Анну к Дуняшке помочь обмыть и собрать покойницу. Потом спустился вниз и сказал конюху:
– Поди… сними мерку и гроб сделай. А то… – Григорий усмехнулся. – На что им купить-то?..
Степка, однако, быстро вернулся, заявив:
– Она сказала – ничего не надо ихнего, даже гроба. И… это…
– Что? – стиснул зубы Григорий.
– И Анну, которая от нас… тоже погнала. А она – я, дескать, сама по себе пришла помочь, помимо хозяина.
Григорий повернулся к работнику спиной, стоял, покачиваясь, не вынимая рук из карманов.
– Вот, значит, – потоптался Степка, не зная, можно ли ему идти.
– Пошел, – тихо, сквозь зубы, процедил Григорий не оборачиваясь.
Примерно через неделю после похорон Григорий все-таки не вытерпел, пошел к Дуняшке. Было утро морозное, розовое, снежок звонко похрустывал под сапогами, желтогрудые жуланы суетились в кустах палисадников, обклевывая мерзлые почки. «Батя не застрял бы в городе. Того и гляди оттепель ударит…» – подумал Григорий.
Солнце, еще по-зимнему бледноватое, большое, стояло уже высоко над землей, обливая ее мягким прозрачным холодноватым светом. И земля, притихшая, покрытая крепким, утрамбованным снегом, отдыхала, чтобы потом в несколько дней сбросить его, зазеленеть всходами, зашуметь деревьями, расцвести пышным разнотравьем, пахнущим медом и знойным солнцем.
…Когда он постучал в тонкую дверь сенок, Дуняшка, не открывая, спросила:
– Зачем ты?
– Открой, чего боишься, – тихо попросил Григорий.
Дуняшка несколько секунд помедлила, как бы соображая, что ей делать.
– Погоди, выйду сейчас. – И через минуту действительно вышла, завязывая на ходу платок. – Что надо? – Она стала на низком порожке спиной к двери, смотрела на него прямо и смело, чуть-чуть сузив глаза. Где-то там, в глубине ее глаз, была спрятана не то насмешка, не то едва заметная искорка презрения. Григорий заметил все же эту искорку и опустил голову.
– Значит, так… не хочешь даже в избу пустить? … – спросил Гришка.
– И тут хорошо… На виду у людей спокойней.
Григорий втянул голову в поднятый воротник тужурки, оглянулся, поворачиваясь всем туловищем, и спросил:
– Почему человека отослала обратно тогда? Я ведь думал помочь… Гроб бы сделал… Доски у нас свои.
– Гроб? – переспросила Дуняшка. – Гроб?
И что-то страшное почудилось Григорию в ее голосе, в этом слове, дважды произнесенном Дуняшкой.
А она смотрела на него все так же прямо, открыто, и та же искорка проблескивала в ее глазах.
Еще глубже Григорий втянул голову в воротник. И заговорил, боясь поднять глаза:
– Ты знаешь, я к тебе всегда по-хорошему. И сейчас вот… зову – пойдем ко мне… Заживем – на зависть всем…
– Ну?.. Как картинку оденешь? – насмешливо спросила Дуняшка.
– Что ж… и одену.
– И на руках носить будешь?
– Буду, – тихо сказал Григорий, голос его дрожал. – Смейся, ладно… не понимаю, что ли? А… буду… – Неожиданно Григорий подступил к ней вплотную, схватил за руку и зашептал: – Ты пойми только, жизнь у тебя впереди… И у меня! Ты одна осталась – куда податься? Андрея нет. Помер, может, где… А и придет – что тебе за жизнь? Что тебе в нем? Согнет вас нужда обоих.
Но Дуняшка уже сильно отталкивала его обеими руками, отталкивала молча, крепко сжав побледневшие губы.
