© Фетисов И.В., наследники, 2023
© ООО «Издательство «Вече», 2023
Звенит и льётся птичкин голос,
Узнай, о чем она поёт,
Пойми, что шепчет спелый колос
И что за речи ключ ведёт?
Иван Никитин
Вот ещё чего не хватало – навалилась бессонница. Лежу дома, в тёплой постели, а ночь напролёт не в силах сомкнуть глаз – будто на фронте, в сырой землянке, в ожидании боя. И раздумья незабытые ползут в горячую голову, как холод из заброшенного подвала. Ну, на фронте, там понятно – гадаешь, что выпадет солдату на его безмерную долю. А откуда тут, дома, сумятица? Спать да бы спать – нет, перебираю годы в растревоженной памяти. Всё чаще и чаще воскресает Иосиф Петрович Соснов. Наставник мой и учитель. Учёный-биолог…
В юности я сравнивал Иосифа Петровича с любимым своим растением – колокольчиком – и поэтому думал, что человек этот, учёный-биолог, бессмертен. Ведь колокольчик – вечный житель лугов. А Иосиф Петрович умеет разговаривать с растениями, и, конечно, они посвятили его в свои тайны вечности.
Вижу старика рядом с собою, хотя знаю: нету уже его на этом свете. Вижу виновато склонённую седую его голову: «Саня, прости… Я обещал дождаться тебя с войны – судьба вынесла приговор свой…»
Вчера я отыскал могилу: на памятнике – пятиконечная звезда и надпись: «Здесь похоронен учёный, селекционер Иосиф Петрович Соснов. Родился 10 марта 1875 года. Умер 18 января 1944 года».
И сегодня, смурной от очередного бессонья, поднялся рано, надел успевшую полинять армейскую одежду и решил побывать на опытном поле. Была когда-то туда заветная дорожка! Иосиф Петрович проложил её в первый же свой 1900 год, когда молодым агрономом приехал в только что обоснованное научное учреждение, где предстояло ему заняться выведением хлебных злаков.
На улице свежо. С Нии тянет тугая речная прохлада. Отяжелённые влажной листвою, чуть слышно шелестят старые тополя.
Тишина.
Из подворотни двора дядьки Ефима высунула морду собака, раза два тявкнула лениво и спряталась. Сметливая, видно, лаять и не собиралась, просто подала сигнал: человек идёт свой, человек фронтовой – лаять на него грешно.
Нудно и колюче скрипит протез – приставная нога. Хоть домой возвращайся, бери солидолу да смазывай. В спешке не разглядел – подсунули уродину при выписке из госпиталя. Радуйся и тому, что дали, – едешь домой! На окраине села, если смотреть в сторону опытного поля, приметно несколько троп. Понаторили в моё отсутствие за три года. Которая Сосновская? Да вот эта, что оторвалась от замшелой изгороди и скрадчиво нырнула в лес. Тропа застарела, укуталась в траву-мураву. Видно, после смерти Соснова редко по ней ходили, отпугивал крутой подъём – выбрали полегче. Метрах в пяти от изначала тропу до земли накрыл ветвистый кустарник. Я раздвинул заросли, принагнулся и поглядел вперёд. Раньше нет-нет да и прорывались на притоптанную землю прямые полоски солнечного света – сейчас стоял сырой и холодный мрак.
Первый невысокий подъём одолел не останавливаясь. Как и тогда с Иосифом Петровичем. Манил второй взгорок – затяжной и покруче. Хватит ли сил подняться? На середине пришлось отдохнуть. Расстегнул ворот гимнастёрки, носовым платком вытер шею, лицо и закурил сбережённой в дороге солдатской махорки. Сидел, пока не истлела самокрутка. Полегчало в отекшем бедре, и весь сам будто бы освободился от чего-то лишнего. Утренняя прохлада сбила налёт ночной вялости.
