Купчиха вдова Варвара Тимофеевна Маврушкина занимала богато убранный дом. При ней жили трое малолетних детей от 10 до 14 лет. Гувернер у них был поляк, учителя, ходившие давать им уроки, – большею частью поляки, которых выбор и назначение зависели от друга дома, Людвиковича, уже знакомого нам. Муж Маврушкиной завещал ей на условиях богатое денежное состояние помимо наследства, оставленного детям. Сверх того на воспитание и содержание их отпускалась ей ежегодно значительная сумма. Заглянем сначала в отделение детское. В классной комнате за столом, на котором разложена карта, сидят трое мальчиков, внимательно слушая урок, задаваемый им учителем истории и географии. Между словесными объяснениями он оттушевывал на карте карандашом своевольные границы Польши и таким образом несколькими штрихами графита завоевывал для нее у России не только Царство Польское, но и все губернии, отошедшие к нам с 1772 года.
– Помните, милые дети, – говорил он с несколько польским акцентом, – Королевство Польское тянется с запада от границ Пруссии и Австрии до Днепра в разрезе города Смоленска, с севера на юг от Балтийского моря до Карпатских гор и с юго-запада от границ немецкой Австрии до Киевской губернии включительно.
– Как же, – спросил старший из учеников, – на карте означены другие границы? А ваши, карандашные, можно разом стереть резинкой.
– Это старая, негодная, неправильная карта. Она копирована с той, которая была составлена по приказанию императрицы Екатерины II. Я вам на днях принесу новую. Надо вам сказать, это была властолюбивая женщина. Расскажу о ней, когда дойдем до нее в истории России. Так изволите видеть, она всякой неправдой забирала чужие земли, а на поляках хотела отмстить за то, что они были некогда господами русского государства, да и в цари был выбран самими русскими польский королевич Владислав. Воспользовалась она нашими домашними смутами, подкупила изменников, каких везде бывает, задарила их золотом, соединилась с австрияками и пруссаками, да и разделила с ними Польшу на три части. Несправедливость, вопиющая к Богу! Но отольются волкам слезы агнцев. Это все равно, как если бы я подкупил слуг вашей мамаши и с ними в одну ночь обобрал ее. Не правда ли?
Маленькие слушатели в знак согласия кивнули головой.
– Русский император Александр Благословенный восстановил Польское Королевство и хотел было по чувству правосудия и законности возвратить ему те границы, которые я вам начертил на карте, но преемники его пошли по стопам' бабушки. Жаль им сделалось прекрасных, богатых земель наших. Лет за тридцать тому назад поляки пытались было потягаться за свои законные, Богом данные границы, да тогда было еще не время – сила одолела. Вот ныне дело другое. Польша восстала, вся Европа идет к ней на помощь, и вы увидите, много через полгода она войдет в прежние свои пределы. Тогда мы будем владеть своим, а вы своим, и станем жить как добрые братья, дети одной славянской семьи. Вы завоюете всю Азию, тут же и Китай, заберете в свои руки всю чайную торговлю, разбогатеете и будете просвещать тамошние народы, а мы вас. Надо вам сказать, друзья мои, – поляки народ рыцарский, благородный, умный, образованный, не то что ваши русские, мужики грубые, неотесанные, от которых несет луком… Сравните хоть пана Людвиковича с вашим дядей, что кладет только крест на рот, когда…
Учитель, для вящего убеждения своих слушателей в необразованности русских отцов, попытался подражать неким неприличным гортанным звукам.
Дети смеялись.
– Но вот вы теперь учитесь, позаймитесь от нас всего доброго, умного и полезного и Бог даст, сравняетесь с нами. – А наши пани и паненки… посмотрели бы на них… Что за красавицы! Какие плечики, грудь, какая ножка! А как подхватят вас на мазурку, да взглянут на вас своим жгучим взглядом, словно золотом дарят, поневоле растаешь. Не то, что ваши лапотницы.
Глазки старшего слушателя необыкновенно заискрились. И продолжал педагог-искуситель свою лекцию в том же роде.
