bannerbannerbanner
Два приятеля

Иван Тургенев
Два приятеля

Полная версия

И хозяйка села, прошумев платьем, на низкий диванчик, прислонилась к спинке, протянула ноги, обутые в очень миленькие ботинки, и скрестила руки. Платье на ней было зеленое, с беловатыми переливами, гляссе, с воланами в несколько рядов.

Борис Андреич сел на кресла против нее. Петр Васильич – немного поодаль. Разговор начался. Борис Андреич внимательно рассматривал Софью Кирилловну. Это была женщина стройная, высокая, с тонкой тальей, смуглая и довольно красивая. Выражение ее лица и особенно глаз, больших и блестящих, с приподнятыми углами, как у китайцев, являло странную смесь смелости и робости и никак не могло назваться естественным. Она то щурила свои глаза, то внезапно их раскрывала; а на губах у ней постоянно играла улыбка, желавшая казаться равнодушной. Все движения Софьи Кирилловны были очень свободны, почти резки. Впрочем, наружность ее понравилась Борису Андреичу; только неприятно подействовал на него косой пробор волос, придававший ее чертам лихой и мальчишеский вид; сверх того, она, по его мнению, слишком чисто и правильно выражалась по-русски… Борис Андреич разделял мнение Пушкина, что —

 
Как уст румяных без улыбки,
Без грамматической ошибки
 

нельзя любить русской речи. Словом, Софья Кирилловна принадлежала к числу тех женщин, которых любезники величают ловкими дамами, мужья – боевыми особами, а старые холостяки – разбитными бабенками.

Сперва разговор зашел о том, что очень скучно жить в деревне.

– Здесь просто нет живой души, просто не с кем словом перекинуться, – говорила Софья Кирилловна, особенно отчетливо произнося букву с. – Я не могу понять, что за люди здесь живут. А те, – прибавила она с ужимкой, – с которыми было бы приятно познакомиться, – те не ездят, оставляют нас, бедных, в нашем невеселом одиночестве.

Борис Андреич слегка наклонился вперед и пробормотал какое-то неловкое извинение, а Петр Васильич только глянул на него, как бы желая сказать: «Ну, что я вам говорил? Кажется, эта за словом в карман не полезет».

– Вы курите? – спросила Софья Кирилловна.

– Курю… но…

– Сделайте одолжение… я сама курю.

И, сказав эти слова, вдова взяла со столика довольно большую серебряную сигарочницу, достала из нее папироску и предложила гостям. Оба гостя взяли по папироске. Софья Кирилловна позвонила и велела вошедшему мальчику, с красным жилетом во всю грудь, подать огня. Мальчик принес восковую свечу на хрустальном подносе. Папироски задымились.

– Ведь вот, например, вы не поверите, – продолжала вдова, слегка закинув голову и пуская дым тонкой струею кверху, – здесь есть люди, которые находят, что дамам не следует курить. А уж верхом ездить – сохрани боже! просто каменьями побьют. Да, – прибавила она после небольшого молчания, – все, что выходит из-под общего уровня, все, что нарушает законы какого-то выдуманного приличия, подвергается здесь строжайшему осуждению.

– Особенно барыни на этот счет сердиты, – заметил Петр Васильич.

– Да, – возразила вдова, – беда попасть к ним на зубок! Впрочем, я с ними не знаюсь вовсе; сплетни их не проникают в мое пустынное убежище.

– И вам не скучно? – спросил Борис Андреич.

– Скучно? Нет. Я читаю… А когда книги мне надоедают, мечтаю, гадаю о будущем, задаю вопросы своей судьбе.

– Будто вы гадаете? – спросил Петр Васильич.

Вдова снисходительно улыбнулась.

– Почему же и не гадать? Я уже довольно стара для этого.

– О, что вы-с! – возразил Петр Васильич.

Софья Кирилловна, прищурившись, посмотрела на него.

– Впрочем, бросимте этот разговор, – промолвила она и с живостью обратилась к Борису Андреичу: – Послушайте, мсье Вязовнин, я уверена, что вы интересуетесь русской литературой?

– Да… конечно, я…

Вязовнин любил читать, но, собственно, по-русски читал неохотно и мало. Особенно новейшая словесность была ему незнакома: он остановился на Пушкине.

– Скажите, пожалуйста, отчего Марлинский в последнее время впал в такую немилость? Это, по-моему, в высшей степени несправедливо. Вы какого о нем мнения?

– Марлинский – писатель с достоинствами, конечно, – возразил Борис Андреич.