Теперь – дальше. Тропа повела вправо, к уступу над рекой. С него мне, подростку, Иосиф Петрович показывал клокотавшую внизу Нию. С разбегу рассекла тут река диабазовый пояс, за тысячелетия сточила горбатый перекат и понеслась к Ангаре. Ещё запомнил я три сосенки-сестрички. Пухленькие, с искрящимися зелёными иглами, они походили на празднично одетых девиц. Сосенки росли на голых камнях, виделись чистые, промытые дождями нити корней. Потрогал я тогда их рукой – отозвались нежной коричневой кожицей. Сосенки-сёстры смотрятся в речку, слушают её говорок на перекате.
Я силился представить глубину, куда уходят корни, как они впитывают там живительную влагу, и не мог. Не доходила до моего детского сознания тайна. Так и увёл меня Иосиф Петрович по тропе к опытному полю в тревожном недоумении.
Сосенки заметил издали и поторопился. Соизмеряю цепким взглядом: деревца подросли, раздались вширь ершистыми ветвями.
– Здравствуйте, сестрицы! Узнаёте или нет? Я-то, кажется, не ошибся. Ну, отвечайте…
Я ещё раз поглядел на них, теперь уже каким-то рассеянным взглядом. Что это? Не видно корней! Где? Вон как! Спрятались, мхом принакрылись! А нуте-ка покажитесь! Отвалил волглый пласт мха и между валунов увидел поразившие меня когда-то своим дыханием артерии корней. Но, прикоснувшись к ним, я не понял – корни это или мёртвые камни? Неужели?..
Вкралась тревога, что теперь пальцы моих рук не могут ощущать и различать предметы. Противился этой мысли, старался её заглушить, но она тлела, как уголь под пеплом в загнете.
На опытное поле добрался, когда уже выкатилось из-за гор огнистое солнце. Залитая ярким светом, молодо дышала земля. По полю от края до края теснились друг к другу небольшие прямоугольные деляны с посевами. Вблизи они размежевывались узкими пешеходными дорожками, а дальше, метрах в десяти – пятнадцати, сливались в зыбкое от ветра зелёное озеро: опытное поле… Всё те же десять – двенадцать гектаров давно распаханной земли окружает кольцом могучий лес. Тишина. Здесь всегда было тихо. Защитник от всякого шума лес. Сюда и заморозки наведываются позже. Удачное выбрал Иосиф Петрович место…
Я оглядел первые от края делянки, словно сделал экскурсию в прошлое. На маленьких полюшках, когда я уезжал на фронт, оставались посевы обещающего сорта пшеницы «таёжная». Года через четыре он должен был вытеснить ослабевшую «сибирку».
«Таёжная» красовалась крупным колосом с ядрёными литыми зёрнами на стойкой соломине. Многие колхозные председатели внимания к ней не скрывали, просили семян, но было преждевременно открывать дорогу новой пшенице. Не удалось взять даже пригоршню зёрен первейшему другу Иосифа Петровича Тихону Ознобову, бессменному в здешних местах председателю колхоза. Не поверил учёный Тихону, жадному до новинок, что зёрна не пропадут и, пока сорт идёт по испытательным делянам и будет районирован, колхоз накопит семенной материал.
Я слышал бойкий спор между ними.
– Зря ты, Тимофей Романыч, настаиваешь, – говорил Соснов. – Сорт «таёженки» пока не готов.
– Как? Такой крупный колос, упругая соломина!..
– Вам любо хорошее, но не знаете о плохом. У пшеницы долог вегетационный период, а потому нет гарантии, что пощадят её ранние осенние заморозки.
Не отрывает Тимофей взора своего от пшеницы. Не унять мужика.
– Не дашь – украду. Приеду и сорву несколько колосков.
– Не пугай. Знаю: не украдёшь – человек порядочный.
– А вот рискну. Ради доброго дела.
Устоял-таки Иосиф Петрович перед натиском Ознобова, хотя снял по осени и высоко оценил урожай. И что бы стоило насыпать в кулёк горсть зерна и отвезти председателю?!
Всё это я вспомнил, когда блуждал возле делян и хотел увидеть «таёжную». Напрасны были мои старания – таблички с таким названием не нашёл. Промелькнуло какое-то другое, показавшееся мне грубым, слово «стрела».
