bannerbannerbanner
Евангелие от Фомы

Иван Наживин
Евангелие от Фомы

III

Заиорданье было пустынно. Немногие оседлые жители его пугливо теснились к реке, под защиту стен грозно-неприступного Махеронта. В горах же только гремели белопенные потоки, жили своей вольной жизнью дикие звери – олени, медведи, барсуки, кабаны, газели, пантеры, а иногда даже и львы – да таились демоны… Иногда, когда римляне очень уж теснили их, сюда отступали на короткое время отряды повстанцев-патриотов и просто разбойничьи шайки, промышлявшие по большим дорогам, не щадя ни римлян, когда они были в небольшом числе, ни своих. Иногда из-за гор, из пустыни, забредали сюда и шайки кочевников…

Иешуа, выйдя из зеленых зарослей долины, шел по ослепительно-белому на солнце подъему в горы. Слева от него рокотал по дну каменистого ущелья зеленый, весь в седых космах поток, справа резкими изломами уходила в небо бесплодная гора… Но Иешуа не видел ничего этого – он все просматривал сгоревшие дни своей жизни и старался понять до дна смысл всего, что было, отсеять от них чистое золото руководящей истины. И этим чистым золотом он считал это вот сознание ошибки, это торжественное отречение от всего прошлого и эту готовность к полету в неизвестное, но совсем, совсем новое будущее…

Он остановился на крутой, опаленной скале, над бунтующим внизу по камням потоком, вопрошая сердце свое: готов ли он?

И снова встал перед ним прелестный, ласковый образ Мириам с ее бархатными глазами. Оторвать ее от сердца было нестерпимо больно, но ненадежен раб, который, взявшись за плуг, с сожалением оглядывается назад! Или все, или ничего – другого выбора нет!..

И вдруг он содрогнулся всем телом: из узкой расщелины скалы на него, оскалившись, глядел своими темными впадинами человеческий череп! Он остановился: вот конец всех земных путей и – твой конец…

Он содрогнулся и пошел дальше. Он не видел ни этого неба жаркого, ни бунтующего в теснине потока, ни светлой ленты Иордана внизу, среди зелени, ни этих синих, зовущих в себя всякое молодое сердце далей и все шел вперед, сам не зная ни куда, ни зачем… Он не чувствовал даже голода, хотя он не ел с самого утра: прежде всего надо все решить. И он шел среди пылающего жара дня, садился иногда в холодок скалы отдохнуть и снова шел, и все собирал себя и всю жизнь, и всю силу свою в самой глубине взволнованной души своей. В эти мгновения он ощущал душу свою бездонной, светло-вечной… Эти бескрайние дали во все стороны, которые вмиг облетал он взором, как бы включая их в себя, и это бесконечное небо, в котором незримо таился Бог и которое отражалось в душе его, все говорило ему без слов, но властно, что нет ей ни конца, ни начала… И точно крылья белые вырастали у него за плечами…

Голод, наконец, основательно напомнил ему о себе. Он сел, вынул из-за пазухи кусок тонкого сухого хлеба – кихар-лехем звали его иудеи, круг хлебный – и несколько сушеных фиг и стал есть. Этого было мало, но больше ничего не было.

Наступил уже вечер. Как это всегда бывает в южных странах, вся земля и все, что на ней, в тихие, торжественные минуты заката солнца точно просияло каким-то внутренним, теплым светом: и эти хмурые ущелья, в которых змеились уже невидимые отсюда, с высоты, потоки, и эти опаленные скалы, и серебро Мертвого моря вдали, и каждый камень, и каждая редкая в этом царстве бесплодия и смерти былинка…

Он вышел на безжизненное плоскогорье, усеянное обломками скал и точно выметенное ветрами пустыни. Вечер быстро догорал, и, хотя закат и пылал еще весь в раскаленном золоте и багрянице, сиреневые сумерки уже затягивали долины. Иешуа понял, что в темноте спуститься этими ущельями будет очень трудно. Но сейчас же он и успокоился: и не это видал он в жизни!.. Ночь теплая, летняя и короткая, и тут, под звездами, в уединении, ему будет хорошо… Звери? Он огляделся. Неподалеку лежал большой и плоский обломок скалы, весь исчерченный белыми мазками помета орлов, – если забраться на него, никакой зверь не достанет… Злые духи пустыни? Но там, вверху, среди уже загорающихся звезд – Бог, без воли Которого и волос один не упадет, говорят, с головы человека…