Маврушкина была женщина лет с лишком сорока, худощавая, перегорелая в огне чувственной любви. Сказывала же она себе тридцать с небольшим, между тем как у нее были дочери замужем и имели сами детей. И потому бабушка запрещала так называть ее при посторонних людях; в случае же, если внучки посещали сыновей ее, да к ней в это время приезжал Людвикович, так их опрометью выпроваживали в задние комнаты. Когда же выезжала на гулянье, брала с собой меньшого из своих детей, чтобы казаться молодою матерью. Друг дома знал все эти маневры, но притворялся, что не ведает их и боготворимую им женщину считает молодой и в высшей степени привлекательной. «Цель оправдывает средства», этому лозунгу служил он верно, презирая мнения русского общества, счастливый, что может из богатой сокровищницы купчихи черпать полными руками и пользоваться возможными земными благами, пока эта сокровищница не иссякнет. Маврушкина, с ограниченным умом, со слабым характером и сильным аппетитом любви, предалась совершенно своему обожателю, видела только его глазами, действовала только по его направлению. Апатичная к родным и детям, она со всем жаром, какой сохранился еще в ее крови, предалась своему кумиру. Всегда богато одетая по последней моде, искусно гримированная с помощью самых утонченных косметических снадобий, о которых ежедневно вычитывала из газет, надушенная, – она готова была во всякое время принять своего обожателя.
Ныне богатые купцы стараются соперничать с дворянами в светском образовании своих детей; не только воспитательницы француженки, но и англичанки появляются в их семействах, не только сыновья их, но и дочери стали делать экскурсии в чужие края. Но Варвара Тимофеевна родилась почти за полвека назад, когда купцы учили своих детей только читать и писать, да разве первым четырем правилам арифметики. И в том, чему учили Маврушкину, сделала она слабые успехи. Писала она какими-то каракульками и безграмотно. Людвикович, получая ее послания, смеялся про себя над ними, но уверял ее, что читает их с величайшим наслаждением.
У всех порядочных людей есть кабинет, как же не иметь его такой богатой даме, как Варвара Тимофеевна, – говорил ее чичисбей и устроил ей кабинет на барскую ногу, со всеми модными письменными принадлежностями, купленными им за баснословную цену в лучших магазинах. Не забыта была и библиотека, в которой книги красовались своими великолепными переплетами, никогда не раскрываемыми, и потому оставались элевзинскими таинствами для обладательницы их. На стенах как-то дико смотрели, как будто изумленные своим появлением в жилище Маврушкиной, великие мужи разных народов, которых имена коверкала она по-своему. Над этими проделками смеялись родные и знакомые. Человек, который истинно любит, постарается отстранить от насмешек предмет своей любви, но Людвикович торговал собой, и ему нипочем было унижение женщины, купившей его особу, лишь бы извлечь из нее как можно более выгод для себя.
Варвара Тимофеевна в ожидании домашнего друга, вся в шелку, блондах, изукрашенная на руках, в ушах и на груди бриллиантами, приправленная разными косметическими соусами, одетая по последней моде, как будто манекен на выставке, сидела в своем кабинете и гадала в карты. Другого занятия она не знала.
– Так и есть, – говорила она сама с собою, – эта белобрысая не отходит от него, я у него в ногах. Туз пик и семерка треф – удар и слезы. Разлучница, пожалуй, отобьет его у меня. Нет, этому не бывать. Не пожалею ничего, чтобы расстроить их свадьбу. Горячей меня никто не может его любить; буду сыпать тысячами, а его никому не отдам; он поклялся мне своим Богом… Однако ж, не был два дня. Сказал, будет провожать друзей в Петербург, все-таки мог бы заехать. Разве сердится, что просрочила… Говорил, крайне нужно, землицу дешево продают, там у них, в какой-то польской губернии, хочет купить бедному отцу и матери. Все проклятые попечители задержали. Хоть бы поскорее выдали мне всю завещанную сумму. Приезжай скорее, мой анж – кажется так выговариваю, благо Вася выучил. Успокой меня. Вот они десять тысяч, тут у сердца, но не дам прямо, пускай поиграет в отгадку.