Стою перед деляной, отойти не могу. Не выходит из головы загадка – хочу понять, почему вроде бы знакомая «таёжная» стала какой-то «стрелой»? Кто дал такое название? Разве оно лучше того, что было?
Кольнула догадка: можно опознать пшеницу по колосу ощупью. Учил когда-то Иосиф Петрович… Однажды поставил меня в неловкое положение. «Сань, а ты поймёшь ночью, какой перед тобою сорт злака?» – «Пойму». – «Как?» – «Фонариком посвечу». – «Э-э, так, Саня, не пойдёт, с тобою – ни спичек, ни фонаря». – «Тогда не знаю». – «А ты, паренёк, не догадлив, сразу в тупик, а дело между прочим простое. Я распознаю любой сорт, если потрогаю растение рукою. И тебя научу. Это ведь не сложно – притрагивайся почаще к растению, и голос его станет знакомым. Оно живое».
Поторопился протянуть руку к ближнему колосу. Сперва показалось, что, как и прежде, «таёжную» понимаю, но это было обманчивое чувство – ощущение её близости исчезло мгновенно.
Отошёл от деляны, присел на травянистую кромку межи. Подумав, согласился; продолжить старое дело вряд ли смогу. Невозможно – лишился способности, как говорят агрономы, вести отбор растений по внешним их физическим признакам.
С беспокойно-смутной надеждой отдать всё, на что был ещё способен, ехал я из госпиталя домой.
От Саратова до Нийска – дорога дальняя. Отмерили половину пути, а я уже несколько раз мысленно побывал на опытном поле, будто сижу не в душном вагоне, а хожу хозяином между делян, с пристрастием оценивая посевы.
На подходе к Нийску и вовсе окунулся в прошлое. Не на фронт, о нём хотелось забыть навсегда – в родные дали.
Сижу на боковой лавке вагона, переполненного нашим братомсолдатом и разноликим гражданским людом, смотрю на пробегающие за окном степи, поля, леса.
Поезд катил и катил к родным местам, и мне казалось, что вот тут, стеснённый крохотным своим жилищем-купе, я впервые почувствовал, что время работает не на прошлое, а на будущее, потому что оно с каждой секундой приближает свидание с Мариной и не виданным мною сыном. Я радовался предстоящей встрече с ними.
Но радость поминутно переходила в тревожное чувство. Я мучился ожиданием встречи и с самого начала, как только попал в вагон, всё думал, как поступить лучше. Подать телеграмму? Мол, такой-то человек отыскался и теперь возвращается домой. Едет Сашка Егоров, бывший солдат, теперь человек с протезом, с чуть было не отмороженными руками, насилу вырвавшийся из смертного плена. Встречайте! Едет бывший помощник учёного-селекционера Иосифа Соснова, мечтавший сделать что-нибудь полезное для науки и унёсший свою мечту на фронт…
Я запасся бланком телеграммы и, не написав ни слова, порвал. В известие о приезде, так почему-то я думал, Марина не поверила бы, стала бы терзаться – что да как.
На третье утро проснулся от того, что в соседнем купе мальчишка, глотая слёзы, заученно твердил матери: «Мамка, дай хлеба!»
Мать отвечала полушёпотом:
– Ваня, нет хлеба. Не буди людей, спят.
– Дай, мамка, дай! Есть хочу…
Я обернулся на голос и откликнулся:
– Ванёк, потерпи. Минуту. У меня есть хлеб.
Вещевой мешок висел на крючке над изголовьем. В нём был выданный на дорогу сухой паёк, теперь оставалось немного – несколько брикетов гречневого концентрата, кусочки сахара да два, по полкирпичика, зачерствевших куска хлеба. Хлеб уже лежал на столике, когда ко мне подскочил Ванюшка, светловолосый трехлётний мальчуган с ямочками на побледневших щеках.
– Вот он. Возьми.
Мальчишка протянул руку, но не коснувшись хлеба, застыл.
– А у вас останется?
– Конечно. Бери, бери. И маму угости.