Он подошел к краю обрыва. Слева чуть мерцали огоньки в Махеронте, где сидел теперь Ирод Антипа со своими солдатами. Там, за Мертвым морем, скрывался во тьме его милый Энгадди, а за ним, дальше, на краю страшной пустыни, старый Геброн, близ которого в пещере Макпэла покоился прах Авраама, Исаака и Иакова. Правее стояло мутное зарево огней над уже невидным теперь Иерусалимом среди его бесплодной, как душа книжника, пустыни, а ближе, справа внизу, играли огоньки Иерихона, а еще ближе, на самом берегу Иордана, одинокой звездой горел чей-то костер – может быть, то Иоханан бдит со своими думами… Вздохнув, Иешуа отошел от обрыва и забрался на свою скалу…

Отсюда огней земли было совсем не видно, но в великолепии несказанном раскинулись над его головой огни неба. И долго-долго бродил он среди звезд восхищенными глазами и чувствовал, как все более и более успокаивается его душа, как все ярче, все несомненнее встает в ней та Божья правда, которой он готовился отдать всего себя… И мнились ему там, в серебристых глубинах неба, светлые хороводы ангелов добрых, и казалось ему, что он слышит сладкие и торжественные песнопения их: слава в вышних Богу, на земле мир, в человеках благоволение… Близок был тут, в пустыне, Бог…

Вспомнился Иоханан суровый и его угрозы… «Нет, это не то! – вдруг решил он. – Нет, не то… Не судить мир нужно, не грозить, но, любя, спасти…»

Вся душа его согрелась и, точно белыми крыльями, заплескала, и на обращенных к звездам глазах выступили слезы умиления…

Из гор дохнуло ночным ветром. Иешуа снова почувствовал приступ голода, но есть было нечего. Он сидел и, обняв свои колена скрещенными руками, смотрел теплыми глазами в звездные поля… Где-то в ущелье дико заплакал хор шакалов. Темные тени зверей, крадучись, беззвучно носились среди камней и, сверкая золотисто-зелеными глазами, хищно урчали иногда и дрались… И опять потянуло ночным холодком…

Усталость брала свое… Он опустил голову на колени и вдруг услышал издавна знакомый ему тайный голос. Он звал его искусителем – сын своего века, он, как и все, верил в духов тьмы… И, как всегда, говорил дух тьмы не словами человеческими, а как-то без слов, точно горного ветра дыхание, точно рост трав, но так понятно, как если бы говорил то сам Иешуа…

– Так… – сказал тайный голос. – Что же теперь скажешь ты о своих взлетах в небо, сын Божий? Бот тебе и холодно, и голодно, и рыщут вокруг тебя дикие звери, от которых ты предусмотрительно забрался на этот камень, – что же твой Отец? Восстань и преврати словом своим эти камни в хлеб и насыться…

– Не сказано ли в Писании, что не хлебом единым жив человек? – отвечал ему Иешуа, тоже без слов.

– Сказано-то оно сказано, но толк-то в этом какой? – отвечал тайный голос. – Не хлебом единым… Пусть! Но и хлебом, прежде всего хлебом… Вон какую ненависть зажигает Иоханан к богатым, а из-за чего? Все из-за хлеба…

– Ты ошибаешься: он прежде всего хочет справедливости…

– А что такое справедливость, как не равное распределение хлеба? Вы все делаете, неизвестно для чего, вид, что хлеб земной для вас это так, пустяки, а на нем стоит все. Нет хлеба, нет тебя…

– Я не тело, а дух… – отвечал Иешуа, испытывая в душе знакомое, неприятное чувство раздвоения и шатания. – Дух извечный…

Он вспомнил свое недавнее ощущение бескрайности души своей и укрепился…

– Дух?.. Ну, не знаю… – насмешливо сказал голос. – Если дух, так пойдем…

Иешуа вдруг увидал себя на краю золотой кровли храма Иерусалимского, над его дворами, в каменной глубине которых кипела, как всегда, пестрая, горластая толпа. Он сделал невольное движение назад. И – почувствовал его усмешку.