– Ну и толкай, ну, ударь меня. Бей!.. Хочешь, на колени стану перед тобой, – быстро говорил Григорий, цепляясь за ее старенькое пальтишко. Громко, с булькающим звуком проглотил слюну и, замолчав, впервые поднял влажные глаза на Дуняшку. Верхняя губа его, на которой пробивались редковатые рыжие волосы, подрагивала. – Я, неприглядный из себя, знаю… Тем пуще беречь тебя буду… И… вот…
Григорий быстро оглянулся – не идет ли кто по улице – и упал на колени, не сводя уже с Дуняшки заискивающих, преданных по-собачьи глаз. Она отскочила как ужаленная и хотела бежать, но остановилась, прижалась спиной к изгороди из березовых тонких жердей и тяжело задышала. Григорий, помедлив, поднялся и опять растерянно осмотрелся вокруг.
– Не подходи! – крикнула наконец Дуняшка, хотя Григорий стоял на прежнем месте. И повторила уже тише, почти шепотом: – Не подходи…
– Я не подхожу… – промолвил жалобно Григорий, пряча голову в воротник.
Так стояли они молча несколько минут. Наконец Дуняшка проговорила:
– Отойди-ка от дверей.
Григорий покорно сделал два-три шага в сторону. Тогда Дуняшка осторожно, не спуская глаз с Бородина, опасаясь, что он может неожиданно кинуться на нее, стала подвигаться вдоль изгороди к дверям. Потом стремительным рывком бросилась к дому и, чувствуя себя в безопасности, остановилась на пороге, готовая каждое мгновение юркнуть в сенцы и захлопнуть дверь. Но Григорий неподвижно стоял на прежнем месте.
– С любимым-то и нужду легче переносить, – промолвила Дуняшка, поглаживая покрасневшими от холода руками дверную скобку. – А твоего богатства не надо мне… – Помедлив, добавила еще: – Люди и так говорят про вас – с чего это разжились вдруг?
И поспешно скрылась в сенцы, стукнула дверью, потому что Бородин стал тяжело и медленно поднимать голову…
А Григорий еще постоял, тупо глядя на то место, где только что была Дуняшка. Медленно повернулся и так же медленно пошел прочь, поняв, что здесь ему больше делать нечего.
Шагая по улице, Григорий ни о чем не думал, в голове было пусто и гулко звенело, как в дырявой, рассохшейся бочке.
Подойдя к дому, он увидел, что у окна стоит нищенка с грязной заскорузлой на морозе сумкой из мешковины через плечо.
– Что тебе тут? – не думая, спросил Григорий.
– Подайте милостыньку ради Христа, – проговорила нищенка.
И Григорий узнал ее.
– А-а… Аниска. Ты опять забрела к нам…
– Опять… подайте…
Но договорить Аниска не успела. Вдруг Григория захлестнула страшная, ничем не сдерживаемая злоба на эту оборванку, на самого себя, на весь мир.
– Я тебе подам!.. Я тебе сейчас подам! Взять ее! Ату!
Подбежал к крыльцу, спустил с цепи собак и сразу успокоился, обмяк. Присел на ступеньку и стал смотреть, как собаки кинулись на Аниску, как нищенка, отбиваясь, упала на дорогу и из ее сумки вывалились и раскатились камнями мерзлые куски хлеба.
Потом мимо Григория по ступенькам крыльца мелькнули чьи-то ноги. Он увидел, как Анна Туманова, раздетая, с подоткнутым подолом, побежала к нищенке и мокрой половой тряпкой стала разгонять собак.
После обеда Григорий сидел в кухне и смотрел на Анну. Стоя к нему боком, она стирала белье в большом, почерневшем деревянном корыте, время от времени вытирая фартуком потное, раскрасневшееся лицо. Григорий раньше никогда не обращал внимания на Анну. А сейчас ему бросились в глаза ее крутые полные плечи, туго обтянутые ситцевой кофточкой, оголенные выше локтей руки, большая рыхлая грудь. Он встал, подошел к ней и начал молча ощупывать ее, как хороший хозяин ощупывает лошадь, прежде чем купить.
– Да ты что, Григорий Петрович? – проговорила Туманова, выпрямляясь. С рук ее капали вода и хлопья мыла.
– Ну-ка, иди… в ту комнату, – кивнул головой Григорий. И, не давая ей опомниться, добавил, чуть повысив голос: – Да иди же…
Анна стряхнула над корытом руки.