– Он поэт; он уносит воображение в мир… в какой-то очаровательный, чудесный мир; а в нынешнее время все стали описывать ежедневное. Ну, помилуйте, что хорошего в этой ежедневной жизни, здесь, на земле…

И Софья Кирилловна провела рукой вокруг себя.

Борис Андреич значительно посмотрел на Софью Кирилловну.

– Я не согласен с вами. Я нахожу много хорошего и здесь, – сказал он, с особенным ударением на последнем слове.

Софья Кирилловна внезапно засмеялась каким-то резким смехом, а Петр Васильич так же внезапно поднял голову, подумал и опять принялся курить. Разговор продолжался в том же роде, как начался, до самого обеда, беспрестанно переходя от одного предмета к другому, чего не случается, когда разговор становится действительно занимательным. Между прочим, речь зашла и о браке, о его выгодах и невыгодах, и о положении женщин вообще. Софья Кирилловна сильно восставала против брака, пришла наконец в волнение и, почувствовав жар, выражалась очень красноречиво, хотя собеседники ее ей почти не противоречили: она недаром любила Марлинского. Она также умела кстати прибегнуть к украшениям новейшего слога. Слова: артистический, художественность, обусловливать – так и сыпались из ее уст.

– Что может быть для женщины дороже свободы – свободы мыслей, чувств, поступков! – воскликнула она, наконец.

– Да позвольте, – перебил ее Петр Васильич, лицо которого понемногу начинало принимать выражение недовольное, – на что женщине свобода? что она с нею сделает?

– Как что? А мужчине она, по-вашему, нужна? То-то и есть: вы, господа…

– Да и мужчине она не нужна, – перебил ее опять Петр Васильич.

– Как не нужна?

– Да так же, не нужна. На что она, эта хваленая свобода, человеку? Человек свободный – это дело известное – либо скучает, либо дурачится.

– Стало быть, – заметила Софья Кирилловна с иронической усмешкой, – вы скучаете, потому что, зная вас за человека благоразумного, я не могу предполагать, чтобы вы дурачились, как вы говорите.

– Случается и то, и другое, – спокойно промолвил Петр Васильич.

– Вот это мило! Впрочем, я должна быть благодарна вашей скуке за то, что имею удовольствие видеть вас сегодня у себя…

И, довольная ловким оборотом своей фразы, хозяйка слегка закинулась назад и произнесла вполголоса:

– Ваш приятель, я вижу, любит парадоксы, monsieur Вязовнин.

– Я этого не заметил, – возразил Борис Андреич.

– Что я люблю? – спросил Петр Андреич.

– Парадоксы.

Петр Васильич посмотрел в глаза Софье Кирилловне и ничего не ответил ей, а только подумал про себя: «Я так знаю, что ты любишь…»

Мальчик с красным жилетом вошел и доложил, что обед готов.

– Милости просим, – сказала хозяйка, поднимаясь с дивана.

И все перешли в столовую.

Обед не понравился гостям. Петр Васильич встал из-за стола голодный, хотя блюд было много; а Борис Андреич, как гастроном, остался недоволен, хоть кушанья приносились под жестяными колпаками и тарелки подавались гретые. Вина тоже оказались плохими, несмотря на великолепные, золотом и серебром украшенные ярлыки на бутылках. Софья Кирилловна не переставала разговаривать – только по временам бросала выразительные взоры на подававших людей, и винцо она попивала порядком, причем замечала, что в Англии все дамы употребляют вино, а здесь и это считается неприличным. После обеда хозяйка пригласила Бориса Андреича и Петра Васильича обратно в гостиную и спросила у них, что они предпочитают – кофе или желтый чай. Борис Андреич пожелал чаю и, выпив свою чашку, внутренно сожалел о том, что не попросил кофе; а Петр Васильич пожелал кофе и, выпив свою чашку, спросил чаю, отведал и поставил чашку обратно на поднос. Хозяйка уселась, закурила папироску и, по-видимому, не прочь была затеять самую оживленную беседу: глаза у ней разгорелись и смуглые щеки покраснели. Но гости отвечали вяло на ее бойкие речи, занимались больше куреньем и, судя по взорам их, внезапно устремленным в углы комнаты, думали об отъезде. Впрочем, Борис Андреич, вероятно, согласился бы остаться до вечера: он уже вступил было в прение с Софьей Кирилловной по поводу кокетливого ее вопроса: не удивляется ли он тому, что она живет одна, без компаньонки? Но Петр Васильич явно торопился домой. Он встал, вышел в переднюю и приказал заложить лошадей. Когда же, наконец, оба приятеля стали прощаться, а хозяйка начала их удерживать и любезно выговаривать им, что они так мало посидели у ней, то Борис Андреич нерешительным наклонением своего стана и осклабленным выражением лица показывал, по крайней мере, что упреки ее на него действуют; но Петр Васильич, напротив, то и дело бормотал: «Никак нельзя-с, пора ехать-с, дела-с, теперь месячно», – и упорно пятился назад, к двери. Софья Кирилловна взяла с них, однако, слово, что они на днях опять посетят ее, и сама протянула им руку для английского Shakehands.[1] Борис Андреич один воспользовался ее предложением и довольно-таки крепко пожал ее пальцы. Она прищурилась и улыбнулась. В это мгновение Петр Васильич уже надевал в передней шинель в рукава.