Белобрысая соперница, так сильно растравлявшая ее сердце, была та самая молодая особа, которую Людвикович вел несколько лет к венцу и до сих пор не доводил. Маврушкина знала, что между ними, как она говорила по-своему, нет ничего худого, потому что щедро платила прислуге Леденцовой (так называли нареченную), чтобы ей доносили, когда он бывает у ее соперницы и что между ними делается. Но все-таки ревнивую женщину, замечавшую утрату своих наружных чар, не могли эти мысли успокоить. Она принялась опять за карточную хиромантию. Бубновая дама опять неотвязчиво ложилась подле сердечного короля. Ее взяли горе и досада, и она принялась было писать к нему нежное письмо с упреками, что ее, больную, забыл, что ей стало хуже, что ей непременно нужно видеть его для дела, которое его самого сильно интересует. Выражения были большею частью выбраны из песенника. Только что кончила она послание, как послышался звонок. Звук его, дважды повторенный, один за другим, означал приход друга дома. Маврушкина спешила спрятать письмо под сукно стола.
Людвикович вошел без доклада и, горячо поцеловав в два приема ее ручку или, вернее сказать, ее перстни, спросил о здоровье.
– Здорова-то, здорова, – отвечала она, сделав грустную мину, – только с тоски пропала по тебе. Жестокий! Легко ли, два дня не был.
– Я тебе сказал, что буду провожать друзей, да и больных на руках много, нельзя же их бросить.
– Не больна ли уж твоя нареченная? Чай, не преминул двадцать раз навестить.
– Опять все та же история! Разве не клялся я тебе Маткой Божьей и всеми святыми, что люблю тебя одну. Если езжу к Леденцовой, так для того, чтобы меня считали ее женихом. Она служит нам ширмами, за которыми прячем нашу связь. Поймешь ли ты, я берегу твое имя, твою честь. Кто мешал бы мне жениться на ней, если бы я хотел.
– Кто? – спросила со сверкающими глазами Маврушкина и выпрямилась, как разъяренная Медея. – Кто? – повторила она. – Я! Я заколю тебя и ее во время венчания и объявлю всем, на весь народ, что я твоя любовница.
– Ну, полно бесноваться, душка, ты остаешься для меня навсегда, мой милый, бесценный друг, которую не променяю ни на каких барышень, которую буду любить до гроба. Перестань хмуриться, улыбнись, моя краса. Поверь, что ты не можешь иметь друга более тебе преданного, готового пожертвовать тебе своею жизнью. Если после этого ты будешь ревновать меня, так лучше расстанемся.
– Скорее утоплюсь или удавлюсь.
– Ты говорила, что всякую минуту обо мне думала, а вспомнила ли свое обещание?
– Нет, забыла, неблагодарный! Поцелуй меня хорошенько, выручу.
– Хоть сто раз.
И поцеловал ее Юстиниан Павлович страстным поцелуем, захватив немного розовой помады с губ ее.
В упоении своей любви Варвара Тимофеевна недолго помучила его в отгадку, а пакет с 10 тысячами от сердца ее перешел к его сердцу, в боковой карман фрака.
– О! Как будут радоваться мои родители, что я их успокою на старости, как будут молить Бога за тебя!
Распростились они – Людвикович, довольный, что получил значительный куш, который может посвятить отчизне, – Маврушкина, счастливая уверенностью, что он безгранично одну ее любит и карты солгали. Вышедши в сени, он плюнул и платком обтер себе губы.
Надо было передать этот куш Жвирждовскому. Он поехал к нему, но не застал дома; слуга доложил, что капитан возвратится не прежде двух часов, не будет обедать у себя, вечером поедет в театр и на другой день уедет в Петербург.
«Как быть? – подумал Людвикович, – в 2 часа мне непременно нужно по службе на совещание, потом у богатой родильницы, где меня, вероятно, задержат. Всего лучше доставлю ему деньги через Аннету Леденцову, она для меня готова в огонь и в воду. Милое, преданное мне создание».