– Господи, дай хоть руки вымыть… В мыле ведь…
…А потом Григорий почему-то долго думал о том, что, хоть Анна и вымыла руки, они все равно пахнут мылом.
– Вот ты какая, оказывается… Не знал, – проговорил он наконец, чтобы отогнать неотвязчивую мысль.
– А что же? – отозвалась Анна. – Ведь не покорись тебе – прогнал бы. А жить надо… Может, и отблагодаришь когда…
– Пошла вон! – вдруг с раздражением сказал Григорий.
И Анна покорно вышла, принялась за стирку.
Григорий, сидя на кровати, опять смотрел на Анну в открытую дверь. Смотрел и думал: «Перед этой незачем становиться на колени… Эх, Дуняшка, Дуняшка!..»
После того что случилось у дома Дуняшки, Григорий несколько недель глушил тоску самогоном. Напившись, посылал Степку Алабутина за Анной Тумановой.
– Тьфу! – плевался отец, которого Григорий уже нисколько не стеснялся. – Срамота-то какая! А коли мужичонка ее из солдат вернется? Убьет ведь обоих вас…
– Ты молчи, батя, – рычал на него Григорий. Отворачиваясь, добавлял: – Особенно насчет убийства…
– Что! Ах ты!.. Вырастил тебя!.. – прыгал вокруг сына Бородин, как петух, однако быстро утихал.
Однажды Терентий Зеркалов, встряхивая головой, из которой все сыпалась на плечи перхоть, сказал Григорию:
– А зря ты, Гришка… Надо с Дуняшкой – как с поповой Маврухой…
Дочку попа Мавру Григорий с Терентием все-таки заманили как-то в сосновый бор, заткнули рот и изнасиловали.
И пригрозили, если скажет кому – завяжут в мешок и бросят в озеро.
– Что ты понимаешь? Спрашиваю, что па-ни-ма-ешь!!! – Григорий смотрел на Тереху мутными глазами и усмехался. – Как Мавруху!.. Кабы так все просто…
– Очень даже, – облизнув тонкие губы, опять затряс головой Зеркалов. – Мавруха теперь… Свистну вечером под окном – идет как теленок. И Дуняшка бы так же… А Андрюха Веселов приедет, не посмотрит на нее после… этого.
Григорий схватил Зеркалова за отвороты пиджака своими огромными ручищами и, притянув к себе, закричал в перепуганное лицо:
– Она и так придет!.. Придет! Потому что… Не могу я без нее. Понял?
Зеркалов, пытаясь оторвать его руки от себя, зло проговорил:
– Но, ты!. Пиджак-то новый… Распустил слюни. Да пусти ты, дьявол!
…А через несколько дней, торопясь в лавку Лопатина за солью, Григорий, едва пройдя сотню шагов от дома, почувствовал, будто в ледяную воду свалился: навстречу ему, чуть прихрамывая, шел в солдатской шинели без ремня Андрей Веселов.
– Ты?! – задохнулся Григорий.
– А это – ты? – спросил, в свою очередь, Веселов. – Вон ты какой стал!
Но Григорий не заметил или не хотел замечать насмешки в голосе Андрея. Как ни в чем не бывало промолвил вроде даже радостно, возбужденно:
– Я и не знал, что ты приехал… Когда же?
– Сегодня ночью. Отвоевался вот.
– Ага, – сказал Бородин и быстро пошел дальше.
Вечером Григорий вытолкал из комнаты на кухню Анну Туманову, бросил ей в лицо смятое платьишко, заорал на весь дом:
– Уходи ты, стерва!.. Совсем уходи, чтоб духу твоего не было у нас… Переступишь порог – убью, насмерть исполосую… – В нижнем белье бегал по кухне, тряс плетью.
– Обожди, соберусь вот. Не так же пойду, – тихо, не выказывая ни удивления, ни страха, проговорила Анна. И своим спокойствием, своей покорностью обезоружила Григория.
Он тяжело опустился на табуретку, бросил плеть и попросил:
– Да растолкуй мне – что ты за человек?!