Коляска не успела еще выехать из деревни, как он первый нарушил молчание, воскликнув:

– Не то, не то, нет, не годится, не то!

– Что вы хотите сказать? – спросил его Борис Андреич.

– Не то, не то, – повторял Петр Васильич, глядя в сторону и слегка отвернувшись.

– Если вы это говорите про Софью Кирилловну, то я с вами не согласен: она очень милая дама, – с претензиями, но милая.

 

– Еще бы! Конечно, если б только для того, чтобы, например… Но ведь я с какою целью желал вас с нею познакомить?

Борис Андреич не отвечал.

– Уж я вам говорю, не то. Сам вижу. Это мне нравится – говорить о себе: «Я эпикурейка». Да позвольте: вот у меня на правой стороне двух зубов недостает – разве я говорю об этом? И без моих слов все увидят. И притом, какая она хозяйка? Чуть с голоду не уморила. Нет, по-моему, будь развязная, будь начитанная, коли уж так тебя повернуло, будь с бонтоном, но будь хозяйка прежде всего. Нет, не то, не то, не того вам надо. Этими красными жилетами да колпаками на блюдах вас не удивишь.

– Да разве вам нужно, чтоб меня удивили? – спросил Борис Андреич.

– Уж я знаю, что вам нужно, – теперь я знаю.

– Уверяю вас, что я благодарен вам за знакомство с Софьей Кирилловной.

– Тем лучше; но она, я повторяю, не то.

Приятели поздно вернулись домой. Уходя от Бориса Андреича, Петр Васильич взял его за руку и промолвил:

– А я все-таки от вас не отстану, слова я вашего вам не возвращаю.

– Помилуйте, я к вашим услугам, – возразил Борис Андреич.

– Ну и прекрасно!

И Петр Васильич удалился.

Целая неделя прошла опять обыкновенным порядком, с тою, однако, особенностью, что Петр Васильич отлучался куда-то на целый день. Наконец, в одно утро явился он, опять одетый по-праздничному, и опять предложил Борису Андреичу съездить с ним в гости. Борис Андреич, который, как видно, ожидал зтого приглашения с некоторым нетерпением, беспрекословно повиновался.

– Куда вы теперь меня везете? – спросил он Петра Васильича, сидя с ним рядом уже в санях.

Со времени их поездки к Софье Кирилловне зима успела стать.

– Я везу вас теперь, Борис Андреич, – отвечал Петр Васильич с расстановкой, – в один очень почтенный дом – к Тиходуевым. Это препочтенное семейство. Старик служил полковником и прекрасный человек. Жена его тоже прекрасная дама. У них две дочери, чрезвычайно любезные особы, воспитаны отлично, и состояние есть. Не знаю, какая вам больше понравится: одна этак будет поживее, другая – потише; другая-то, признаться, уже слишком робка. Но обе могут за себя постоять. Вот вы увидите.

– Хорошо, увижу, – возразил Борис Андреич и подумал про себя: «Словно семейство Лариных из „Онегина“.

И, по милости ли этого воспоминания, по другой ли какой причине, черты его лица приняли на некоторое время вид разочарованный и скучающий.

– Как зовут отца? – спросил он небрежно.

– Его зовут Калимон Иваныч, – ответил Петр Васильич.

– Калимон! Что за имя!.. А мать?

– А мать зовут Пелагеей Ивановной.

– А дочерей как зовут?

– Одну тоже Пелагеей, а другую Эмеренцией.

– Эмеренцией? Я такого имени отроду не слыхал… и еще Калимоновной.