– А!.. – ядовито уронил тот. – Что же ты?.. Если дух, так бросься вниз – духу ничего не будет…

Иешуа снова потерял точку опоры. И, сдерживая раздражение, он отвечал:

– Ну, и брошусь, и разобьюсь о камни, или сбегутся вот сейчас гиены и растерзают меня так, что никто никогда и не узнает, куда я пропал, а все же в основе жизни моей – дух… Если дух отойдет от тела, оно, как дерево, как камень, в нем нет жизни, говорят тогда. Значит, жизнь в духе…

– Да, на словах-то у тебя выходит как будто и так… – серьезно сказал незримый, но несомненный. – Но в жизни… в жизни лучше от гиен и шакалов убраться подальше, хотя они ведь… ха-ха-ха… тоже, надо думать, духи!.. А? Так дух от духа и бегает, и прячется, и поедает дух духа, и все дрожат… Но – духи.

Иешуа весь, не только телом, но и всей душой, вздрогнул и – проснулся. Над ним теплились звезды… Ветер, дыхание Божие, пронесся над горами. И вдруг по спине его пробежали колючие мурашки и он ясно почувствовал, как под чалмой его зашевелились волосы: вокруг его камня, внизу, светилось, переливаясь зелено-золотистыми жуткими огнями какое-то живое, зыбкое кольцо. То были гиены и шакалы, сбежавшиеся к добыче… Звери нетерпеливо перемещались, иногда грызлись и визжали, и от них шел дикий, терпкий запах, который был слышен и на скале. И они не сводили глаз с него, добычи, близкой, но недосягаемой. Холодной волной прошел страх по всему его телу, и он быстро вскочил на ноги… В одно мгновение потухли живые огни и тени беззвучным поскоком скрылись среди темных камней…

Иешуа провел рукой по сразу вспотевшему лбу. Огляделся… Вставала луна. Из гор тянуло каменным холодом. Неприятное ощущение голода томительно поднялось в нем. И он, вздохнув, снова опустился усталым телом на жесткий камень и склонил голову на колени. «Да, что он там такое говорил?..» – подумал он и куда-то плавно и поспешно поплыл. И сразу почувствовал его присутствие.

– Тебя потревожили дикие звери? – сказал тайный голос. – Не беспокойся: эти не достанут тебя… Разве барс набежит… А мы пока можем побеседовать: никак мы с тобой и не сговоримся, и не наговоримся! А сколько времени уже беседуем – помнишь ты те ночи, когда ты с повстанцами мерз так же вот в горах?.. И, боюсь, долго еще придется нам перебирать всю эту ветошь… Вот вчера полил ты себе водички на голову – и новый человек готов, и новая жизнь, и все там такое… Но ты сам знаешь, что совсем это не так просто. Ведь не успели еще волосы твои и просохнуть как следует, как ты вот снова вступил в единоборство со мной, как бывало, в старину Иаков с Адонаи… Точно жить без меня ты не можешь! А, с другой стороны, смешной ты, как и все, считаешь меня каким-то врагом: дух тьмы!.. А вы дети света, что ли? Ну, впрочем, оставим эти препирательства: мы с тобой, слава богу, не в синагоге… Вместо того чтобы играть, как ребенок погремушкой, жалкими словами, лучше жить… Смотри! – сказал он, и в облаках, набегавших на луну, Иешуа увидел вдруг легионы, которые, блестя шлемами и щитами, неудержимо текли к неведомым битвам. – Ты узнаешь их? Ты помнишь, как еще ребенком, увидев связанных римлянами повстанцев Иуды Галонита, ты мечтал, сжимая кулачонки, стать во главе иудейских ратей, стереть всех насильников с лица земли и дать народам свободу и радость? Но повстанчество – это была только детская игра. Я дам тебе все эти легионы – только поклонись мне… И не мне, не мне, а правде жизни, которая страшна только младенцам!.. Я дам тебе власть, неслыханную от начала мира, и ты всемилостивейше повелишь людям быть счастливыми… Без властного повеления свыше никогда слепыши эти не прекратят своей остервенелой грызни из-за жалкой корки хлеба – вот он, хлеб-то твой! – из-за самки вонючей какой-нибудь, а то даже из-за слов, выдуманных и ненужных… Только силой можешь ты заставить эту мразь быть счастливой под солнцем. Весь мир, если хочешь, твой – бери его!