Я сел поудобнее, чтобы понаблюдать за мальчиком. Пока мать отрезала ломоток, в томительном ожидании его был Ванюшка недвижим, только едва заметно шевелил губами – будто жевал. Но вот мать подала ему тонко отрезанный ломтик, он положил его на ладошку левой руки и стал понемногу откусывать. Откусит да посмотрит – убыл не убыл. Ничто не свете не было дороже, мальчишка видел только лежавший на крохотной его ладони кусочек хлеба.
Хлеб… Самое дорогое из всего, что есть для человека на земле. Не я открыл эту истину, но я действительно знаю цену крошке хлеба и не только по фронтовым окопам. Всё это познано и выношено от выпавших на детство нескольких голодных лет. В ожидании обеда или ужина все мы, ребятишки, усаживались на лавочку возле топящейся железной печухи и завороженно глядели на собиравшую стол молчаливую бабушку. Я тогда не понимал, что сковывала её одна и та же нелёгкая забота: как нас накормить. Бабушка уходит в сени и возвращается, смотря по времени, в обед – так с тремя, в ужин – с двумя замороженными калачами, размеряет их на столе ровными дольками, режет и раздаёт едокам. Размоченный в горячем чае, да если ещё с молоком – калач был вкусен.
Калачи доставались тяжело. По осени, когда поля покидали жнецы, или весной, когда стаивал снег, уходила туда бабушка собирать колоски. Ходила далеко, за 30–35 вёрст на другую сторону Ангары. Иногда она брала с собою кого-нибудь из старших ребятишек, чаще двоюродного брата с сестрой Танюшкой, жили они в балагане или в заброшенном полевом стане подолгу, пока не насбирывали посильную ношу. Колосья отминали и отвеивали прямо на поле, и, когда накапливалось пуда полтора-два зерна, отправлялись домой. Чаще приносили уже размолотое зерно, встречалась где-нибудь по дороге мельница, договаривались о помоле, конечно, за какую-то плату мукой. В нашей округе, тем более на нашей заимочке с десятком полужилых домишек, настоящей мельницы не было. Кое-кто успел только обзавестись самодельными зернорушками. Выходила мука не мука, крупа не крупа.
Лепёшки из такого помола ещё получались, а калачи – нет. Для калачей надо было иметь настоящую муку, и бабушка вроде бы старалась не нарушить старинный крестьянский обычай. Однажды решила бабушка перейти Ангару по весеннему расслабленному льду. Беда приключилась на середине реки: лёд провалился, мешок с мукой у бабушки был за спиной…
Мерно стучат на стыках рельс натруженные колёса. С заспанными хмурыми лицами туда-сюда снуют по вагону люди.
Я посмотрел на доедающего ломтик хлеба маленького попутчика, он ответил кроткой улыбкой. И, ощутив прилив недолгого радостного чувства, я подумал, что накормит Ванюшку наша «таёженка».
Светло на душе. Желание сбылось: родное поле рядом. Всё окружающее – и поле, и межу, и лес – вижу таким, как прежде. Те же крохотные (чудится, можно прикрыть ладонью) деляны. И посеянные на них хлеба – те же. Вдали, кажется, что по посевам, – на самом деле по тропинкам между ними, – в белых одеждах ходят женщины с подростками. Они поминутно наклоняются к земле – вырывают сорняки: то кустистый, с мягкими корнями просяник, то молодую, ещё совсем хрупкую лебеду. Работа знакомая! Без неё хозяином поля называться не мыслилось. К аккуратности приучил Иосиф Петрович, грозил наказанием, если живой сорняк замечал.
Нет, только на первый взгляд поле видится неизменным. В опытных посевах появились непривычные для нас культуры. Вон, направо, полоски с ветвистыми растениями, наподобие сурепицы. Не сурепица же? Сурепица – сорняк, сеять её не будут.
Иду смотреть. Оказывается, рыжик. Принудила война – испытать, приживётся ли масличная культура в Сибири? Много делян с картофелем. Из сотен образцов «второго хлеба» учёные хотят отобрать и пустить в производство самые урожайные.
