Пришел я из ресторана в четвертом часу. Луша дверь отперла. Всегда отпирала она мне, сон перебивала. И вот спрашиваю ее про Кривого. Оказывается, не приходил. И гадала она на него весь вечер, и все фальшивые хлопоты и пиковки. Пустое, конечно, занятие, но иногда выходит очень верно. И все казенный дом выходил – значит, как бы в участке заварил кляузу. Фальшивые-то хлопоты…
– Чует, – говорит, – мое сердце… Вон у Гайкина-то сына заарестовали. Уж не он ли это?.. Еще Гайкин-то тебя все про Кривого пытал, будто он у него денег просил на резиновую торговлю…
И растревожила она меня этими словами так, что не могу уснуть. А это верно, у Гайкина, лавочника, сына действительно заарестовали. Совершили обыск и нашли книги недозволенные. А он был студент, и мой Колюшка у него раньше книгами пользовался, но потом я сам забрал две книги и самому Гайкину отнес. А Кривой всегда у них в лавке пребывал, будто за папиросами, и все приставал к старику резиновый магазин в компании открыть.
Так это мне вдруг – а ведь Кривой это! Утром сам проговорился спьяну… А про сыщиков я знал, что они рассеяны везде, но только их трудно усмотреть. А Кирилл Саверьяныч даже одобрял для порядка и тишины. Но я-то знаю, что они могут быть очень вредны. Агафья Марковна, сваха, рассказывала, потому что сватала одного сыщика, и он ей открыл, как они избавляют от разорения. И когда меня обокрали и унесли часы, сыщик все разыскал, и я дал ему за хлопоты красную, но если насчет людей, то может быть очень вреден. Сказал я Луше, что нет ли у Колюшки каких книг, но она меня успокоила. Пытала она Колюшку весь вечер, и он ей побожился, что ничего нет.
– Он, – говорит, – охапку какую-то снес вечером к Васикову… И скажи ты, – говорит, – этому Васикову, чтоб он к нам лучше не ходил. Он все Колюшку сбивает…
Так мы и решили. И я даже хотел просить Кирилла Саверьяныча, чтоб он принес ему хороших книг, настоящих. Про историю у него были, от которых он умный стал. И вдруг звонок ударил.
Соскочил я босой, отпер. Оказывается, Кривой, и в очень растерзанном виде. Нового пиджака на нем уж нет, а какая-то кофта, и лицо прямо убийственное. Так это у меня сперва поднялось против него, не хотел допускать. Но не могу слова найти, как ему сказать, а дорогу ему загородил. И он молчит. А потом вдруг тихо так и твердо:
– Вот и я! Ну, что же? Могу я войти в свою квартиру?
Гордо так, а голос не свой. Однако не входит, а как бы и просится. И хоть и в кофте, но все равно как во фраке, и по тону слышно, что может затеять скандал. И боится как будто. Дрожание у него в голосе. Ну, думаю, завтра я тебя, друга милого, обязательно выставлю, только ночь переночуешь. И говорю ему строго, что спать пора и зачем так оглушительно звониться. А он вдруг как проскочит у меня под рукой и говорит:
– Чи-то-сс? – прямо к лицу и винным перегаром. И как шипенье голос у него стал. – Звонки для звона существуют! Заведите английские замки!
И скрылся в свою комнату. Плюнул я на эти дерзкие слова. А Луша мне покою не дает:
– Болит у меня сердце… Поговори ты с ним по-доброму. Он спьяну-то тебе скажет, жаловался он на нас или нет. А то я ни за что не усну… Томление во мне…
Но я терпеть не могу пьяных и сказал, что не пойду на скандал. И уж стал я засыпать, Луша меня в бок:
– Послушай-ка, Яков Софроныч… Что это он там… урчит что-то… Даже за душу берет, а ты как бесчувственный. Выпроводи ты его, что ли…
Стали мы слушать. Поглядел я в переборку, где обои треснули, – свету нет, но слышно, как у него постель скрипит и какие-то неприятные звуки. Так и рыкает. За сердце взяло, как неприятно. Как из нутра у него выскакивает. Постучал я – без последствий. А Луша требует: угомони да угомони.
– Может, он при расстройстве что скажет… Поди!
Зажег я свечку и прошел к нему. Вижу – лежит Кривой на кровати одемшись, ткнулся головой в ситцевую подушку и рыкает.
– Прохор Андрияныч… – спрашиваю. – Что это у вас за комедия опять? Мы тоже спать хотим… Так непозволительно себя ведете и еще по ночам спать не даете…
Вывернул он голову и одним глазом на меня уставился, как не понимает. А лицо у него в слезах и страшный взгляд.
– Ничего, ничего… У меня тут… – И показал на грудь.
Первый раз услыхал я настоящий его голос. И очень жалко посмотрел, будто его гнать хотят. Знал я, что у него жена с околоточным сбежала и сынок у него на пятом году помер. Это он Черепахину открыл. И сказал я ему тогда по душам:
– Вы лучше объяснитесь начистоту. За пиджак я вам заплачу хоть три рубля… Зла мы вам не хотели, а вы на нас так ополчились… Будете вы нам зло делать, вы скажите? Вы сами объявили, что сообщите, и перевернули наш семейный разговор… и мы вас опасались, это правда… Скажите все, и мы разойдемся по-мирному… Что же делать, раз ваша такая специальность… Но не губите людей!
А он привстал и головой так:
– Так, так… Вы очень добрый человек… Продолжайте…
– Вы, – говорю, – не думайте, что мы бесчувственные какие… Только скажите от сердца и не доводите до неприятности… А вот даже как: я вам даже пирожка принесу закусить, чтобы вы не думали…
Сказал, чтобы его в чувство ввести и открыть его планы!. А он подался ко мне, уставил глаз и шипит:
– Чи-то-сс? Пир-рожка-а? Это вы что же, на смех? На тебе пирожка! Ты вот, сукин сын, такой мерзавец, Кривой… Вы меня все Кривым!., а мы тебе пирожка?.. А? Вам за пирожок надо покою ночного? Купить меня пирожком? А утром вы мне пирожка предложили? Вы два пирога пекли и не предложили!.. Из-за вас меня Гайкин из лавки попросил!.. Я вам прощаю!
И так рукой торжественно и сел на кровать. Слышу вдруг – топ-топ. Колюшка из-за двери голову выставил и меня за плечо:
– Что это вы его, с квартиры гоните?
– Ничего я не гоню! – говорю. – А вот опять… не в себе…
А тот действительно голову в руки и трясется. Смотрю, Колюшка сморщился и подходит к Кривому, и голос у него дрожит:
– Оставьте, пожалуйста… Что за пустяки и как вам не стыдно!..
Тогда Кривой поднялся, запахнул свою кофту и так трагически:
– Можете гнать! Меня сегодня из участка выгнали, теперь вы!.. Конец!
– Как, – говорю, – выгнали? за что?
Ничего не пойму. А он срыву так:
– Гоните в шею! Сейчас прямо на улицу, в темноту! Вы только погоните – и я в момент! Не беспокойтесь…
И не вовсе пьян, а так странно. Схватил подушку, гитару со стены сорвал, под кровать полез, шарит там, юлит, подштанники вытащил и в простынку увязывает, книжку из-под матраса трепаную достал, графа Монте-Криста. И увязал в узелок.
– Думаете, места не найду? Я и без места могу… Все равно…
Шебаршит и шарит вокруг себя. Опять из узла все выкидывать стал.
– Можете себе присвоить! Не надо мне ничего… За квартиру получите из имения… Я рассчитываюсь… До свиданья!
Пошел было, но я его за руку – стой!
– С ума, – говорю, – не сходите и скандалу не делайте… Куда вы пойдете, раз ночь на дворе?..
Посмотрел он на окно и назад повернул, на кровать сел. Тощий он был и взъерошенный, и глаза какие-то такие. Видать было, что положение его очень отчаянное, а только храбрится в нетрезвом виде. Знал я, что у Луши он тридцать копеек занимал и вечером обещал принести и не принес. Очень упрямый и сам стирал свои рваные подштанники в комнатке, чтобы люди не видали. И насилу признался, что в участке служит, а все хвастал, что приказчиком в резиновом магазине. А это он раньше в резиновом-то был, а потом, после расстройства, запил и в писаря пошел.
И спать-то мне хочется, а он сидит и томит. Вот я и говорю:
– Не принимайте к сердцу… Прогнали – другое место найдете… Мало ли местов!..
А он мне гордо так:
– Во-первых, меня не прогоняли! Я сам приставу в морду плюнул! У меня тетка в имении, у ней сто тысяч в банке!.. Чи-то-ссс?! Извините-с… Я не какой-нибудь обормот!
– Ну и хорошо, и не напускайте на себя…
– Ну, это не ваше дело! Выговоры мне! А может, я наврал? Чи-то-ссс?! И не знаете, гнать меня или нет. Вот молодой человек мне пиджак изгадил, а я, может, все его пиджаки и брюки уничтожил одним почерком пера?! Чито-ссс?!
Вижу, что спятил – и ломается. А Колюшка стоит бледный, и губы у него трясутся.
– Ничего-с… я шучу – и все наврал. Никогда я сыщиком не был! Не был я сы-щи-ком! Чи-то-ссс? Запомните это! Хорошенько запомните!! A-а… стереглись! Гайкину напели! Он бы мне дело в компании открыл – шинами торговать… Лезет человек в мурью, а вы его так вот, так… кулаком в морду?! Нате вот, плюньте мне в морду, нате!.. Молодой человек! Плюньте!.. Вы про политику можете говорить… понимаете все… плюньте!.. Вашего парикмахера склизкого позовите… плю-уй-те!..
Реветь начал и все тянет: у-у-у… Колюшка его трясти стал за плечо.
– Что вы говорите? Неправда!.. Мы не такие!..
А тут Луша из-за двери выглядывает. Увидел он ее и поднялся.
– А вы, Лукерья Семеновна, не тревожьтесь… Я вам тридцать копеек завтра… вот с гитары… я еще не все пропил… успокойтесь…
И вдруг Черепахин и входит в одном белье.
– Простите за костюм… Да ты угомонишься? Как вошь в пироге! Наталью Яковлевну и всех будишь! Черт ты после этого!
Но я его остановил и говорю, что человек до умопомешательства дошел. А он очень горячий и всегда за нас.
– Знаю, какое у него помешательство! Ему бы теперь ассаже на двугривенный! Так ты прямо скажи, и так дам, а то важничаешь…
А Кривой посмотрел так укоризненно и загорелся:
– Все супротив меня! Ну, так знайте! Я всем присчитал: и приставу, подлецу, и дорогой супруге, и всем!.. И всем вам язык покажу! Будьте покойны! Итоги подведены. Простите меня, молодой человек! А тридцать копеек и за квартиру за двенадцать дней получите… Вот с гитары…
И подает Луше гитару. А она замахала руками и не берет.
– Я предложил… как знаете… Ну-с, прощайте, до радостного утра!
Сделал шаг вперед и стал руку протягивать, а сам глазом нас сверлит. А Черепахин ему:
– Пошел ты! Ломается, как обезьяна… Это в тебе даже и не искренне, а так, одна трагедия глупая…
– Ну, как угодно… Как угодно…
И вдруг свечу у меня и потушил.
– Занавес, – говорит, – опущен!
Такой странный оказался человек. Напустил-напустил на себя… Легли мы, а на душе муть.
Слышу, чиркнул спичкой за переборкой. Пригляделся я глазом в щель – Кривой лампочку на стенке зажег. Потом стал узелок свой вытряхивать и все головой качает. Потом поднялся, послушал и гитару на стенку повесил, а подштанники и графа Монте-Криста под кровать сунул. Остановился середь комнаты и осматривается. На углы посмотрел, на иконку в уголочке. Глаза ладонями закрыл и затряс головой. Потом за волосы себя дергать стал, да накрепко. Потом подошел к оконцу на помойку и смотрит. Прижался носом к стеклу и смотрит. И в тишине слышно, как над головой, где у нас машинист с железной дороги жил, граммофон камаринского играет. А там именины были. А Кривой все в окно глядит, в темень… Так я и заснул.
А наутро, только на службу идти, уж Колюшка в училище ушел, – неприятность. Управляющий домов барышень Пупа-евых, Емельян Иваныч Ландышев. Так и так, с первого числа надбавка вам в пять рублей!
– Почему такой, надбавка? Прошлый год набавляли…
– По плану. Обязательно велено… Я ни при чем, с меня спрашивают. У барышень расходы большие, и им не хватает. Даже обижаются на меня…
– Это ваш произвол, – говорю. – Я знаю очень хорошо барышень, они образованные и стараются для попечительства. У них вывеска даже…
А он мне и говорит:
– Это ничего не составляет, а каждый хочет себе пользы. Сами они не доходят, а с меня спрашивают… Хотите – платите, не хотите – как хотите…
Вот как! Как заколдованный круг. И накалили же меня этими прибавками и надбавками! Да-а… Я это теперь очень хорошо понимаю. Сами не доходят… Музыкальные вечера у них и ужины… И в попечительствах пекутся… барышни Пупаевы, дай им бог здоровья… Они все науки проходили в пансионах и за границу ездят, и им, конечно, не хватает. И сами лотереи устраивают и салфеточки вышивают… И как же им можно проникать в дела, когда это даже и не барышнины дела! Нежны они очень и тонки, и им, конечно, не хватает, Эх, не то говорил ты, Кирилл Саверьяныч, не то! От этого оборот! Оборот капиталов! Что тебе за прически и локоны по сто рублей с головы платят? Так и мне двугривенные платят эти барышни Пупаевы и другие… Ну, так и я им платил рублями, и они принимали, потому что это их не касается! Знаю я, какой это оборот! на собственной шкуре знаю я всех этих барышень Пупаевых и других, дай им бог здоровья! Да они и без здоровья здоровы, потому что поют и играют…
А квартир нет. Много домов настроено, а жить негде, потому что все хотят иметь доходы по плану. И так меня это расстроило…
Постучался я к Кривому, чтобы поговорить как следует в трезвом состоянии, но он спал и дверь запер на крючок. И Луша-то сказала, пусть проспится после куража, а то злой будет. И стали мы рассуждать – гнать его или оставить. Что с него возьмешь, как он без места! И тетка-то его с ветру. И раньше, бывало, все про тетку, а потом отрекался. Такой гордый человек! И так все обернул ночью, что словно мы его обидели. А это в нем происхождение такое капризное. Хвастал, что у него мать из дворянской крови и содержанкой жила у губернатора и, может, он даже сын губернатора, а не золотарика. Черепахину все изливал: «Мне бы надо по малой мере чиновником быть и начальствовать, а я до такой ступени опустился. Но только я письмо в газеты накатаю и отца своего, подлеца, так изображу, что его с места прогонят, или пусть мне тыщу рублей пришлет, – велосипедными шинами торговать буду!»
Такие вокруг себя сети распространил, думает – и не узнают, а просто стыдно ему было при его положении. Вот и врал.
Пришел я в ресторан, а в официантской наши очень горячо рассуждают. А это Икоркин. Маленький такой и черненький, как блоха, но очень цепкий и может говорить. И Икоркиным-то его прозвали на смех – очень любил, как поступил, икорку с ложечек и тарелок слизывать. Оказывается, общество устраивается для всех официантов, для поддержки. Вот Икоркин и требовал, чтобы записывались, по полтиннику в рассрочку. Но только нас метрдотель разогнал и оштрафовал Икоркина на рубль за грубость. Потом мне:
– Бери букет, который барышня забыла, вези на квартиру! Карасев записку прислал, велел.
Поставили в картонку, пошел я по адресу. И не спросил, нужен ли какой ответ, дорогой уж вспомнил. Пришел, на третий этаж поднялся. Старая барыня отперла. Что такое? Букет барышне от господина Карасева из ресторана. Плечами пожала и зовет:
– Аля, что такое? Букет тебе!..
Вышла та, тоненькая такая, в фартучке, прямо как девочка. Вырвала у барыни картонку, и ушли они. Слышу, разговор у них горячий по-французски. И та кричит и другая… А я жду, будет ли ответ какой. А ко мне девочка вышла черненькая и мальчишка. Стоят и смотрят. Мальчик еще спросил меня, кто я такой, а потом и говорит:
– Там наша Аля работает, где обедают…
А девочка мне куклу принесла показать, такая занятная. И вдруг барышня выбегла ко мне и так гордо:
– Можете идти, не будет ответа!..
Так гордо, что я и не думал от нее. И лицо такое злое сделала. Мальчишку дернула за руку, так и отскочил, и за мной дверью – хлоп! Как вылетел я все равно! Плюнул даже. Провались они все, а я еще ее пожалел.
И день этот выдался очень горячий, потому что в золотом салоне свадебный ужин на двести персон – сын губернатора женился на дочери фабриканта Барыгина, по двадцать рублей с персоны без вина! А в угловой гостиной юбилей делали директору гимназии. И метрдотель в наказание, что букет я от офицера принял, отрядил меня к юбилею. А юбилей – что! Чиновники!.. Только разговоры, и еще рассматривают – двугривенный или пятиалтынный…
Начались завтраки. И уморил тут меня пакетчик!
Вот поди ты, что значит капитал! Прямо даже непонятно. Мальчишкой служил у пакетчика, а теперь в такой моде, что удивление. Домов наставил прямо на страх всем. И ничего не боится. Ставит и ставит по семь да по восемь этажей. Так его господин Глотанов и называет – Домострой! А настоящая его фамилия – Семин, Михаила Лукич! Выстроит этажей в семь на сто квартир и сейчас заложит по знакомству с хорошей пользой. Потом опять выстроит и опять заложит. Таким манером домов шесть воздвиг. И совсем необразованный, а вострый. И насмешил же он меня!
По случаю какого торжества – неизвестно, а привез с собою в ресторан супругу. И в первый раз привез, а сам года три ездит. Как вошла да увидала все наше великолепие, даже испугалась. Сидит в огромной шляпе, выпучив глаза, как ворона. А я им служил и слышу, она говорит:
– Чтой-то как мне не ндравится на людях есть… Чисто в театре…
А он ей резко:
– Дура! Сиди важней… Тут только капиталисты, а не шваль…
Она ежится, а он ей:
– Сиди важней! Дура!
А она свое:
– Ни в жисть больше не поеду! Все смотрят…
А он ее – дурой! Умора!
– А мне так, – говорит, – наплевать на всех, что смотрят!
Даже не так сказал, а по-уличному.
– На всех, – говорит, – мне… Я привык к свету…
Нехорошо сказал. Я-то, я-то понимаю даже их необразование. И манит меня:
– Человек! Дай мне чего полегше… – Прищурился на нее и говорит: – Дай мне… соль![5]
А она так глаза выпучила – не понимает, конечно. А он-то и доволен, что дуру нашел. А сам недавно за артишоки бранился.
– Я, – говорит, – думал, что мясо на французский манер, а ты мне какую-то репу рогатую подаешь!
Вона! И как принес я им камбалу, он и говорит супруге:
– Вот тебе соль, ешь – не бойся… Это рыба, в море на сто верст в глубине живет!
Умора, ей-богу. И сам-то не ест и никогда в компании не ел, а тут для удивления заказал. А она шевельнула вилкой и говорит:
– Чтой-то как она и на рыбу не похожа… А не вредная?
Да как распробовала, в пару-то, аромат от нее, и назад:
– Да она тухлая совсем… Михаила Лукич!
Не понимает, что такой от нее запах постоянный. Тухлая! Уж и смеялся он, вот как покатывался!
– Эту рыбу-то только француженки употребляют… ду-у-ра!..
А она чуть не плачет, красная, как свекла, стала и в прыщах.
– Мне бы, – говорит, – лучше белуги бы…
А он-то ей:
– Не страми ты меня перед лакеями, ешь! Тут за порцию три с полтиной!..
И ни малейшего стыда! А она ест и давится. И случилось нехорошо – в салфетку даже. А он ей угрожает:
– Дура! Никогда больше не возьму. Необразованная!..
Сейчас подозвал меня и так важно:
– Дай ей… ар-ти-шоков!
Вот! Это уж на смех. Потому где ей с артишоками управиться? Вот какие люди. А сам-то, сам! Как-то привез в кабинет девочку лет пятнадцати, так… портнишечку, и напоил. Самому лет пятьдесят, а она девчоночка совсем. И ту-то, ту-то тоже кормил по-необыкновенному, потешался. Устриц давал, лангустов, миног… Нарочно с метрдотелем совещался, как бы почудней. Портнишечку!..
Все своими глазами видел и сам служил. И как иной раз мерзит и мерзит. И образованные тоже… И никто не скажет… И ничего! Хамы, хамы и холуи! Вот кто холуи и хамы! Не туда пальцами тычут!.. Грубо и неделикатно в нашей среде, но из нас не отважутся на такие поступки… И пьянство, и жен бьют – верно, но чтобы доходить до поступков, как доходят, чтобы догола раздевать да на четвереньках по коврам чтобы прыгали – это у нас не встречается. Для этого особую фантазию надо. Теперь меня не обманешь, хоть ты там что хочешь говори всякими словами, чего я очень хорошо послушал в разных собраниях, которые у нас собирались и рассуждали про разное… Банкеты были необыкновенные, со слезой говорили, а все пустое… Уж если здесь нет настоящего проникновения, так на момент только все и испаряется, как после куража. Вон теперь полным-полны рестораны, и опять бойкая жизнь, опять все идет как раньше… Эх, Колюшка! Твоя правда! Теперь и сам вижу, что такое благородство жизни… И где она, правда? Один незнакомый старик растрогал меня и вложил в меня сияние правды… который торговал теплым товаром… А эти… кушают, и пьют, и разговаривают под музыку… Других не видал.
И смеялась девчоночка-то, портнишечка-то, смеялась… как коньяком ее повеселили… И потом, потом туда… У нас такой проход есть… плюшем закрытый проход… Чистый, ковровый и неслышный проход есть. И потом в этот проход прошли…
В номера проход этот ведет, в особые секретные номера с разрешения начальства. И само начальство ходит этим проходом. Тысячи ходят этим проходом, образованные и старцы с сединами и портфелями, и разных водят и с того, и с этого хода. На свиданье… И был там у нас – и сейчас есть – Карп, аховый насчет делов этих. Как порасскажет, что за этими проходами творится! Жены из благородных семейств являются под секретом для подработки средств и свои карточки фотографические под высокую цену в альбом отдают. И альбомы эти с большим секретом в руки даются только людям особенным и капитальным. Там стены плюшем обиты, и мягко вокруг, и ковры… и голос пропадает в тишине, как под землей. И уж с другого конца выходят гости с портфелями, и лица сурьезные, как по делам… А девицы и дамы через другие проходы. И все это знают и притворяются, чтобы было честно и благородно! Теперь ничему не верю, хоть ты мне в лепешку расшибись в приятном разговоре. Тысячи в год проживают, всё прошли, всё опробовали – и еще говорят, что за правду могут стоять! Один пустой разговор.
И вот проходы… И сам Карп чуть однажды не полетел, а очень испробованный и крепкий человек. Криком одна кричала и билась, так постучал он в дверь. И такой вышел скандал за беспокойство, что чуть было наш ресторан со всеми проходами не полетел!
И вот как подавал я им артишоки, замутило-замутило меня, дрожание такое в груди. Неприятность, конечно, дома, а еще у меня сердце нехорошее, жмется и бьется: капли ландышевые пью. И так мне подкатило, хоть тут в зале ложись, терпения нет. Пакетчик меня пальцем манит, а я идти не могу. И вдруг товарищ подходит и говорит:
– Скорей, жена тебя спрашивает что-то…
Перемогся я, подошел к столу.
– Нарзану мне дай, а ей солянки…
Побежал я в официантскую, а Луша сидит в платочке, бле-едная…
– Скорей, скорей! Кривой повесился!.. Околоточный послал…
Не понял я сперва, только испугался. А она чуть не плачет:
– Скорей, скорей! Полна квартира народу… никого нет…
Стал одеваться, пальто никак не вздену. А та-то мне:
– Скорей, скорей… запутает он нас… околоточный сказал…
Прибежал я на квартиру. Народ со двора в окна лезет, а в квартире полиция. Вошел в его комнатку, а уж он на полу лежит, как был в рваной кофте… На ремешке он задавился от брюк. На спине лежит, руки так свело и в кулаки, как грозится. А на лицо как взглянул… страшный-страшный. Языком дразнится. Один глаз сощурен, а другой выперло, смотрит. Еще ночью так все рожи корчил.
Околоточный наш, Александр Иваныч, у окошечка сидит, курит, в руке записку держит, и строгий. И околоточный-то знакомый; ему по дешевке вино иной раз доставлял, после балов которое… Нам метрдотель с уступкой продавал.
– Ждать тебя мне тут? Что это у вас тут за безобразие?!
И пальцем в Кривого, и морщится. Точно я сам его удавил.
– Что знаешь, какие причины? Нет ли чаю стакана…
И всегда обходительный был, а тут даже про чай строго. А я совсем расстроился, ничего не понимаю.
– Неприятность тебе будет… – И запиской по ладошке хлопнул. – Сын где? Его я должен спросить… Чернил!
Сейчас ему чернил и чаю подали, ждем…
– Прикройте его чем… Связался с дрянью, вот и… Голову закройте!
Даже и его взяло. А Черепахин тут как тут.
– Почему вы так выражаете про мертвое тело? Занесите в протокол!
– А ты, – говорит, – кто такой? Вон отсюда! Тут допрос. Кто он такой?
А тот очень горячий и сейчас зуб за зуб:
– Почему мне «ты» говорите? Я совместный квартирант и хочу показание дать о причинах. Я все знаю.
И начал так развязно, смешком:
– Вот как было. Утречком так, часов в десять, конечно, выхожу я из ватерклозета, смотрю…
Но околоточный ему сейчас:
– Вон! Сам вызову! Очистить комнату!
Всю публику выгнал из квартиры. Остались дворник да пачпортист наш, а Черепахину арестом пригрозил за противодействие. Насилу я его увел.
– Ну-с, теперь по пунктам…
И читает записку, что вот с квартиры его гнали…
– Так. Вы гнали его, значит, с квартиры… Гнал?
Объяснил все и про ночь рассказал. Записал – и дальше:
– Это не важно, а вот…
Вслух прочитал все письмо. Оказывается, он на всех доносы написал и про нас и теперь боится суда. И очень обижен на всю жизнь. И про стакан помянул, и про разговоры. Прочитал околоточный и сморщился.
– Вот какая канитель! Должен дознание вести, тут про политику… Какие слова твой сын про политику говорил? Лучше чистосердечно… все равно записка в производство пойдет… Вот какая канитель!..
Отрекся я, и Луша тоже, а Черепахин из-за двери кричит:
– Знаю, меня извольте допросить!
Так я даже удивился на него. Так был расположен – и вдруг. А околоточный обрадовался.
– Позвать его! Что про политику? Твое показание по пункту!
А тот, вижу, хитрое лицо сделал и начал:
– Не твое, а ваше! Про политику – нуль, а вот как было: утречком, конечно, выхожу я из ватерклозета, смотрю…
Прямо на смех. Уж потом сам мне говорил: чтобы обозлить. Сейчас его околоточный выгнал и пригрозил. А я на Кирилла Саверьяныча сослался: уважаемый человек и знакомый околоточному. Сейчас за ним погнали: неподалечку, через улицу жил.
Пришел очень сильно испуганный, с околоточным за руку и по отчеству и очень умно стал объяснять:
– Разве вы меня не знаете? Разве, – говорит, – я могу в моем присутствии позволить насчет чего?.. Я привержен к администрации, и мне даже обидно с вашей стороны такое недоразумение…
А околоточный в записку:
– Что же делать, раз я по обязанности долга… Я очень хорошо знаю…
А Кирилл Саверьяныч посмотрел на Кривого и говорит:
– Даже после смерти напакостил! И все из пиджака!
А околоточный сейчас в протокол:
– Из какого пиджака? Объяснитесь.
Кирилл Саверьяныч бородку оттянул и сделал лицо очень умное и даже как обиделся.
– А вот как. Сидели мы за пирогом и рассуждали… про жизнь. И Кривой слушал у двери. И тогда молодой человек, их сын – ученик реального училища, стал укорять его, вот этого самого Кривого, зачем он так исполняет свои обязанности, то есть пьянствует, и сказал, что это так не годится… и вообще… нельзя так в политике жизни… Вот она и есть политика… политика жизни… обиход… Так сказать, если выразить по-ученому…
– Верно! – подтвердил и околоточный. – Это понятно.
– Вот. Необразованный человек не поймет, конечно, а образованный… это понятно… И я ему, этому самому Кривому, стал объяснять даже из Евангелия… насчет властей и про жизнь… А он вдруг обозвал всех нас холуями… – это вы обязательно запишите! – и тогда молодой человек, а их сын, действительно бросил на пол стакан в его направлении и попал в пиджак и забрызгал… Вот он обиделся и сказал, что донесет на всех, и побежал в участок. Это сущая правда.
Так складно у него вышло. Ну, конечно, что тому, раз он мертвый? А то бы канитель. Время очень строгое было. И околоточный подтвердил:
– Был он там, верно, и наскандалил. Мы его совсем прогнали. Но это не относится…
И зачеркал в протокол. А Кирилл Саверьяныч в окошечко смотрит. И вдруг с чего-то обиделся и опять:
– Не понимаю, при чем тут я… От работы отрывают…
А околоточный ему:
– Нам пуще эти канители надоели, но закон такой. – И мне запрос: – Какой донос он на вашего сына послал и куда? Тут в записке есть…
И показал перышком на Кривого.
– Да какой же донос, раз он пьяный был! – говорю.
– Мало ли что! Пьяные-то и проговариваются. О чем донос?
Да что я, святой дух, что ли? Такой придира!
А тут Колюшка и входит из училища. Как узнал все, так и окаменел.
А околоточный сейчас его на допрос:
– Объясните показание! Вот что он в письме пишет…
Прочитал ему. Колюшка смотрит на него и как ничего не понимает.
– Ну-с, – говорит. – Какой донос он послал и куда? А Колюшка стоит помертвелый и шепотом так:
– Мы его, мы… Господи!
И за голову схватился. А околоточный – чирк в протокол.
– Что это значит? – спрашивает. – Тут у вас путаница… Как же это вы? Что – вы?..
Кирилл Саверьяныч тут осерчал.
– Что же, вы подозреваете, что они его удавили? Он нравственно думает… от обиды… Он же сам в письме пишет!.. Может быть, и меня вы в чем подозреваете?
– Не подозреваю вас, – говорит, – а все-таки странно. Как же это вы… Вы скажите чистосердечно…
А мой-то взглянул на Кривого, сморщился и убежал из комнаты. А околоточный мне строго:
– Вернуть его! Я именем… требую. Позвать!
Побежал я за Колюшкой. А он уткнулся головой в окно, так в шинели и стоит. Обернулся да как зыкнет:
– Уйдите! Не могу я, не могу!
Я его и так и сяк – нет!
– Вот, – говорит, – что мы сделали! И это я, я…
Прихожу в комнату к ним, а околоточный что-то оправляется и шепотком с Кириллом Саверьянычем. И лицо у него ничего, не строгое. А Кирилл Саверьяныч сделал такую злую физиономию и вдруг на меня:
– Не понимаю вашего сына! – нна «вы» стал. – И Александр Иваныч удивляется… Как он у вас неразвит и глуп!
А околоточный ничего.
– Он, должно быть, протокола испугался… Ну, как нибудь покончим… – Дал подписать и щелкнул портфель. – Доносы меня беспокоят… Хотя вы не беспокойтесь, потому что я так и записал, что нашел труп с явными признаками удавления… самоубийства. Мм-да-а…
А Кирилл Саверьяныч меня ногой. А околоточный в окно смотрит и думает.
– Ну-с, мы его сейчас заберем… Погода-то какая! Опять грязь…
А Кирилл Саверьяныч опять меня ногой.
Велел околоточный брать Кривого и в карету помощи. Понесли его и гитару забрали и что было, какое имущество. Ну, конечно, я проводил околоточного в сени и попросил, чтобы вообще… не было какой канители… И он любезно мне:
– Ничего, теперь, кажется, все ясно… Кляузник такой был… Отлично его знаю.
Вернулся я в квартиру, а Кирилл Саверьяныч как накинется на меня:
– Вот как вы цените отношение! И меня запутали! Я из-за вас теперь в протокол попал? Запутали вы меня! Из-за всякого мальчишки… Он у вас на язык невоздержан, а я тут по чужому делу! У меня и так расходов много… Нет, мне надо быть подальше… Я теперь вижу… как к людям снисходить…
А тут Колюшка и влетел:
– Пожалуйста! Можете уходить… Вон!
– Как «вон»! Ты… смеешь? Он при тебе смеет? меня? Это он мне-то! Щенок! дрянь эдакая, шваль, молокосос! Тебя еще пороть надо, мерзавца безмозглого! Я тебе еще покажу, какие ты слова говорил!
Я совсем растерялся, а Колюшка одно и одно:
– Вон! Вон! Папаша в вас не нуждается, в вашем снисхождении!
А у того глаза заюлили, не знает, что сказать. Даже позеленел.
– Твое, – говорит, – мерзавец, счастье, что свидетелей нет, а по закону я отца не могу притянуть! И я сам, сам ухожу… сам! Ноги моей не будет! – Потом скосил на меня глаза и кипит: – Только у таких и могут быть такие… хулиганы!
Ни за что обидел и ушел. Чуть было мой его не растерзал. Схватился, но я его за руку удержал. Потом ушел к Наташе в комнату и затворился. Вот как обернулось! Такая неприятность, и даже Кирилл Саверьяныч, которого я уважал, оказался таким занозливым. А тут еще донос какой-то Кривой послал…