 

И увидел Иешуа на безбрежной солнечной земле царства мира во всей славе их: пышные дворцы с лесом белоснежных колонн, величественные, полные вековых тайн храмы, грозные рати и колесницы с колесами, как солнца, и караваны бесконечные, и корабли, море отягчающие, все, что видел он в скитаниях своих плотником… Но – равнодушно было сердце его ко всей этой пышности мирской…

– Не хочешь этого? – продолжал голос. – Ну, так что же? Безбрежна жизнь, и много дорог бороздит землю… Тогда возьми твою сладкую Мириам, испей радость любви с ней до дна! Что, в самом деле, мучаешь ты бедную девочку? Тридцать уже весен встретил ты на земле – полпути, во всяком случае, уже пройдено: чего же ждать? А в конце пути, и уже скоро, ты знаешь, что…

И Иешуа четко увидел пожелтевший череп, застрявший в расщелине скалы, с его черными впадинами глаз и с оскалом загадочной улыбки в пустоту.

– А ведь это, может быть, череп Моисея вашего, неизвестно за что прославленного… – продолжал голос. – Ведь он тут где-то поблизости скрылся навсегда… А где твой любимец, сладкозвучный Исаия? А горестный Иеремия с его громами? Ветер пустыни, смешав прах их с высохшим пометом верблюдов, носит его неизвестно где… Так на что же нужно было все это их кипение?..

Все было верно в речах его, и это было ужасно. Душа его замутилась темным чувством бессилия и глубокой тоски.

– Только признай правду мою, правду жизни, и все сразу станет на свое место, и тебе будет легко и радостно… – говорил тот вкрадчиво. – Да и людям будет с тобой, поверь, легче: ты слишком многого требуешь от них – в этом старый Исмаил прав. Они, слушая тебя, по благодушию делают вид, что они все это очень тонко понимают, но на самом деле им без таких вот, как ты, баламутов было бы много приятнее под солнцем…

– Отойди от меня, сатана! – содрогнулся Иешуа, чувствуя, что ему некуда отступить. – Написано: Господу Богу твоему покланяйся и Ему единому служи.

– Верно, написано! – насмешливо сказал голос. – Вот законник! Но, смотри, не раскайся!..

И он тихо засмеялся, но точно вся вселенная от этого смеха в основаниях своих всколебалась…

В испуге Иешуа снова открыл глаза. Все тело его болело от жесткого камня, и болела душа. На востоке, за горами, уже черкнула золотисто-зеленая полоска зари. Между дальних камней хищно, неслышно скользили тени гиен и шакалов. И сильными взмахами уносился в светлеющее небо огромный орел…

Обратившись лицом к Иерусалиму, Иешуа сотворил краткую утреннюю молитву и, усталый, стал спускаться среди камней напрямки в долину Иордана. Он удивился, как скоро дошел он до реки. У Энона был слышен шум возбужденной толпы. Иешуа прислушался: там происходило что-то непонятное. И шум приближался…

Из-за поворота дороги показался вдруг небольшой отряд воинов. Весело сверкало их оружие на утреннем солнце. А посреди них виднелась высокая, – он был головою выше их – кудлатая, опаленная, суровая фигура Иоханана-проповедника. Он шел широкими шагами, смело, и на обожженном ветрами пустыни лице его было не только бесстрашие, но дерзкий вызов… Иешуа он даже не заметил…

Вдоль реки и по дорогам виднелись смущенные кучки почитателей проповедника.

– В чем дело? – спросил Иешуа у первого же встречного. – Что случилось тут?

И вперебой, махая руками, перепуганные люди сообщили ему, что Иоханан в последнее время все приставал к Ироду за его распутство и богатства неправедные. Тому надоели эти постоянные вызовы, он выслал воинов, которые, арестовав, и повели Иоханана в Махеронт… Иешуа потупился – ночное вспомнилось… И, подняв глаза, он увидал недавнего знакомца своего, галилеянина Фому, который издали смотрел на него исподлобья и улыбался своей доброй и точно беззащитной улыбкой…