Отвлёкся ненадолго: помаячила в отдалении полоска высокого хлеба. Не «таёженка» ли? Осторожно, короткими шажками, пробираюсь в глубь поля. Поравнялся с женщинами-полольщицами.
Они оставили работу, смотрят: что за человек появился? И вполголоса между собой.
– Не Саша ли Егоров?
– Кажись, он…
Я остановился, поздоровался. Женщины ответили приветливо, приглашают в свою компанию.
– После приду, хозяюшки… Сегодня хочу посмотреть «таёженку». Не знаете, где она посеяна? Вон, не та ли виднеется?
– Там, Саша, «стрела». «Таёженку» не видели. Вернулся на межу – пора отдохнуть.
Строгого хозяина теперь нету, и в поле, конечно, полно сорняков. Видны прямо с межи. Рядом вымахала осотина, как на опаре, разбухла. Вырвать придётся, оставлять вредно. Пустит семена, на будущий год проклюнется тьма-тьмущая всходов.
Переступил неглубокую борозду, разделявшую межу с полем, и попытался пристроиться к осотине. Сделать это оказалось непросто – протез. Чуть не упал, пока приноравливался за стебель половчей ухватить. Но вот, кажется, вышло, как надо. В полунаклоне и, натягивая, держу сорняк в правой ладони, переломился пониже захвата, растение обмокло тягучим зелёным соком. Снова ухватился за оборванный, уже сплющенный и разлохматившийся стебель. Не удалась и эта попытка: корень глубоко и крепко сидел в земле.
Бросив затею, отошёл и сел на межу. Задумался. Осот к осени вырастет опять. И если кто-то попробует вырвать его, всё равно не поддастся – ни осенью, ни будущей весной. Завидна в нём страсть к жизни. Так завещано от природы. Остался ли какой способный возродиться корень во мне? Мог бы сказать мой учитель Иосиф Петрович: «Саня Егоров – человек не потерянный, раз вышел из кромешного ада, то теперь ему велено жить и работать».
На кого опереться? На Степанку рассчитывать рановато, сам ещё не встал на ноги. Старый товарищ Геннадий Комарков – поодаль, на его сочувствие можно располагать, когда уж совсем станет невмоготу. Раньше в любую минуту я мог положиться на благосклонность Иосифа Петровича – да что было, то прошло.
…Вот он, будто живой и здоровый, с усталой задумчивостью на весёлом лице, опять предстал перед моими глазами. Он! Его побуревшая и уже покривившаяся от жары соломенная шляпа и серая из льняной ткани куртка. Идёт. Обходит деляны и смотрит посевы.
Первейшее дело – обойти и осмотреть всё, что посеяно. Так изо в день, из года в год. Ходит, присматривается, размышляет. Тут он – хозяин, властелин, чародей! Как же не чародей, если находит какой-то тайный, только ему доступный язык с растениями. Вот он бережно, с тончайшей осторожностью, останавливает покачивающийся колосок, выпрямляет его, приподнимая, подводит поближе к глазам и, кажется, совсем не дышит, когда смотрит в поблескивающую синью лупу.
Не состоялась обещанная встреча после войны, но во мне осело, поудобнее отыскивая местечко, чувство, будто мы только что настороженно глянули друг на друга.
Нас соединяла, не зная того сама, «таёжная»…
Заприметил издали, как только свернул с лесной тропы на свою улицу, Марину и Степанку – на лавочке возле калитки. Лица в мою сторону – ждут. Заждались.
Степанка, размахивая ручонками, метнулся навстречу, взял за руку: «Давай, пап, помогу!» – и пошёл, стараясь шагать пошире, чуть впереди.
Марина встретила весёлой улыбкой. Всё было в ней, этой сердечной её улыбке – и не сникшая ещё радость от возвращения из похода, и минутная тревога за дальнейшую свою и мою судьбу, и ожидание разговора, зачатки которого уже отложились в её душе
– Устал, мой родненький фронтовичок? Сядь посиди. Или ужинать?
