Курчавое гусиное перо скрипит и быстро летает по листам: Новиков сам правит корректуру. Вот он повел от буквы «у» хвостик на поля, с завитком, там выправил «ерика», там завитушку у «яти». Я вижу, что его белый крупный палец с агатовым перстнем испачкан чернилами. Из-под коричневого рукава видна кружевная, слегка порванная манжетка Николая Ивановича.
Такая радость, что я снова здесь, – я заснул в типографии, и мне снился смутный сон о какой-то дальней и тяжелой жизни, но вот я пробудился, в свои времена, среди своих, и вот вижу моего учителя, может статься, благодетеля, высокого кавалера Розы и Креста, вольного типографщика и мартиниста московского Николая Ивановича, вижу его покатый, широко открытый лоб, его добродушно нависшие веки, его крупные и блестящие карие глаза. Левый глаз у Николая Ивановича помаргивает…
В чулане горит в шандале свеча. К свече склонился кто-то с книгой. Я вижу спину в голубом кафтане с золотым позументом. Я хорошо знаю эту плотную голубую спину с продольно наморщенной складкой, и эту треуголку, и эту трость под мышкой. Я знаю пудреную голову с лучащимися над свечой буклями, и косицу в черном шелковом кошельке: Иван Владимирович Лопухин рассматривает некую книжицу в чулане Николая Ивановича.
Я хочу им нечто сказать, но все шатается, меркнет, и я вижу себя под мокрым снегом на московских Балчугах, то в кордегардии, на ночном карауле.
Теплится в кордегардии сальная свеча, мигают медные пуговки моего зеленого сержантского кафтана. Я положил оба локтя на грязную подушку и читаю на ночном карауле «Достопамя в Европе».
Какие там чудеса и какие там прелести, какие городки и крепостцы с диковинными прозвищами – Бордо, Циподад, Родриго или Мальпазия, точно вся достопамятная Европа лежит передо мною на подушке, как игрушечная музыкальная шкатулка или курьезный ящик, какой довелось мне видеть у заезжих немцев на ярмарке, с башнями, часами, соборами, кунсткамерами, марширующими под музыку гренадерами, каскадами, фантанеями, каретами и прочим.