– Да, имя точно немножко странное… Но какая зато девица! Просто, можно сказать, вся составлена из какого-то добродетельного огня!

– Петр Васильич, помилуйте! Как вы поэтически выражаетесь! А какая из них Эмеренция – та, что потише?

– Нет, другая… Да вот вы сами увидите.

– Эмеренция Калимоновна! – воскликнул еще раз Вязовнин.

– Мать зовет ее Emerance, – вполголоса заметил Петр Васильич.

– А мужа своего – Calimon?

– Этого не слыхал. Да вот погодите.

– Подожду.

До Тиходуевых было тоже верст около двадцати пяти, как до Софьи Кирилловны; но старинная усадьба их нисколько не походила на щегольской домик развязной вдовы. Это было неуклюжее строение, просторное и пространное, какая-то масса темного тесу, с темными стеклами в окнах. По бокам стояли в два ряда высокие березы; из-за крыши виднелись бурые вершины огромных лип – весь дом словно оброс кругом; летом растительность эта, вероятно, оживляла вид усадьбы, зимой она придавала ей еще больше уныния. Впечатление, производимое внутренностью дома, тоже не могло назваться веселым: все в нем было мрачно и тускло, все казалось старее, чем оно было в самом деле. Приятели велели доложить о себе; их провели в гостиную. Хозяева встали им навстречу, но долгое время могли приветствовать их только знаками и телодвижениями, на которые гости, с своей стороны, отвечали одними улыбками и поклонами: такой ужасный лай подняли четыре белые шавки, соскочившие при появлении чужих лиц с шитых подушек, на которых лежали. Кое-как, хлопаньем по воздуху носовыми платками и другими средствами, успокоили разъярившихся собачонок, а одну из них, самую старую и самую злую, вошедшая девка принуждена была вытащить из-под скамейки и унести в спальню, причем потерпела укушение в правую руку.

Петр Васильич воспользовался восстановившеюся тишиной и представил Бориса Андреича хозяевам. Хозяева объявили в один голос, что очень рады новому знакомству; потом Калимон Иваныч представил Борису Андреичу своих дочерей, называя их Поленькой и Эменькой. В гостиной находились еще две женские личности, уже немолодые: одна – в чепце, другая – в темном платочке; но Калимон Иваныч не почел нужным познакомить с ними Бориса Андреича.

Калимон Иваныч был человек лет пятидесяти пяти, высокий, плотный, седой; лицо его не выражало ничего особенного: черты тяжелые, простые, с отпечатком равнодушия, доброты и лени. Жена его, маленькая, худая, с изношенным личиком, с накладкой красноватых волос под высоким чепцом, казалась в вечной тревоге; в ней замечались следы давно прошедшего жеманства. Из дочерей одна, Пелагея, черноволосая и смуглая, глядела исподлобья и дичилась; другая, напротив, Эмеренция, белокурая, полная, с круглыми красными щеками, с маленьким, съеженным ротиком, вздернутым носиком и сладкими глазками, так и выдавалась вперед; видно было, что обязанность занимать гостей лежала на ее ответственности и нисколько ее не тяготила. На обеих сестрах были белые платья, со вздымавшимися от малейшего движения голубыми лентами. Голубое шло к Эмеренции, но не шло к Поленьке… да вряд что-нибудь могло идти к ней, хотя ее нельзя было назвать некрасивой. Гости уселись; хозяева предложили им обычные вопросы, произносимые с тем приторным и натянутым выражением лица, которое является у самых порядочных людей в первые мгновения разговора с новым знакомым; гости возражали таким же образом. Все это производило довольно тягостное впечатление. Калимон Иваныч, не будучи очень находчив от природы, спросил Бориса Андреича, «давно ли он поселился в наших краях», а Борис Андреич только что успел ответить Пелагее Ивановне на этот же самый вопрос. Пелагея Ивановна очень нежным голосом – голосом, который всегда употребляется при гостях в день их первого посещения, – упрекнула своего мужа в рассеянности; Калимон Иваныч немного смутился и громко высморкался в клетчатый носовой платок. Звук этот взволновал одну шавку, и она залаяла; но Эмеренция тотчас нашлась и, приласкав ее, успокоила. Та же самая девица сумела оказать другую услугу своим несколько уже потерявшимся родителям: она оживила разговор, скромно, но с твердостью подсев к Борису Андреичу и предложив ему в свою очередь с самым умильным видом вопросы хотя незначительные, но приятные и способные вызвать веселые ответы. Дело скоро пошло на лад; завязалось общее прение, в котором одна Поленька не принимала участия. Она с упорством глядела на пол, между тем как Эмеренция даже смеялась, грациозно приподняв одну руку, и в то же время так держалась, как будто хотела сказать: «Смотрите, смотрите, как я благовоспитанна и любезна и сколько во мне милой игривости и расположения ко всем людям!» Казалось, она и пришепетывала оттого, что уже очень была добра. Она смеялась, придавая смеху своему сладостную растянутость, хотя Борис Андреич сначала не произносил ничего особенного; она смеялась потом еще более, когда Борис Андреич, поощренный успехом слов своих, начал действительно острить и злословить… Петр Васильич тоже смеялся. Вязовнин заметил между прочим, что он страстно любит музыку.