Рассудивши таким образом, он поехал к весталке, столько лет неусыпно сжигающей огонь своего сердца на алтаре платонической любви, в надежде, что он скоро поведет ее к брачному алтарю.
Аннета жила с матерью своей, старушкой, слабой здоровьем и характером. Людвикович слыл у них в доме и у интимных их знакомых женихом дочки, хотя это не было объявлено формально, потому что он время от времени откладывал свадьбу по разным препятствиям и не так еще давно по причине, будто не совсем приличен брак с поляком в самый разгар польской революции. Блажен, кто верует, блаженны были мать и дочка Леденцовы, одна по простодушию своему, другая, ослепленная любовью. Надо сказать, что Аннета с начала их знакомства очень нравилась ему своим смазливым личиком, живостью характера и бойким умом, нравилась и придачей 15 тысяч, которые мать давала за нее чистоганом. Но случилось, что между колебаниями его, броситься ли ему в брачный омут или наслаждаться свободною, холостою жизнью, он стал лечить Маврушкину от разных истерических припадков, вылечил ее и сделался другом ее дома и сердца. Это обстоятельство, брошенное судьбою на весы его вместе с пачкою депозиток, положенных на одну из чашечек, перетянуло на сторону вдовушки и ту небольшую привязанность, которую он начинал чувствовать к Леденцовой. Искушение было сильное, но мимолетное. Он продолжал, однако ж, питать в сердце Аннеты надежду, что скоро увенчает их любовь законным союзом. Отважная, решительная, к тому же зараженная модными теориями об эмансипации женщин, хотя и отвергающая гражданский брак, но любя искренно Людвиковича, Аннета готова была исполнить все, что он потребует для блага, пользы и спокойствия своего.
Аннета обрадовалась, как и всегда, его посещению и протянула ему свою руку, которую он несколько раз с жаром поцеловал. Мать ее была нездорова, и потому они могли наедине поверять друг другу свои тайны.
Скоро передана ей была та, для которой он к ней приехал.
– Вы знаете, милый Юстиниан Павлович, что я всегда счастлива, когда могу сделать для вас приятное, – сказала она. – По адресу, который вы мне даете, я вижу, что он живет недалеко, полчаса ходьбы, не более; да если бы мне пришлось для вас на край Москвы, я сделаю это с величайшим удовольствием.
– Смотрите, оденьтесь потеплее, погода суровая, а для меня ваше здоровье так дорого. Вы пойдете, конечно, под вуалью?
– Нет, с открытым лицом. Если встретятся знакомые, je m'en fiche.[17] Все это предрассудки, на которые я плюю.
– Я советовал бы вам быть осторожнее: вы идете в гостиницу, вас узнают, могут проследить, распустят глупые слухи, а меня это очень бы огорчило. Помните, поручаю вам дело секретное. Человек, к которому вас адресую, не должен быть компрометирован.
– Будет по-вашему, мой милый повелитель.
– Знаю, что вы не потеряете пакета, и потому не имею нужды напоминать вам об этом.
– Ваш пакет с деньгами? Потеряю его разве с жизнью моей.
– Прощайте, мой ангел, еще вашу ручку, спешу к важной больной.
– Не держу вас. Мне также нужно по туалетной практике; хочу явиться перед вашим другом хорошенькой, чтобы он нашел меня достойной вас.
– Вы всегда прекрасная, моя божественная Аннета, – сказал Людвикович, целуя опять с упоением ее руку. – О! Когда бы мог назвать эту ручку своею. Смотрите, однако ж, не заслушивайтесь льстивых слов, которые вам будут расточать. Вы не знаете, я ревнив.
Она кокетливо погрозила ему пальчиком, он пошел было к двери, но воротился, прибавив:
– Не забудьте взять от него визитную карточку и попросите его написать на ней только одно слово: «получил».
– Все будет исполнено, как по воинскому артикулу.
Аннета проводила его поцелуем рукою на воздух.
В сенях он не обтер губ своих и не плюнул, а только сказал про себя: «Черт побери, ныне она особенно интересна; кабы не чучело, набитое золотом, можно бы рискнуть».