– Посидим. Немного тяжеловато с непривычки. Приноровлюсь – так ещё со Степанкой в лапту гонять будем.
– Давай сейчас, пап! – сразу нашёлся Степанка.
– Сейчас не получится – мне ещё надо научиться бегать так, как умеешь ты.
Степанка вскоре убежал играть с соседскими ребятишками, а мы, оставшись вдвоём, разговорились.
– Насмотрелся на поле, всё увидел, наверно, уже не пойдёшь?
– Нет, пойду.
– Удивляюсь, что там смотреть?
Марина поглядела на меня с лёгким укором.
– Хожу смотрю, где «таёженка» набирает силу. А ты её видела?
– Конечно… В прошлом году.
– А нынче?
– Кажется, тоже. Где-то, вспомнить бы, на глаза попадала. А-а, вот где – в северной стороне поля. Там же видел?
– Может, ошибся… Гляжу – вроде она, «таёженка», а щиток – с названием «стрела».
– Кто-то, наверно, поменял случайно таблички. Скажем Геннадию – пусть разберётся. Кстати, новость узнала сегодня – от тётки Дорины, мимо её ушей ничто не пройдёт: на учёном совете Геннадия назначили заведующим отделом зерновых культур. Вместо Иосифа Петровича.
– Уж больно Комаркова нахваливаешь. Думаю, на место Соснова следовало назначить равного во всём ему человека.
– Геннадий молод ещё. У него, Саша, завидное будущее.
– Нет уж, Марина, хорошего коня и жеребёнком видно. Вряд ли Геннадий накормит нас хлебом.
– Все учёные с малого начинали. И Соснов – тоже.
– Грех сравнивать этих людей, Иосиф Петрович человек, каких на земле пока мало. К слову, что сделал Комарков за последние три года?
– Мельком слышала: два его сорта, он доводил испытания, начатые другими, выходили на госкомиссию. Не прошли – слабенькие.
– Ну, вот… А ты толкуешь мне о каком-то завидном его будущем. Сомневаюсь, будет ли когда он хорошим творцом. Пока уверен в одном: Геннадию до Иосифа Петровича – как рукою до неба.
– Некого больше было назначить, – Марина улыбнулась. – А ты смог бы?
– Желаешь увидеть меня руководящей персоной? А почему бы и нет? Я имею моральное право стать заведующим отделом. Хотя бы потому, что обязан отдать то, что взял у Иосифа Петровича в долг. Но пока не по плечу – здоровье шаткое. Дальше – посмотрим.
– Я поняла: хочешь быть похожим на своего наставника.
– Если удастся… Я уже говорил – Соснов человек завидной судьбы. Вот, кстати, вспомнился один случай. Послушай, Марина. Расскажи кому другому – могут и не понять, а ты не осудишь, если и ошибусь.
В госпитальной палате я поспорил с одним товарищем, Егором Епифановым. Наш мужик, сибиряк, правда сибиряк городской. На каком-то военном объекте до войны работал. Ему череп осколком от «фауста» проломило.
Лежит почти недвижимо и нахваливает учёных и с ихней, немецкой стороны, и с нашей. Кто из них, дескать, мудрее по части изобретения оружия. Дурачина ты, говорю, это не учёные, а душегубы.
Человеческий ум должен работать на благо. И я привёл в пример Иосифа Петровича.
Егор, то ли от пришедшего после ранения безумия, то ли от природного безразличия в понятии, откуда берётся зло, сердито пробурчал: «Тебя бы, Егоров, за колючую проволоку. Вишь, чего захотел?»
– И что ты ответил?
– Сказал, что учёных, кто сотворяет бомбы и гранаты, надо послать на конфетные и макаронные фабрики.
– Я то же бы сделала, но ведь и до нас с тобою умные люди об этом говорили. Какая же сила остановит это безумие?
– Людям пора одуматься. И надо-то совсем немного: понять, для чего родится человек – жить или убивать друг друга?
– Ладно, Саша… – тихо сказала Марина. – Пора ужинать, и так запоздали. И она позвала Степанку.