Это, по-видимому, подействовало на него. Он утих немного, выпустил мою руку, но остался где был, в двух шагах от меня, между мною и дверью.
Прошло несколько минут… Я не шевелилась; он тяжело дышал по-прежнему.
– Сидите смирно, – начал он наконец, – и отвечайте мне. Докажите мне, что ваша нравственность еще не совсем испорчена и что вы в состоянии внять голосу рассудка. Увлечение я еще извинить могу, но упорство закоренелое – никогда! Мой сын… – Тут он перевел дыхание. – Михайло Семеныч обещал вам жениться на вас? Не правда ли? Отвечайте же! Обещал? а?
Я, разумеется, ничего не отвечала.
Семен Матвеич чуть было не вспылил опять.
– Я принимаю ваше молчание за знак согласия, – продолжал он погодя немного. – Итак, вы задумали быть моею невесткой? Прекрасно! Но, не говоря уже о том, что вы не четырнадцатилетний ребенок и должны же знать, что все молодые балбесы не скупятся на самые нелепые обещанья, лишь бы добиться своих целей, не говоря об этом… но неужели же вы могли надеяться, что я, я, столбовой дворянин, Семен Матвеич Колтовской, когда-нибудь дам мое согласие на подобный брак! Или вы хотели обойтись без родительского благословения?.. Хотели бежать, обвенчаться тайно, а потом вернуться, комедию разыграть, броситься в ноги, в надежде, что старик, мол, расчувствуется… Да отвечайте же, черт возьми!
Я только голову наклонила. Убить меня он мог, но заставить говорить… это было не в его силах.
Он немного прошелся взад и вперед.
– Ну, послушайте, – начал он более спокойным голосом. – Вы не думайте… не воображайте… я вижу, с вами надо толковать иначе. Послушайте: я понимаю ваше положение. Вы запуганы, растеряны… Придите в себя. В эту минуту я должен вам казаться извергом… тираном. Но войдите также и в мое положение: как тут было мне не вознегодовать, не сказать лишнего? И со всем тем я вам уже доказал, что я не изверг, что и у меня есть сердце. Вспомните, как я обошелся с вами после приезда в деревню и потом, до… до последнего времени… до болезни Михаила Семеныча. Я не хочу хвастаться своими благодеяниями, но мне кажется, одна благодарность должна была удержать вас от того скользкого пути, на который вы решились ступить!..
Семен Матвеич опять прошелся взад и вперед и, остановившись, потрепал меня слегка по руке, по той самой руке, которая еще ныла от его насилия и на которой я долго потом носила синие знаки…
– То-то и есть… – заговорил он снова, – голова… голова у нас горячая! Не хотим мы дать себе труд подумать, отчета себе дать не хотим, в чем состоит наша польза и где мы ее искать должны. Вы спросите у меня: где эта польза? Далеко вам ходить нечего… Она, быть может, у вас под руками… Да вот хоть бы я. Как родитель, как глава, я, конечно, должен был взыскать… Это моя обязанность. Но я человек в то же время, и вы это знаете. Бесспорно: я человек практический и, конечно, никакой чепухи допустить не могу, ни с чем несообразные надежды надо, конечно, из головы выкинуть, потому, какой в них толк? Я уж не говорю о безнравственности самого поступка… Вы это все должны понять сами, когда опомнитесь. А я, не хвастаясь, скажу, я бы не ограничился тем, что уже сделал для вас; я всегда готов был – и готов еще теперь – устроить, упрочить ваше благосостояние, обеспечить вас вполне, потому что я знаю вам цену, отдаю справедливость вашим талантам, вашему уму, да и, наконец… (Тут Семен Матвеич слегка пригнулся ко мне.) У вас такие глазки, что, признаться… я вот старик, а совершенно равнодушно видеть их… я понимаю… это трудно, это действительно трудно.