IV

В часе ходьбы от жаркого Иерусалима по иерихонской дороге, по пологому склону холма разбросаны среди виноградников и пальм дворики небольшого селения Вифании. В отдалении, среди пышных садов, виднеются красивые загородные дома иерусалимских богачей. На осиянных вечерним солнцем пыльных уличках селения предпраздничная суета: пастух торопливо гонит стадо по домам, проходят женщины с водоносами, трусят обремененные поклажей ослики, устало тянется из далеких стран пыльный, опаленный караван верблюдов…

Наискось от синагоги, через площадь, стоит бедный домик горшечника Элеазара, ессея: ессеи были и светские, остававшиеся по тем или иным причинам в миру. У входа в домик, как всегда у правоверных евреев, прикреплена мезуза, небольшой ящичек, в котором положен кусок пергамента со стихами из закона о любви к Богу и с благословениями тому, кто ревностно исполняет святые заповеди Его. Посреди двора дремлет старая смоковница, по стволу которой змеями ползут виноградные лозы. Везде видны только что сделанные и сохнущие горшки всевозможных размеров…

Мягко озаренная заходящим солнцем, Мириам, стройная хорошенькая девушка с тяжелыми черными косами и мягкими, точно бархатными, глазами, мечтательно, напевая какую-то песенку, торопливо собирает с грубого каменного забора высохшее за день белье. Ее сестра Марфа, старше ее, уже привядшая, худенькая, с милым, тихим лицом, хлопотливо возится вокруг дома…

На плоской кровле кенесет, дома молитвы и собраний, который греки назвали синагогой, появился хазан и, подняв длинную, бросающую на закатном солнце резкие молнии трубу, затрубил. И по звуку этой трубы прекратились все работы в полях: близко начало Святой Субботы. В воротцах вдруг появились маленький ослик со всякой поклажей и его хозяин, Элеазар, очень похожий и фигурой, и выражением тихого, худощавого лица на Марфу.

– А разве рабби все нет? – сбрасывая пыльный, коричневый с белыми полосами плащ, спросил он у Марфы.

– Нет еще… – отвечала она. – А что это за шум там, на улице?

– Иерусалимские богачи разгулялись… – разгружая ослика, хмуро сказал Элеазар. – Вот-вот начало субботы, а им хоть бы что! И сын Каиафы, Манасия, с ними…

По пыльной, сияющей улице мимо домика шла веселая толпа богатой молодежи. Посреди толпы на богато украшенных носилках весело кричала что-то и хохотала, видимо слегка пьяная, рыжеволосая красавица, известная всему Иерусалиму – и не только Иерусалиму – под именем Мириам магдальской. В ее горячих, странного густо-золотого цвета глазах, в пьяной улыбке прекрасного лица, в каждом изгибе стройного тела, в каждом звуке красивого грудного голоса слышалось знойное трепетание жизни. При одном виде ее, при одном даже имени, благочестивые люди плевались, с опаской говорили, что в ней семь бесов, и украдкой не могли не любоваться ею…

– Вон что разделывают! – вздохнул Элеазар. – О-хо-хо-хо…

И не успело это шумное шествие скрыться, как во дворик вошел весь пыльный и загоревший Иешуа. В одной руке его был длинный посох, а в другой несколько анемонов. Все лица просияли теплыми улыбками.

– Шелом! – с улыбкой приветствовал их Иешуа, и его застенчивые глаза тепло просияли.

– А мы боялись, что ты уж не придешь… – отвечал Элеазар, ласково ударил разгруженного ослика по заду, и тот сам прошел на свое место под убогий навес из кукурузной соломы.

Мириам, вся сияя, приняла от гостя его посох и плащ.

– Возьми и полевые лилии эти… – немножко застенчиво сказал Иешуа. – Последние… Я никак не налюбуюсь на них: воистину Соломон во всей славе его не был одет прекраснее их!..

– Садись-ка под свою смоковницу, а я сейчас умыться тебе подам… – сказала Марфа. – Смотри, какой ты весь пыльный… А ты, Мириам, плащ его хорошенько встряхни… Словно ты со всей Иудеи на себя пыль собрал, рабби…

– Ну, что же, был в Энгадди? – спросил Элеазар.

– Был. Простился… – отвечал Иешуа, садясь на прохладный плоский камень под смоковницей. – А потом на Иордан прошел, к Иоханану… Сегодня поутру воины Ирода арестовали его…

– Да что ты говоришь?! – широко открыв глаза, уставились на него все. – А видел, что у нас на улице богачи-то разделывают. Этим все ничего, все можно…

Марфа принесла большой таз с кувшином холодной воды, помогла Иешуа вымыть лицо и руки, а потом, снова усадив его, ловкими, спорыми движениями омыла его ноги и отерла их утиральником.

– Ну, вот теперь и хорошо… – удовлетворенно проговорила она, поднимаясь. – А теперь ты умойся, Элеазар… А ты что все стоишь да слушаешь, Мириам? Надо трапезу готовить… Можно ли так?

– Ах, Марфа, Марфа, о многом ты тревожишься и хлопочешь… – покачал с улыбкой головой Иешуа. – А действительно человеку одно только нужно…

– О чем говоришь ты, рабби?

– О Боге говорю я, Марфа…

– Прав ты, рабби, грешники мы… Все суетимся, все хлопочем, а о Боге-то и подумать некогда… – вздохнула Марфа. – А все же так нельзя: и Богу приятно будет, если я гостю услугу окажу…

И она, убедив таким образом себя и в своей правоте, торопливо ушла в дом. На крыше синагоги снова появился хазан, угольно-черный и четкий на фоне зари, и затрубил во второй раз. И по звуку этой трубы кончались все работы в селениях и городах.

– Ну-ну, поторапливайтесь… – обратился Элеазар к женщинам. – Скоро звезда…

– Даю, даю… – отозвалась хлопотунья Марфа, расстилая циновки вокруг низенького круглого стола. – Мириам, где ты опять?..

– Иду… – отозвалась девушка из-за угла: спрятавшись от всех, она, нежно, шепотом, приговаривая слова любви, бережно, кончиками губ, целовала полевые лилии Иешуа. – Иду…

– А что ты запоздал так? – спросил Элеазар.

– Да сандалии совсем разбились… – отвечал Иешуа. – И зашел к Иуде Кериоту подчиниться… Такая у него нужда, такая нищета, что смотреть больно! Старшая-то его, Сарра, уже мажет лицо и губы и, говорят, часто является домой только поутру. Присмотрел было Иуда крохотный клочок земли себе да домик-развалюшку под Иерихоном, и недорого просят, а где взять? Так и мучаются… Хотят в Иерусалим перебираться – авось там побольше работы будет… Сколько неправды, сколько зла, сколько страдания!

– Да, да… – вздохнув, потупился Элеазар и, подняв глаза в небо, прибавил: – А вот и звезда…

Как раз в это мгновение на крыше синагоги появился хазан – смутная тень среди нежно-пепельных сумеречных отсветов – и протрубил в третий раз, возвещая начало праздника. И по всей Вифании зажглись тихие огни святой Субботы.

– Ну, приступим же к трапезе чем Бог послал… – ласково сказал Элеазар. – Возляжем…

Все возлегли вокруг низенького столика. Элеазар в сосредоточенном молчании других сотворил молитву, а затем с тихой торжественностью благословил и свет горящего светильника, и немудреные яства, и вино, и ароматы. И все приступили к вечере.

Слово Суббота значит по-еврейски покой. Так называли они седьмой, праздничный день недели, покой которого они блюли самым строжайшим образом. Иудеи верили, что обрезание и Суббота были установлены при самом сотворении мира: «Первою песнью человеческой, – говорили иудеи, – была субботняя песнь, которую воспел Адам в начале седьмого дня, когда его грех был отпущен ему…» Закон о Субботе, как и всякий другой Закон, подвергался усиленной разработке. Прежде всего нужно было установить, когда именно начинается Суббота. С наступлением ночи? Прекрасно. Но когда же именно начинается ночь? При появлении одной звезды, или двух, или трех? Вопрос этот представлялся настолько важным, что некоторые знаменитые законники, как двенадцать столетий спустя Маймонид, ставить его ставили, но разрешать не осмеливались. И затем: какие работы воспретить и какие считать допустимыми? Можно ли, например, зачерпнуть воды, чтобы напиться? Или перейти из одного угла комнаты в другой? И после бесконечных и, как всегда, исступленных споров был выработан список тех тридцати девяти работ, которые были запрещены в Субботу: сеять, пахать, жать, вязать снопы, молотить, веять, молоть, печь, стричь овец, отбеливать шерсть и т. д., и т. д., вплоть до: завязывать узел, развязывать узел, ловить дичь, убивать ее, солить ее, написать две буквы, строить, ломать, зажигать огонь, тушить его, переносить какой-нибудь предмет с одного места на другое…

 

Но, когда все это было закреплено, оказалось, что этого далеко не достаточно. В самом деле, если запрещено завязывать и развязывать узлы, то надо точно знать, о каких именно узлах идет речь. После долгих и горячих споров было установлено: нельзя завязывать и развязывать морской узел и узел погонщика верблюдов… Полтора века спустя рабби Мейр пояснил еще точнее: если узел можно развязать одной рукой, то развязывать его не грех. Кроме того, по его мнению, женщина могла шнуровать свое платье и завязывать ленты своего головного убора; можно также завязывать обувь, можно завязывать меха, содержащие вино или масло. Но по мере этих разъяснений трудностей вставало все более и более. Написать две буквы нельзя – прекрасно. Ну а если эти буквы будут взяты из алфавитов разных языков? Или если написать их чернилами разных цветов? Или если одну букву написать одной рукой, а другую – другой? И после долгих обсуждений законники выносили решение: да, если написать эти буквы на двух стенах, сходящихся под углом, но так, что обе буквы можно видеть разом, то это несомненный грех. Но если эти буквы начертать дорожной пылью или соком какого-нибудь плода, словом, чем-нибудь, что легко стирается, то греха нет. Нет также греха и в том, если написать одну букву на одной странице книги, а другую на другой так, что вместе прочесть их нельзя. Пожар тушить, конечно, нельзя, но если язычник предложит потушить его, то не надо говорить ему ни да, ни нет. Если кто тушит светильник из боязни язычников, воров, злых духов или по болезни, чтобы иметь возможность заснуть, греха нет, но, если это делается ради экономии, тогда грех. Подставить тарелку под светильник можно, но налить в эту тарелку воды нельзя, так как это значило бы гасить искры, а это – нарушение Закона. Помочь женщине-родильнице можно, можно полоскать больное горло, но никак нельзя перевязать сломанную ногу или омочить холодной водой воспаленную часть тела. И если на кого-нибудь обрушится дом, и если наверное известно, что он еще жив, и если наверное известно, что он единоверец, то можно прийти ему на помощь, а если наверное это неизвестно, то нельзя. Но некоторые случаи так и остались спорными: рабби Гамалиил считал, что если кто, забывшись, напишет две буквы, одну утром, а другую вечером, то он все же виновен, но другие законники утверждали, что в этом вины нет. Рабби Мейр говорил, что хромой может идти на костылях, а рабби Иосия не допускал этого: это перенесение предметов с одного места на другое. И по той же причине портному не советовали выходить со своей иголкой в пятницу вечером: он может забыться и носить на себе иголку и в Субботу. И осталось нерешенным: можно ли есть яйцо, снесенное в Субботу, и можно ли в этот день тому, кто поднялся по лестнице взглянуть на свой голубятник, переставить ее, чтоб заглянуть в другое окно?.. Люди строгие, вроде последователей Шаммая, запрещали даже обучение детей в этот день, даже уход за больными, утешение страждущих, даже милостыню! Во время восстания Маккавеев часть повстанцев, захваченных врагом в день субботний, дала без сопротивления перебить себя до последнего, так как обнажить меч в Субботу было бы грехом…[3]

– Кушай же, друг… – угощал Элеазар своего дорогого гостя и друга. – Вот тут рыба с вашего Генисаретского озера – сам вчера выбрал для тебя в Иерусалиме у Рыбных ворот. Вот козий сыр, а это, если хочешь, свежие халлот – наша Марфа мастерица печь их, как ты знаешь. Вот фиги, виноград сушеный, а в саннаате – верблюжье молоко… Хотя от нас, ессеев, ты и ушел, но мяса, надеюсь, ты не ешь по-прежнему?

– Я все ем, Элеазар… – отвечал Иешуа. – Не то оскверняет человека, что входит в уста, но то, что исходит из уст. Ибо из уст, из сердца человеческого исходят злые помыслы, убийства, злоба, корысть, коварство, непотребство, гордость…

– Ох, не знаю уж, что и думать! – сказал тихо Элеазар. – Сердце мое всегда соглашается с тобою, рабби, но, с другой стороны, что же это будет, если мы все будем колебать так Закон? Посмотри в Иерусалим: все так и кипит там спорами о Законе – послушать, так кажется, все за Закон душу положить готовы! А между тем в то же время какое небрежение к Закону и прежде всего со стороны тех, кто первый должен был бы дать народу пример благочестия и доброй жизни… Во дворцах богачей с утра и до утра гусли и тимпаны и льется рекою иноземное вино, и пляшут блудницы, храмовники с головой ушли в борьбу за власть и за богатства свои, народ раздирается смутами всякими. А римляне смотрят на все это бесплодное кипение наше и смеются. И, думается мне, Закон – это единственный стержень, на котором мы еще держимся вместе, – вынь его, и все рассыплется…

– Во многом прав ты, друг, но стержень для человека не тот писаный Закон, в котором книжники громоздят слово на слово и правило на правило, так, что человеку, не нарушив Закона, и шагу ступить нельзя стало, а другой, вечный Закон, который незримо написан в каждом живом сердце человеческом. Как жить, когда поговорить с иноверцем – преступление, войти в Тивериаду – грех, ибо у городских ворот кто-то поставил изображение цезаря, от хлеба вкусить – грех, потому что он, может быть, испечен из печи, сложенной из кирпича, купленного у язычника?.. Так жить нельзя! И единственный, написанный в сердце человека Закон освобождает от всех этих пут и открывает врата в то мальхут-ха-шамаим, в то царствие Божие, о котором томились все пророки…

– Так… – согласился Элеазар. – Но ты же знаешь, что мальхут-ха-шамаим понимается не всеми одинаково. Одни понимают его как царство правды, свободы и равенства, которое святыми усилиями праведников может быть установлено на земле, а другие, как мы, ессеи, верим, что царствие это наступит для человека после того, как он в смерти сбросит с себя нечистые оковы тела и вернется в блаженное состояние, в котором он пребывал до воплощения. Фарисеи со времен Маккавеев стали учить, что для жизни блаженной воскреснет не только дух наш, но и тело…

И Иешуа, и Элеазар чутко следили за веяниями своего века, сердца их были устремлены более или менее в одном направлении, и это очень укрепляло их давнюю дружескую связь.

– А я думаю, – тихо сказал Иешуа, и глаза его засияли, – что царствие Божие не за гробом, не здесь и не там, а внутри нас. Не сказано ли: добрый человек из доброго сокровища сердца своего выносит доброе, а злой человек из злого сокровища сердца своего выносит злое? Если верно, что от избытка сердца говорят уста, то еще более верно, что из сердца его течет вся жизнь. Возжешь ты в сердце своем божественный свет любви, и ты тотчас же вступаешь в это царство сынов света, вся жизнь преображается для тебя, и ничем ненарушимое блаженство воцаряется в душе твоей… И неписаный, но незыблемый Закон этот знаем мы все от пророков, от старого Гиллеля, слышим его в храме и в синагоге ежедневно: люби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, всем разумением твоим, всеми силами твоими и ближнего твоего, как самого себя… В этом весь, – подчеркнул он голосом, – Закон и пророки, а все остальное – мусор слов человеческих…

3Но было бы в высшей степени ошибочно думать, что это крохоборство было свойством исключительно одного еврейства: так называемые христиане очень охотно приняли это наследие от иерусалимских рабби. Так, законники православные ломали голову над подобными же вопросами: «Едучи на коне пети ли себе? – спрашивали они, разумея под этим, можно ли петь что-нибудь духовное, едучи верхом. – Богородицын хлебец вкусив, мытися ли того дня? Попу своя жена благословити ли рукою?» И иногда отцам духовным удавалось благополучно разрешать великие сомнения эти и выносить решения ясные и точные: «В говенье детяти молоду коровьего молока не ясти… – говорили они. – Два говенья матерь сеет, а во третье не дати ему ясти. В говенье не достоит сидети нога на ногу взложивше. Аще кто помочится на восток, да поклонится 300. Поп, аще хочет литургисати, да не яст луку преже за един день…» и т. п. А в Средние века католические богословы никак не могли разрешить: если случайно причастие упадет на пол и его станет грызть мышь, то что же она, в сущности, грызет – простой хлеб или тело Христово?
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26 
Рейтинг@Mail.ru