Ровно к двум часам пополудни явилась она в гостиницу, где стоял Жвирждовский, и сказала швейцару, чтобы он передал нумерному такого-то номера, что капитана желает видеть дама по поручению доктора Л.
Швейцар позвал нумерного, стоявшего на площадке лестницы, и передал ему, что говорила дама в вуале.
– Ваша фамилия? – спросил нумерной.
– Аннета Чертоплясова.
– Вы смеетесь, сударыня.
– Хоть бы и так. Вот тебе целковый на водку, раздели с швейцаром и делай, что тебе велят.
Нумерной с целковым в руках пошел исполнять ее приказание и, дорогой повторяя имя Чертоплясовой, чуть не прыснул от смеха. Через три минуты он воротился к даме под вуалем с докладом, что капитан велел ее просить. Капитан догадался о мистификации. Провожаемая слугой, она у двери нумера объявила ему, что он далее не нужен, и, войдя в нумер, затворила за собой дверь.
– Заприте дверь на ключ, – сказала она Жвирждовскому.
Он исполнил волю таинственной незнакомки и попросил ее присесть на диван и сказать ему, кого он имеет честь принимать у себя.
– Мое настоящее имя вам не нужно знать, – отвечала она, садясь на диван и подняв вуаль. – Я имею поручение от доктора Людвиковича передать этот пакет. Сочтите деньги (она подала ему пакет.) Дайте мне вашу карточку, приложите на ней печать и подпишите слово: «получил». Более ничего не нужно. Прошу поскорее…
Жвирждовский раскрыл пакет, прочел записку, в него вложенную, взял со стола карточку, зажег свечу, приложил печать и, написав, где нужно было, слово, которое от него требовали, вручил карточку Леденцовой.
– Считать я не стану, – сказал он, положив пакет в ящик письменного стола, – такому прекрасному поверенному, как вы, с такими ангельскими глазами, можно поверить миллионы. По записке моего друга я знаю, кто вы. Счастлив он, что имеет такую достойную невесту, еще счастливее будет, когда назовет вас свою супругой. Мне остается у ног ваших благодарить вас за ваше одолжение и за счастье, которое вы мне доставили своим посещением. Поблагодарите за все и моего друга. Дай Бог вам скорее исполнения ваших общих желаний. Верьте, обворожительные черты ваши никогда не изгладятся из моего признательного сердца.
Миссия Леденцовой была исполнена, она встала и, опустив вуаль, простилась с капитаном. Он проводил ее до парадного крыльца и при прощании отвесил ей глубокий поклон, чему были зрители нумерной и швейцар.
Эти знаки уважения госпоже Чертоплясовой в придачу к целковому на водку подвигли и трактирную прислугу к особенно почтительному провожанию таинственной дамы, пробывшей не больше пяти минут в нумере и потому не возбудившей никакого нескромного подозрения.
Аннета Леденцова была наверху блаженства, она исполнила, как нельзя лучше, поручение своего милого жениха, слышала от его друга, капитана, столько лестного для себя, в его словах заключалось столько надежды.
Скорей, скорей на квартиру Людвиковича. У подъезда гостиницы она взяла щегольские пролетки, вспорхнула на них, не торгуясь, закричала извозчику:
– К Малиновым воротам! – и полетела к своему сердечному доверителю.
Доктора не было дома. Здесь она, по согласию со слугою его или человеком, – как называют еще наших слуг и как, по словам Тьерри, называли Норманы своих невольников – положила в кабинете карточку, служившую квитанцией в получении денег, не без наказа, чтобы она хранилась как зеница ока и была тотчас указана господину по возвращении его домой.