Анна, видимо, не поняла, чего он хочет. Взялась за дверную скобку и толкнула плечом дверь…
В тот же вечер Андрей Веселов, прихрамывая, расхаживал по Дуняшкиной избушке.
– В общем, досыта я погулял по России, – говорил он. – Думал – не увижу ли ту землю, про которую Федька Семенов рассказывал… Ну да ладно… Как жила-то? Перестань, чего же теперь плакать?
Полчаса назад увидев входящего в избушку Андрея, Дуняшка без крика поднялась со скамейки и окаменела. Только глаза в одно мгновение наполнились радостными, облегчающими сердце слезами. С тех пор они не высыхали.
– Я не плачу, Андрюша… Это от радости. Ну, рассказывай, рассказывай.
– Да что – все равно не перескажешь всего.
– Ну хоть немножко. Самое главное.
Андрей приостановился, ласково глянул на Дуняшку. Потом усмехнулся:
– Кто его знает, что главное, что неглавное… Как забрали нас – месяца три обучали военному делу. Потом вместе с Тихоном Ракитиным приписали к части – и на фронт. Суток двадцать тряслись в телячьих вагонах. На двадцать первые объявили – завтра утром станция выгрузки… Да не дожили многие до завтра.
Дуняшка молча, со страхом смотрела на Андрея.
– Ночью поезд сошел с рельсов. Почти половина вагонов разбилась в щепки, – объяснил он. Помолчал и продолжал: – Очнулся я и не могу понять, где нахожусь. Так же покачивается вагон, так же стучат внизу колеса. Но попробовал подняться – и… в общем, голова у меня была пробита да сломана рука. Еще дешево отделался. Голова зажила быстро, но рука что-то все гноилась. Возили меня из лазарета в лазарет, из города в город, хотели даже отрезать руку.
Дуняшка побледнела, а Веселов поспешно сказал:
– Ну, нет… лучше уж подохну, думаю, а руку отрезать не дам. Но все-таки отрезали бы, да, на счастье, снова перевели в другой госпиталь. А там то ли лечили лучше, то ли врачи меньше ковырялись в ране – рука быстро стала заживать. Через месяц выписали, а через два – уже в окопе лежал, рядом с Ракитиным.
– С Тихоном! – невольно вырвалось у Дуняшки.
– С ним, – кивнул Андрей. – Тоже удивился я. «Ну и чудеса, – говорю, – ведь сколь мыкался с рукой по разным городам – и опять мы вместе с тобой». А он отвечает: «Тут чудес много. К примеру, Федька Семенов тут где-то. Тот ссыльный, что у нас жил…»
Вообще Тихон сердитый был все время. Почему, думаю, он такой? Рассказал я ему о своих мытарствах. Он послушал-послушал и отрезал: «Зря тебя вылечили. Все равно тут добьют. – И усмехнулся: – А ты не нашел землю ту… сказочную?»
Веселов устало опустился на табуретку возле Дуняшки.
– Ну а потом разное было… Я все думал: встречу Федьку Семенова – спрошу, где эта самая страна. Да не успел. Встреча наша, понимаешь, была короткая. Увидел я его ночью. Сижу в мокром окопе, слышу – хлюпает какой-то человек ко мне. Увидал меня и быстро юркнул обратно. «Семенов, – кричу, – Федька. Не узнал, что ли?»
Тогда он подбежал ко мне, схватил за плечи и встряхнул: «Тише, Андрей! Понимаешь, не шуми…» – «Да что ты? – спрашиваю. – Прячешься здесь от нашего Гордея, что ли? Все равно Гордей далеко…»
Вместо ответа Семенов прижал меня к стене, в тень, и сам прижался.