Холодом обдало меня от этих слов. Я ушам своим едва поверила. В первую минуту мне показалось, что Семен Матвеич хотел купить мое отречение от Мишеля, дать мне «отступного»… Но эти слова! Мои глаза начинали привыкать к темноте, и я могла различить лицо Семена Матвеича. Оно улыбалось, это старое лицо, а сам он все расхаживал маленькими шагами, семенил предо мною…
– Ну, так как же? – спросил он наконец, – нравится вам мое предложение?
– Предложение?.. – повторила я невольно… я решительно ничего не понимала.
Семен Матвеич засмеялся… действительно засмеялся своим противным, тонким смехом.
– Конечно! – воскликнул он, – вы все, молодые девки… – он поправился: – девицы… девицы… вы все об одном только мечтаете: вам все молодых подавай! Без любви вы жить не можете! Конечно. Что говорить! Молодость – дело хорошее! Но разве одни молодые любить умеют?.. У иного старика сердце еще горячее, и уж коли старик кого полюбит, так уж это – каменная скала! Это навек! Не то что эти безбородые лоботрясы, у которых только ветер в головах ходит! Да, да; старичками брезгать не следует! Они могут сделать многое! Только взяться за них надо умеючи! Да… да! И ласкать старички умеют тоже, хи-хи-хи… – Семен Матвеич опять засмеялся. – Да вот позвольте… Вашу ручку… для пробы… только так… для пробы…
Я вскочила со стула и изо всей силы толкнула его в грудь. Он отшатнулся, он издал какой-то дряхлый, испуганный звук, он чуть не упал. На человеческом языке нет слов, чтобы выразить, до какой степени он мне показался гнусен и ничтожно низок. Всякое подобие страха исчезло во мне.
– Подите прочь, презренный старик, – вырвалось у меня из груди, – подите прочь, господин Колтовской, столбовой дворянин! И во мне течет ваша кровь, кровь Колтовских, и я проклинаю тот день и час, когда она потекла по моим жилам!
– Что?.. Что ты говоришь?.. Что? – лепетал, задыхаясь, Семен Матвеич. – Ты смеешь… в ту минуту, когда я тебя застал… когда ты шла к Мишке… а? а? а?
Но я уже не могла остановиться… Что-то беспощадно отчаянное проснулось во мне.
– И вы, вы, брат… брат вашего брата, вы дерзнули, вы решились… За кого же вы приняли меня? И неужели же вы так слепы, что не могли давно заметить то отвращение, которое вы возбуждаете во мне?.. Вы смели употребить слово: предложение!.. Выпустите меня сейчас, сию минуту.
Я направилась к двери.
– А, вот что! вот как! вот когда она заговорила! – запищал Семен Матвеич в исступлении злобы, но, видимо, не решаясь подойти ко мне… – Погоди же! Господин Ратч, Иван Демьяныч! пожалуйте сюда!
Дверь биллиардной, противоположная той, к которой я приближалась, раскрылась настежь, и, с зажженным канделябром в каждой руке, появился мой вотчим. Освещенное с двух сторон свечами, его круглое красное лицо сияло торжеством удовлетворенной мести, лакейскою радостью удачной услуги… О, эти гадкие белые глаза! когда я перестану их видеть!
– Извольте тотчас взять эту девушку, – воскликнул Семен Матвеич, обращаясь к моему вотчиму и повелительно указывая на меня дрожащей рукой. – Извольте отвести ее к себе в дом и запереть на ключ, на замок… чтоб она… пальцем пошевельнуть не могла, чтобы муха к ней не проскочила! Впредь до моего приказания! Окна забить, если нужно! Ты отвечаешь мне за нее головой!
Г-н Ратч поставил канделябры на биллиард, поклонился в пояс Семену Матвеичу и, слегка переваливаясь и злорадно улыбаясь, направился ко мне. Кот, должно быть, так подходит к мыши, которой некуда спастись. Вся моя отвага тотчас меня покинула. Я знала, этот человек был в состоянии… прибить меня. Я задрожала; да; о, позор! о, стыд! я задрожала.
– Ну-с, сударыня, – проговорил г. Ратч, – извольте-с идти-с.
Он, не спеша, взял меня за руку выше локтя… Он понимал, что я сопротивляться не буду. Я сама подалась вперед к двери; в эту минуту я думала только об одном: как бы поскорее избавиться от присутствия Семена Матвеича.
Но гадкий старик подскочил к нам сзади, и Ратч остановил меня и повернул меня лицом к своему патрону.
– А! – закричал тот и потряс кулаком, – а! я брат… моего брата! Узы крови? а? А за брата, за двоюродного, выйти замуж можно? Можно? а? Веди ее, ты! – обратился он к моему вотчиму. – И помни: держать ухо востро! За малейшее сообщение с нею – казни не будет достойной… Веди!
Г-н Ратч привел меня в мою комнату. Идя по двору, он ничего не сказал мне, все только смеялся про себя, без звука. Он запер ставни, двери и тут же, уходя окончательно и кланяясь мне в пояс, как Семену Матвеичу, прыснул, разразился тяжелым восторженным хохотом. «Покойной ночи царевне Меликитрисе, – удушливо простонал он, – не поймала Митрофана-царевича! Жаль! Мысль была в своем роде неглупая! Вперед наука: не заводить корреспонденций! Хо-хо-хо! Как, однако, все славно обделалось!» Он вышел и вдруг высунул голову из-за двери. «Что? Ведь не забыл я вам? Ась? Слово сдержал? Хо-хо!» Ключ щелкнул в замке. Я вздохнула свободно. Я боялась, как бы он мне рук не связал… но они были мои, – они были свободны! Я мгновенно сдернула шелковый шнурок со спального капота, сделала петлю, приблизила ее к шее, но тотчас же отбросила шнурок в сторону. «Не потешу я вас! – сказала я громко. – И в самом деле? Что за безумие? Могу ли я располагать моею жизнью без ведома Мишеля, моею жизнью, которую сама ему отдала? Нет, мои злодеи! Нет! Дело еще не выиграно вами! Он меня спасет, он вырвет меня из этого ада, он… мой Мишель!»
Но тут я вспомнила, что он в заключении, так же как и я, – и я бросилась лицом на постель, зарыдала… зарыдала… И только мысль, что мой мучитель, быть может, стоит за дверью, и прислушивается, и торжествует, только эта моя мысль заставила меня поглотить мои слезы…
Я утомлена. Я пишу с утра, а теперь вечер; оторвавшись раз от этого листа бумаги, я уже не буду в состоянии приняться снова за перо… Скорей, скорей к концу! Да и притом останавливаться на безобразиях, которые последовали за тем страшным днем, свыше сил моих!
Меня через сутки перевезли в закрытом возке в отдельную дворовую избу, окружили мужиками-караульщиками, меня держали взаперти целые шесть недель! Я ни минуты не была одна… Уже впоследствии я узнала, что вотчим мой с самого приезда Мишеля приставил и к нему и ко мне шпионов, что он подкупил слугу, который доставил мне записку от Мишеля; узнала я также, что между им и отцом его произошла на следующее утро ужасная, возмутительная сцена… Отец его проклял. Мишель с своей стороны поклялся, что ноги его не будет в родительском доме, и уехал в Петербург. Но удар, нанесенный мне моим вотчимом, отразился на нем самом. Семен Матвеич объявил ему, что оставаться ему в деревне, управлять именьем, более невозможно: видно, неловкое усердие не прощается, и надо же было взыскать на ком-нибудь за происшедший скандал. Впрочем, Семен Матвеич щедро наградил г. Ратча; он дал ему средства перебраться в Москву и поселиться там. Пред отъездом в Москву меня перевели обратно во флигель, но по-прежнему держали под строжайшим надзором. Потеря «тепленького» местечка, которого он лишился «по моей милости», еще увеличила злобу моего вотчима против меня.
– И кого удивить вздумали? – говаривал он, чуть не фыркая от негодования, – право! Старичок, конечно, погорячился, поспешил, ну, и попал впросак; теперь, конечно, самолюбие его пострадало, беду теперь поправить нельзя. Подождать бы денька два, и все бы как по маслу пошло; вы бы теперь не сидели на сухоедении, и я бы остался чем был! То-то и есть: длинен у баб волос… а ум короток! Ну, да ладно; я свое возьму, и тот голубчик (он намекал на Мишеля) меня не забудет!
Я, разумеется, должна была сносить в молчании все эти оскорбления. И Семена Матвеича я уже больше ни разу не видела. Разлука с сыном потрясла и его. Почувствовал ли он раскаяние или – что гораздо вероятнее – желал ли он навсегда приковать меня к моему дому, к моей семье – к моей семье! – только он назначил мне пенсию, которая должна была поступать в руки моего вотчима и выдаваться мне до тех пор, пока я выйду замуж… Это унизительное подаяние, эту пенсию, я до сих пор получаю… то есть г. Ратч получает ее за меня…
Поселились мы в Москве. Клянусь памятью моей бедной матери, двух дней, двух часов я бы не осталась с моим вотчимом, попавши в город … Я бы ушла, не зная куда… в полицию, бросилась бы в ноги к генерал-губернатору, сенаторам, я не знаю, что бы я сделала, если бы в самую минуту отъезда из деревни бывшей моей горничной не удалось передать мне письмо от Мишеля. О, это письмо! Сколько раз я перечитывала каждую строку, сколько раз покрыла его поцелуями! Мишель умолял меня не падать духом, надеяться, быть уверенною в его неизменной любви; он клялся, что, кроме меня, никому принадлежать не будет, он называл меня своей женой, он обещал устранить все препятствия, он рисовал картину нашего будущего, он просил меня об одном: потерпеть, подождать немного… И я решилась ждать и терпеть. Ах, на что бы не согласилась я, чего бы не вынесла, чтобы только исполнить его волю! Это письмо стало моею святынею, моею путеводною звездой, моим якорем. Бывало, мой вотчим начнет укорять, оскорблять меня, я тихонько положу руку на грудь (я носила письмо Мишеля зашитым в ладанку) и только улыбнусь. И чем больше бесится и бранится г. Ратч, тем мне легче становится и слаще… Я наконец видела по его глазам, что он начинал думать, не схожу ли я с ума… Вслед за тем первым письмом пришло второе, еще более исполненное надежд… Оно говорило о близком свидании.
Ах, вместо этого свидания настало одно утро… И вижу я, входит ко мне г. Ратч, – и опять торжество, злорадное торжество на его лице, – и в руках его лист Инвалида, и там известие о смерти гвардии ротмистра Михаила Колтовского… Исключен из списков.
Что могу я прибавить? Я осталась жива и продолжала жить у г. Ратча. Он ненавидел меня по-прежнему, больше прежнего, – он слишком разоблачил предо мной свою черную душу, он не мог мне это простить. Но мне было все равно. Я стала какою-то бесчувственною; моя собственная судьба меня уже не занимала. Вспоминать о нем, вспоминать о нем! Другого занятия, других радостей у меня не было. Мой бедный Мишель скончался с моим именем на устах… Мне это сообщил один преданный ему человек, который вместе с ним приезжал в деревню. Вотчим мой в том же году женился на Элеоноре Карповне. Вскоре умер и Семен Матвеич, подтвердив и увеличив в завещании своем пожалованную мне пенсию… В случае моей смерти она должна перейти к г. Ратчу…
Минуло два, три года… прошло шесть лет, семь лет… Жизнь уходила, утекала… а я только глядела, как утекала она. Так, бывало, в детстве, устроишь на берегу ручья из песку сажалку, и плотину выведешь, и всячески стараешься, чтобы вода не просочилась, не прорвалась… Но вот она прорвалась наконец, и бросишь ты все свои хлопоты, и весело тебе станет смотреть, как все накопленное тобою убегает до капли…
Так жила я, так существовала, пока наконец новый, уже неожиданный луч тепла и света…»
………………………………………………………………………………
На этом слове останавливалась рукопись; последующие листы были оторваны, и несколько строк, оканчивавших фразу, зачеркнуты и перемараны чернилами.
Чтение этой тетради до того меня смутило, впечатление, произведенное посещением Сусанны, было так велико, что я не мог уснуть всю ночь и рано поутру послал с эстафетой к Фустову письмо, в котором заклинал его вернуться как можно скорее в Москву, так как его отсутствие могло иметь самые тяжелые последствия. Я намекнул ему тоже на свидание с Сусанной, на тетрадку, которую она оставила в моих руках. Отправив письмо, я весь тот день уже не выходил из дому и все размышлял о том, что должно было происходить там, у Ратчей. Пойти самому туда я не решался. Я не мог, однако, не заметить, что тетушка моя находилась в постоянной тревоге: она приказывала курить чуть не каждую минуту и раскладывала пасьянс «Путешественник», известный тем, что никогда не выходит! Визит незнакомой дамы, да еще в такую позднюю пору, не остался для нее тайной: ее воображенью тотчас представилась зияющая бездна, на краю которой я стоял, и она то и дело вздыхала, охала и произносила вполголоса французские сентенции, почерпнутые ею из рукописной книжечки под заглавием: Extraits de lecture [52], а вечером на моем ночном столике очутилось сочинение Де Жерандо, развернутое на главе: О вреде страстей. Сочинение это было занесено в мою комнату, разумеется, по приказанию тетушки, старшею ее компаньонкой, которую в доме прозывали Амишкой вследствие ее сходства с маленьким пуделем того же имени, девицей очень сентиментальною и даже романтическою, но перезрелою. Весь следующий день прошел в томительном ожидании приезда Фустова, письма от него, известий из дома Ратчей… хотя с какой стати было им посылать ко мне? Скорей Сусанна могла предполагать, что я посещу ее… Но у меня решительно духа не хватало увидать ее, не поговорив сперва с Фустовым. Я припоминал все выраженья моего письма к нему… Кажется, они были довольно сильны; наконец, уж поздно вечером, он явился.
Он вошел ко мне в комнату своею обычною, быстрою, но неторопливою походкой. Лицо его мне показалось бледным и, являя следы дорожной усталости, выражало недоумение, любопытство, недовольство – чувства, в обычное время ему мало известные. Я бросился к нему, обнял его, горячо поблагодарил его за то, что он меня послушался, и, передав в двух словах мой разговор с Сусанной, – вручил ему ее тетрадку. Он отошел к окну, к тому самому окну, на котором два дня тому назад сидела Сусанна, и, не сказав мне ни слова, принялся читать. Я тотчас удалился в противоположный угол комнаты и взял для контенанса книгу; но, признаюсь, все время глядел украдкой через край переплета на Фустова. Сначала он читал довольно спокойно и все щипал левою рукой концы волосиков на губе; потом он опустил руку, нагнулся вперед и уже не шевельнулся более. Глаза его так и бегали по строкам, и рот слегка раскрылся. Вот он кончил тетрадку, перевернул ее, посмотрел кругом, задумался и снова принялся ее читать и перечел ее всю во второй раз от начала до конца. Потом он встал, положил тетрадку в карман и направился было к двери, однако вернулся и остановился посреди комнаты.
– Ну, что ты думаешь? – начал я, не дождавшись, чтоб он заговорил.
– Я виноват перед нею, – произнес Фустов глухо. – Я поступил… необдуманно, непростительно, дико. Я поверил этому… Виктору.
– Как! – воскликнул я, – тому самому Виктору, которого ты так презираешь? Да что он мог сказать тебе?
Фустов скрестил руки и стал ко мне боком. Ему было совестно, я это видел.
– Ты помнишь, – промолвил он не без некоторого усилия, – этот… Виктор упомянул о… о пенсии. Это несчастное слово засело во мне. Оно всему причиной. Я стал его расспрашивать… Ну, и он…
– Что же он?
– Он сказал мне, что тот старик… как бишь его?.. Колтовской, назначил эту пенсию Сусанне, потому что… оттого… ну, словом, в виде вознаграждения.
Я всплеснул руками.
– И ты поверил?
Фустов наклонил голову.
– Да! Я поверил… Он также сказал, что и с молодым… Словом, мой поступок не имеет оправданья.
– И ты удалился, чтобы все перервать?
– Да; это лучшее средство… в таких случаях. Я поступил дико, дико, – подхватил он.
Мы оба помолчали. Каждый из нас чувствовал, что другому было стыдно; но мне было легче: я стыдился не за себя.
– Я бы теперь этому Виктору все кости переломал, – продолжал Фустов, стиснув зубы, – если бы сам не сознавал себя виноватым. Я теперь понимаю, почему вся эта штука подведена была: с замужеством Сусанны они лишались ее пенсии… Подлецы!
Я взял его за руку.
– Александр, – спросил я, – ты был у ней?
– Нет; я прямо с дороги к тебе. Я пойду завтра… завтра рано. Этого нельзя так оставить. Ни за что!
– Да ты… любишь ее, Александр?
Фустов как будто обиделся.
– Конечно, я ее люблю. Я очень к ней привязан.
– Она прекрасная, честная девушка! – воскликнул я.
Фустов нетерпеливо топнул ногою.
– Да что ты воображаешь? Я готов был жениться на ней, – она же крещеная, – я и теперь готов на ней жениться, я уже думал об этом, хотя она старше меня.
В это мгновенье мне вдруг показалось, что на окне сидит, склонившись на руки, бледная женская фигура. Свечи нагорели: в комнате было темно. Я вздрогнул, вгляделся пристальнее и ничего, конечно, не увидал на подоконнике, но какое-то странное чувство, смешение ужаса, тоски, сожаления, охватило меня.
– Александр! – начал я с внезапным увлечением, – прошу тебя, умоляю тебя, ступай сейчас к Ратчам, не откладывай до завтра! Мне внутренний голос говорит, что тебе непременно должно сегодня же увидаться с Сусанной!
Фустов пожал плечами.
– Что ты это, помилуй! Теперь одиннадцатый час, у них, вероятно, все уже спят в доме.
– Все равно… Ступай, ради бога! У меня есть предчувствие… Пожалуйста, послушайся меня! Ступай сейчас; возьми извозчика…
– Ну, что за вздор! – хладнокровно возразил Фустов, – с какой стати я пойду теперь? Завтра утром я там буду, и все разъяснится.
– Но, Александр, вспомни, она говорила о том, что она умрет, что ты ее не застанешь… И если б ты видел ее лицо! Подумай, представь, чтобы решиться идти ко мне… чего ей стоило…
– У ней восторженная голова, – промолвил Фустов, который, по-видимому, снова вполне овладел собою. – Все молодые девушки так… на первых порах. Повторяю, завтра все придет в порядок. Пока прощай. Я устал, да и тебе спать хочется.
Он взял фуражку и пошел вон из комнаты.
– Но ты обещаешь тотчас прийти сюда и все сказать мне? – крикнул я ему вслед.
– Обещаю… Прощай!
Я лег в постель, но на сердце у меня было неспокойно, и я досадовал на моего друга. Я заснул поздно и видел во сне, будто мы с Сусанной бродим по каким-то подземным сырым переходам, лазим по узким крутым лестницам, и все глубже и глубже спускаемся вниз, хотя нам непременно следует выбраться вверх, на воздух, и кто-то все время беспрестанно зовет нас, однообразно и жалобно.