В этот день Сурмин был в Большом театре, где давали «Жизнь за царя». Он сидел в одном из первых рядов кресел и заметил, что в другом горячо аплодировал патриотическим местам пьесы офицер генерального штаба. Всмотревшись в него в антракте, он увидал, что это знакомый его по-прежнему месту служения, капитан Жвирждовский. Зная, что он находится ныне на службе в Вильно при главном начальнике края, Сурмин, из желания выведать, что делается в этом краю, подошел к нему. Они друг другу обрадовались, по крайней мере, наружно. Один притворился, что верен прежним связям товарищества, другой имел затаенную мысль, что не надо слишком доверять поляку, но все-таки никак не подозревая в нем изменника России. Когда б он знал да ведал, вместе с публикой, что в театре подле него сидит сам воевода могилевский!.. Поменявшись местами с его соседом, Сурмин занял кресло подле Жвирждовского. Слово за слово, большею частью голосом, настроенным на сурдинку, обрывками, сосед рассказал ему о смутах в Царстве Польском не только что было уже известно по газетам, но отчасти и то, что не было по ним известно, не компрометируя себя ни в отношении к польскому делу, которому тайно служил, ни в отношении к России, которой служил по наружности. Казалось, он был так откровенен, такой горячий русский патриот. В разговоре о состоянии умов в западных губерниях он заверял, что кроме безрассудных гимнов и революционных знаков в одежде все обстоит благополучно и что русским правительством приняты решительные и строгие меры к погашению революции, если б она, паче чаяния, вспыхнула в этом крае. Так умел капитан искусно пройти между двух перекрестных огней. Но не желая, как он заметил, чтобы соседи слышали то, что он имеет передать Сурмину по секрету, он пригласил его к себе для более свободной беседы на следующий день в 2 часа пополудни, не ранее и не позже, и вручил ему карточку со своим адресом. Этот дал слово быть у него в назначенный час. Во все продолжение пьесы, воевода могилевский не изменил своей роли верноподданного и даже во время польских танцев, простившись с соседом в ожидании приятного свидания, вышел из театра, чтобы, как он заметил Сурмину, не смотреть на веселье поляков в такое смутное для них время.
На другой день в назначенный час Сурмин был в гостинице, где стоял Жвирждовский. Проходя длинным коридором к нумеру его, он встретил какого-то купца с тощею, поседелою бородкой, в кафтане со сборами, выходившего из этого нумера. Шафранное лицо его, серо-желтые, косые глаза казались ему знакомы.
– Ба! да это тот самый, которого я видел на Кузнецком мосту, когда Ранеев боролся с ним, и который от него вырвался, – подумал Сурминл. – Но не ошибаюсь ли? Дай-ка, попробую, назову его по имени.
– Здравствуй, Киноваров, приятель Ранеева! – сказал он громко, обратившись к купцу.
Купец вздрогнул, от нечаянного ли к нему обращения, или от другой причины, посмотрел на Сурмина или на другой предмет в коридоре, что определить нельзя было по косине его глаз, и отвесил ему глубокий поклон.
– Вы верно обмишулились, – сказал он спокойно, – я купец Жучок из Динабурга, живу то в Белоруссии, то в Литве и не имею чести знать Ранеева.
Тут уж смутился Сурмин. Что было делать ему в этом случае? Он действительно мог ошибиться, Киноварова видел он только мельком. Правда, черты злодея врезались в его памяти, но разве не встречал он иногда на улице или в обществе человека, ему совершенно незнакомого, и не принимал его за своего давнишнего приятеля? Игра природы, не более! Разве она, лепя миллионы разнообразных личностей, не могла вылепить две по одной и той же форме? Да если б и не ошибался, что может он предпринять? Задержать купца, произвести тревогу в гостинице? К чему бы это повело? К следствию, к суду, на которое он не был уполномочен Ранеевым; скорее, к хлопотам, в которых он безвыходно запутался бы, а, может быть, и пострадал бы. Он довольствовался только сказать: я тебя отыщу хоть на дне моря.
– Зачем нырять так глубоко, сударь, для такого мелкого человека, я стою в Зарядье на подворье № 56, где на досуге можете меня найти. Очень рад познакомиться с вами, может статься, мы и дельце с вами коммерческое затеем. Позвольте имя вашей милости.
– Мое имя Сурмин, не забудь его.
– Сурмин? – сказал купец, приложив руку ко лбу, как бы стараясь что-то вспомнить. – В Витебской губернии есть поместье одного русского барина, Петра Сергеевича Сурмина. Сам не живет в нем, больше пребывание имеет в Приреченском имении, а только наезжает по временам в Белоруссию.
– Это мой дядя, – отвечал Сурмин, ошеломленный показаниями того, кого принимал за Киновара.
– Как же, батюшка, ведем мы и с ним коммерческие дела, покупаем у него хлебец для винокуренных заводов. Прошлого года построил ему поташный завод. Валежника у него в лесу, что и зверю не пролезть. Говорю ему: что ж у вас, сударь, лес-то даром гниет, давайте-ка гнать поташ. И послушался. Теперь доходец славный получает. Как же, барин умный, хоть, не в осуждение будь сказано, характерный, любит поприжать нашего брата. Да и то сказать, не все люди Богом под одну масть подобраны. Давнишний благоприятель. Прошу и племянника любить меня и жаловать.
Купец подал Сурмину руку; тот, побежденный простотой обращения его и естественностью его разговора, протянул ему два пальца своей руки.
«Так спокойно, натурально не может говорить подозреваемый в преступлении», – подумал молодой человек и, извинясь в своей ошибке, взял за ручку двери, которая вела в нумер Жвирждовского.
Купец, отошедший было от него несколько шагов, воротился.
– Вы верно к капитану, – сказал он, – спросите у него, честный ли человек купец Жучок или какой бездельник. Да при случае спросите у дядюшки, у Петра-то Сергеевича.
Отвесив Сурмину глубокий поклон, он пошел тихими шагами по коридору; тот вошел в нумер, качая головой и усмехаясь от удовольствия, что избавился от хлопот, за которые мог бы дорого поплатиться.
«Наделал бы я дело, – думал он, – если бы погорячился, остался бы в дураках, да еще в каких!»
– Знаете ли, капитан, какую было я штуку выкинул у вас в коридоре, принял купца Жучка, что от вас выходил, за мошенника, которого отыскиваю.
– Жучка? ха, ха, ха!
И разразился хохотом Жвирждовский, подавая руку Сурмину.
– Жучка? Да это честнейший человек, какого я знаю. Он доставляет мне и нашему штабу кяхтинский чай и другие товары прямо с нижегородской ярмарки. Настоящий кяхтинский! А то у нас продают все кантонский, контрабандный и то с негодной примесью. Мерзость такая! (Жвирждовский плюнул.) Вы знаете, мы, русские офицеры, прихотливы, привыкли к своему, хорошему. Вот он только что с Макария. Купил я у него для себя, своей братии и отцов-командиров несколько цибиков. Приходил за расчетом. Мошенник, что вы! Ну что, как поживаете? Все у себя в деревне?
– Да, сделался пахарем, тружусь в поте лица по завету Господню.
– Все это хорошо, да труды-то помещичьи ныне плохо вознаграждаются. Эмансипация отняла у нас рабочие руки, не скоро заменим их наемными. На это надо деньги, а достать негде, все обнищали.
– Бог даст, поправимся. Великое, славное дело сделано, жертвы неминуемы. Благоразумные дворяне это хорошо понимают и безропотно покоряются ради блага отечества.
– Ну, а крестьяне как?
– В некоторых губерниях, настроенные злонамеренными людьми, пошумели было, да, благодаря мерам правительства, совершенно успокоились; они поняли, что все это сделано для их же блага.
– Славу Богу, слава Богу.
– А у вас как там?
– Вчера в театре неосторожно было бы говорить вслух о том, что в наших краях творится. Теперь мы одни с вами, никто нас не слышит. Могу сказать вам откровенно как давнишнему товарищу – вы знаете, как я привык уважать вас за твердость и благородство вашего характера, – на Западе плохо. Безмозглые поляки, – говорю это с стесненным сердцем – все-таки братья мне по родине, – заварили кашу, какую не расхлебать скоро, затеяли революцию, какой не бывало. Наверху, снаружи это игрушки. Кунтуши там да гимны мальчишек и паненок, траур и прочее… вздор. Сильна подземная работа не только в Западном крае, но и здесь в Москве, в Петербурге, в Киеве. Тут же подул для революционеров ветер с дальнего запада… вот что грозит бедами… вы меня понимаете. Слова нет, Россия сильна, мы угомоним поляков. Но боюсь, чтобы обстоятельства не сложились и не потребовали чрезвычайных жертв от правительства. Много, много будет пролито крови, помяните меня.