Посидели мы с минуту молчком. Что, думаю, за человек этот Федька? Наверное, из тех, что по ночам появлялись у нас в части, вели разговоры с солдатами о какой-то революции. И точно – только подумал, Семенов спрашивает: «Ну, как тут у вас? Что солдаты о войне думают, о революции?» – «Да что, – отвечаю, – не понимаю я, что это за революция, где она произошла». – «Не произошла еще, Андрюша, – говорит он, – но произойдет. Царь последние дни доживает. Клокочет все в стране. А в армии, сам видишь, что делается…» – «А что? Ты растолкуй понятнее», – попросил я его. «Растолкую, я частенько буду теперь бывать у вас… Но ты и сам, Андрюша, приглядывайся ко всему, прислушивайся… А сейчас я пойду, прости, светает уже, хватятся меня в роте. Голову не подставляй под пулю, она еще пригодится. Да смотри не проговорись, что меня видел…»
Поднялись мы. Только-только я хотел спросить у него, где, мол, все же та страна, о которой ты рассказывал нам в Локтях, а в это время и рвануло неподалеку… Раз, другой… Упали мы на дно окопа. Сначала снаряды рвались саженях в двадцати. Потом все ближе и ближе. Слышу, по спине заколотили комья земли. И вдруг враз все стихло: ни звука, ни голоса. Только чую – сверху надо мной словно кто поставил большую воронку, потому что комья земли ударяли теперь в одно место: в ногу, чуть повыше колена…
Андрей замолчал. И проговорил совсем другим голосом:
– Ну вот и все. Остальное – не помню. Правда, еще голос Семенова услышал как из-под земли. «Не уберегся все-таки, Андрей. Санитар! Санитар!» Потом сплошная ночь, густая, без луны, без звезд…
Дуняшка молча уткнулась горячей головой в грудь Андрею. Он поглаживал рукой ее вздрагивающее остренькое плечо, обтянутое тоненькой, насквозь простиранной кофточкой.
– Еще слава богу, что пришел… – воскликнула она. – Господи, какая же я счастливая!..
Андрей задумался, глядя в окно.
– Вот так и дослужился, – тихо проговорил он. – Когда из госпиталя домой пробирался, в городе Петербурге чуть не две недели сидел. Город, знаешь, такой, что… Может, самый большой город в мире. Поездов нет и нет. Вышел как-то на улицу – народ с заводов толпами валит, с красными знаменами. Солдат в городе полно. Увидели эти знамена и к ним с криком: «Ура! Долой войну!» Потом песню запели какую-то. И полиция ничего, не видит будто. Потом высказываться многие от рабочих и солдат начали. Слушаю – против царя говорят…
– Неужели против царя?! Что же это будет? – испуганно спросила Дуняшка.
– Не знаю я, Дуняша. А что-то будет, ей-богу. – Помолчал и сказал то, что слышал в армии от агитаторов: – Должно, царя все-таки свергнут… Ну, то есть с престола сбросят.
– Что ты говоришь-то, Андрей! – вскрикнула Дуняшка. – Ведь тогда… Господи, еще услышит кто! – И она бросилась запирать дверь.
– А что? Если все сразу поднимутся, то оно, может, и хорошо будет, – проговорил Андрей, не то отвечая Дуняшке, не то рассуждая сам с собой. Он присел на краешек кровати. – Семенова вот нет, тот все растолковал бы нам. Может, погиб где…
Дуняшка, закрыв дверь, вернулась к Андрею. Тот встал с кровати, надел шинель.
– Ну, пойду я, Дуняша. Поздно уже. Как все-таки жила-то? Гришка Бородин как тут?
– Да что – жила… Гришка на коленях передо мной стоял, да я… День и ночь ведь о тебе думала.
Она подняла глаза, полные слез, и снова опустила их. Андрей крепко прижал к себе Дуняшку.
– Верю я, верю… Вижу, что думала. Потеплеет – свадьбу сыграем. Ладно?
– Ладно, – прошептала Дуняшка. – Столько ждала, а тут уж… чего уж…
– Нога к тому времени совсем подживет.
– Да хоть и без ноги бы… Андрюша!
– Тогда, может… Пойдем сейчас ко мне… Навсегда.
Горячее Дуняшкино тело вздрогнуло в его руках. Но едва Андрей пошевелился, она через силу оторвалась от него, закрыла пылающее лицо обеими руками:
– Нет, нет… Чтоб по-хорошему все, Андрюшенька… Как у людей.