– А я как люблю музыку, так это просто ужас! – воскликнула Эмеренция.

– Вы не только ее любите – вы сами превосходная музыкантша, – заметил Петр Васильич.

– Неужели? – спросил Борис Андреич.

– Да, – продолжал Петр Васильич, – и Эмеренция Калимоновна и Пелагея Калимоновна, обе поют и на фортепьяно играют отлично, особенно Эмеренция Калимоновна.

Услышав свое имя, Поленька вспыхнула и чуть не вскочила с места, а Эмеренция скромно потупила глаза.

– Ах, mesdemoiselles, – заговорил Борис Андреич, – неужели вы не будете так добры… не сделаете мне удовольствия…

– Я, право… не знаю… – прошептала Эмеренция и, бросив украдкой взгляд на Петра Васильича, прибавила с упреком: – Ах, какие вы!

Но Петр Васильич, как человек положительный, тотчас обратился к самой хозяйке.

– Пелагея Ивановна, – сказал он, – прикажите вашим дочерям сыграть нам что-нибудь или спеть.

– Я не знаю, в голосе ли они сегодня, – возразила Пелагея Ивановна, – но можно попробовать.

– Да, попробуйте, попробуйте, – промолвил отец.

– Ах, maman, да как можно…

– Эмеранс, кан же ву ди…[2] – проговорила вполголоса, но очень серьезно Пелагея Ивановна.

У ней была привычка, общая многим матерям, отдавать приказы или делать наставления своим детям при других людях на французском диалекте, хотя бы те люди и понимали по-французски. И это было тем более странно, что сама она довольно плохо знала этот язык и произносила дурно.

Эмеренция встала.

– Что же мы будем петь, maman? – спросила она с покорностью.

– Ваш дуэт: он премиленький. У моих дочерей, – продолжала Пелагея Ивановна, обращаясь к Борису Андреичу, – разные голоса: у Эмеренции дишкант…

– Сопрано, вы хотите сказать?

– Да, да, сомпрано. А у Поленьки контроальт.

– А! контральт! это очень приятно.

– Я не могу сегодня петь, – промолвила Поленька с усилием, – я охрипла.

Голос ее действительно походил больше на бас, чем на контральт.

– А! Ну в таком случае, Эмеранс, спой нам свою арию, ты знаешь, итальянскую, фаворитную; а Поленька тебе будет аккомпанировать.

– Ту арию, где ты горошком, горошком, – подтвердил отец.

– Бравурную, – объяснила мать.

Обе девицы подошли к фортепьяно. Поленька подняла крышку, положила тетрадку рукописных нот на пюпитр и села, а Эмеренция стала подле нее, едва заметно, но мило рисуясь под устремленными взорами Бориса Андреича и Петра Васильича и по временам поднося платок к губам. Наконец она запела, как большей частью поют барышни, – визгливо и не без завываний. Слова она произносила невнятно, но по иным носовым звукам можно было догадаться, что она поет по-итальянски. Под конец она действительно рассыпалась горошком, к большому удовольствию Калимона Иваныча – он слегка приподнялся в креслах и воскликнул: «Хорошенько его!» – но последнюю трель она пустила ранее, чем бы следовало, так что сестра ее несколько тактов сыграла уже одна. Это, однако же, не помещало Борису Андреичу изъявить свое удовольствие и сказать Эмеренции комплимент; а Петр Васильич, повторив раза два: «Очень, очень хорошо», прибавил: «Нельзя ли теперь нам чего-нибудь русского, „Соловья“, например, или „Сарафанчика“, или какую-нибудь цыганскую песенку? А то эти иностранные штуки, правду сказать, не для нашего брата писаны».

1Рукопожатия (англ.).
2Когда я тебе говорю (от франц. Quand je vous dis).
Рейтинг@Mail.ru