– Это старая история, которая по-прежнему и кончится.
– Дай Бог. Могу сказать вам по секрету: нас известили, что здесь живут польские эмиссары, совращают здешних поляков; мне тайно поручено… Признаюсь, поручение неприятное, тяжелое, фискальное… Сами рассудите, все-таки компатриоты… Я должен следить нити заговора в разных губерниях и здесь. Впрочем, моей миссии никто здесь не знает, числюсь в отпуску, бываю на обедах, на вечерах у гостеприимных москалей, танцую до упаду.
– Лихой мазурист.
– Вывертываю на них исправно ногами, а дела своего не забываю.
– Неужели и в Москве есть заговорщики?
– Да, батюшка, вы и здесь ходите на вулкане, который того и гляди готов вспыхнуть. Будьте осторожны. Стараюсь молодых людей образумить, говорю им о могуществе России, о долге присяги… Живя в Москве, вы посещаете разные кружки, не знаете ли каких неблагонадежных поляков?
– Неблагонадежных, нет. Знаком хорошо с одним, который не продаст России ни за какие деньги, ни за мечту восстановления Польши.
– Например?
– Например, у меня приятель, адвокат мой Пржшедиловский, за этого ручаюсь, как за самого себя.
– Не кладите ему пальца в рот. Иной такой тихий, воды не замутит, честный, благородный, предан на словах России, а он-то и есть величайший враг ее. К прискорбию должен сказать опять про своих компатриотов: поляки уж не тот рыцарский народ, каким знавали мы их прежде, все иезуиты развратили. Поверьте, надо с нынешним поляком пуд соли съесть, чтоб его узнать. Впрочем, сколько знаю Пржшедиловского, он мстиславец, как и я. Нельзя подозревать его в измене, женат на русской, имеет детей, наживает здесь хорошие деньги; куда ему до революционных замыслов! Еще кого не знаете ли?
– Третьего дня познакомился в доме друга моего, Ранеева, с Владиславом Стабровским, братом того гвардейского офицера, что бежал из П. полка.
– Ричард безрассудный мальчишка, сам голову свою кладет в петлю. Не знаю, правда ли, говорят, его уж и поймали. Ну и братец хорош, чай, заносился выше облаков. Горячего темперамента!
– Он говорит, что едет к матери в Белоруссию. Кажется, неглупый, благородный молодой человек, жаль – une tête un peu montée.[18]
– Не мало, а много. Такие личности все равно, что лошадь с колером, сейчас налетит на рогатку. Немудрено, по породе. И мать его горячая патриотка. Поедет к ней, еще больше свихнется. Но у нас и там есть лазутчики, в случае революционной попытки, накроем разом медведицу и медвежат в берлоге. Ксендза Б. не знаете?
– Нет.
– Вот этого опасного, хитрого эмиссара по моему настоянию выпроводили из здешнего богатого прихода в беднейший сельский приход Могилевской губернии, в глушь лесов. Это все равно, что в Сибирь. Паршивую овцу из стада вон. А Людвиковича не знаете?
– Слыхал о нем, как о человеке, искусном по своей профессии, в лицо не знаю.
– Много говорили о нем подозрительного, но я выведал от своих ищейных, что эти слухи распускали из зависти враги. Ныне я пригласил его к себе и исповедывал не хуже ксендза. Вздор! Дай Бог, чтоб все поляки были так преданы России! К тому же он имеет здесь дружеские отношения с одной богатой купчихой, наслаждается не только привольной, но роскошной жизнью: куда ему до опасных замыслов! Покончив здесь свои дела, как сумел, еду завтра в Петербург. Пожалуйста, в разговоре о нынешней революции успокойте ваших компатриотов, скажите, что правительство приняло энергические меры к потушению пожара, если он сильно вспыхнет. Вы женаты или нет?