Февраль 1917 года был морозным и вьюжным. Каждую ночь Локти заметало почти до труб. С высоты второго этажа своего дома Григорий любил смотреть утрами, как люди откапывают домишки от снега. «Старайтесь, – думал он с каким-то непонятным самому себе злорадством, – а к завтрашнему утру опять доверху замурует ваши лачуги».
– Слава те господи, хоть сенцо скотине до погоды вывезли, – чуть не каждое утро говорил старый Бородин, вставая с постели и выглядывая по привычке в окно. – Все дороги ить с верхом забутило, ни пройти, ни проехать.
А в конце месяца ударила неожиданно оттепель. Снег сразу осел, размяк, начал плавиться. Воздух сделался синеватым, прозрачным, остро и волнующе запахло хвоей. К полудню начиналась капель, а чуть позже – перезвон падающих сосулек.
Ночами, однако, по-прежнему подмораживало. Снег схватывало прочной ледяной коркой, и тогда по певучему насту можно было идти, даже ехать на лошади в любую сторону.
После долгого перерыва в Локти пришла наконец почта. Григорий, проходя утром по улице, видел, как усатый кряжистый почтарь передал Гордею тоненькую пачку писем и бумаг, несколько газет и, крикнув вознице: «Заворачивай!» – стал натягивать на форменную тужурку огромный дорожный тулуп.
Этот почтарь не прочь был иногда завернуть в дом Бородиных и выпить на дорогу стакан-другой самогонки, поболтать. Поэтому, едва староста скрылся с почтой в руках за дверью, Григорий смело подошел и проговорил:
– Быстро ты ноне, дьявол.
– Ну-ка, отвороти с пути, – сурово двинул бровями усач и сел в сани.
– Что так? Неужто побрехать неохота? Или язык об угол вон почесал?
Почтарь молча ткнул кучера в плечо: гони, мол. Тот дернул вожжами.
– А то завернул бы к нам, – продолжал Григорий. – Батя самогонки наварил – горячей огня…
– Горячей огня, да, видно, не для меня, – скороговоркой ответил почтарь.
– Что так? Обезденежел, что ли? – удивился Григорий и сморщил, как старик, узкий острый лоб.
– Было время – попили. А с похмелья встали да бутыль разбили, – опять как-то торопливо, непонятно ответил почтарь.
– От режет, дьявол! – воскликнул Григорий. – Значит, проснулись – и разбили?
– Именно… А вот вы спите тут еще… Ну, ничего, разбудят… Трогай!
Возница замахал длинным кнутом, а почтарь обернулся к Григорию, сверкнул из-под незапахнутого тулупа пуговицами форменной тужурки и проговорил:
– Теперь уж разбудят…
Почтарь уехал. Григорий проводил его взглядом, заложил руки в карманы, постоял еще немного и пошел дальше. Но неожиданно в доме Зеркаловых стукнула дверь. Григорий обернулся и увидел, как Терентий, соскочив с крыльца, торопливо побежал во двор, вывел оттуда верхового коня. Через минуту из дома вышел сам староста, вскочил в седло и понесся по улице.
«Куда это он как очумелый?.. – подумал Григорий. – Ага, поворачивает на дорогу через озеро. В город, значит. Черт, гонит что есть духу, изувечит коня».
Узнав о прибытии почты, к дому старосты уже подходили бабы – нет ли писем от мужей с фронта? Они окружили высокое крыльцо, стучали в закрытую дверь. Терентий долго не открывал. «Что он, не слышит, что ли?» – подумал Григорий. Это снова показалось ему подозрительным, и он решил посмотреть, чем же все кончится.
Наконец Терентий открыл дверь, заорал во всю глотку:
– Чего ломитесь? Берите! – и швырнул им письма прямо в снег.
Григория охватило вдруг нехорошее предчувствие, он испугался, сам не зная чего. «Не стал бы ведь Гордей коня зря гробить, не помчался бы очертя голову, кабы…»
Подождав, пока женщины ушли, он крикнул: