– Вот вы обождите здесь, – заговорил старичок шепотом. – Граф вон оттуда выйдет… Вы ему и доложите все, что вам нужно. Он добрейший человек и любит, чтоб с ним смело говорили.
В дверях показалась в халате крупная, важная, плешивая, величавая фигура графа Закревского.
– Здравствуй! – сказал он резким хрипловатым голосом.
Я почтительно поклонился.
– Да ты совсем молодой… Ты мальчик… Очень рад для тебя сделать все… Мне графиня об тебе говорила. Садись. Что тебе нужно?
Я изложил свою просьбу, что желаю прочесть свои рассказы перед публикой.
– Хорошо. Подожди здесь. Придет Федор Петрович, он тебя устроит.
С этими словами граф вышел и воротился через полчаса в сюртуке без эполет. Вслед за ним вошел Федор Петрович.
– Вот, Федор Петрович, в чем его просьба. Он просит…
– Мне графиня говорила, ваше сиятельство… Я думаю, можно в частной зале, а не в театре… Ведь это решительно все равно… Графиня уж и зало нашла.
– Прекрасно. Только ты, – обратился он ко мне, – съезди к Верстовскому (управляющему московских театров) и скажи ему, что я согласен.
Маститый маэстро Верстовский изъявил полное свое согласие и пожалел, что он не может дозволить в театре.
Первый мой литературный вечер дан был на Тверской, в зале А. А. Волкова. Вся московская знать почтила меня своим присутствием.
На другой день я был приглашен к графу на вечер, на котором должен был участвовать Левассер и М. С. Щепкин. Вечер был блестящий. Михаил Семенович с чувством и одушевлением прочел стихотворение Пушкина «Полководец» и произвел на участников двенадцатого года сильное впечатление. Старец-комендант Стааль прослезился. Левассер понравился барыням и молодому поколению. Антракт. Подали мороженое. Граф подозвал меня к себе и шутливо-повелительным тоном произнес: «Зарежь его!» (то есть Левассера). Я вышел на эстраду и имел большой успех, даже удостоился рукопожатия от графа и от древнего старика Стааля.
– Ведь он наш, Михаил Семенович, здешний… московский, – обратился граф к Щепкину.
Михаил Семенович прослезился и поцеловал меня в лоб.
После 1881 г.
«Кажинный раз на этом месте…» Немногие знают, что эти крылатые слова впервые произнес прославленный рассказчик Иван Федорович Горбунов.
Крестьянский сын из подмосковного фабричного села Ивантеевка, «из-за стесненных средств» покинувший третий класс гимназии, Горбунов занимается перепиской, дает уроки в небогатых купеческих домах Замоскворечья. Он наблюдает быт и нравы московского захолустья, жадно вслушивается в удивительные извивы образной русской речи, почти ежедневно посещает дешевый раек Малого театра.
Москва 1849 года… Никому не известный юноша Горбунов каллиграфическим почерком переписывает никому почти не известную комедию «Банкрот». Вечером к переписчику зашел белокурый, франтовато одетый молодой человек, лет двадцати пяти – автор комедии.
– Позвольте вас спросить, – робко обратился к нему Горбунов, – я не разберу вот этого слова.
– «Упаточилась» – слово русское, четко написанное.
Так впервые встретился автор «Банкрота» («Свои люди – сочтемся») А. Н. Островский с лучшим другом и соратником своим И. Ф. Горбуновым.
Горбунов одно время и жил в доме А. Н. Островского. Здесь в 1853 году сотрудники «молодой редакции» «Москвитянина» услышали его первые рассказы из народного быта. Прием был восторженным.
Знатоки и чародеи звучащего русского слова Александр Островский и Пров Садовский сразу же разглядели необыкновенность горбуновского таланта. Они его первые ценители, вдохновители, наставники. Садовский страстно пропагандирует новоявленный талант по всей Москве. В 1854 году в свой бенефис он выводит Горбунова на сцену Малого театра в роли молодого купца в пьесе M. Н. Владыкина «Образованность». А через год при содействии Садовского и Тургенева Горбунов переходит навсегда в петербургский Александрийский театр.
Живя в Петербурге, Горбунов остается москвичом. Кончается театральный сезон, и он устремляется в город своей юности. В Москве у него остались и лучшие друзья – кружок «молодой редакции» «Москвитянина»: Пров Садовский, Аполлон Григорьев, Евгений Эдельсон, Тертий Филиппов, Борис Алмазов, Николай Рамазанов и другие. Душой «молодой редакции» был А. Н. Островский. Здесь царил культ слова, культ старинного русского быта. Здесь же родилась и неосуществимая попытка найти истинно русские народные характеры в среде самодурного купечества.
А. Григорьев, обращаясь к «старым» славянофилам, писал: «Убежденные, как и вы же, что залог будущего России хранится только в классах народа, сохранившего веру, нравы, язык отцов, – в классах, не тронутых фальшью цивилизации, – мы не берем таковым исключительно одно крестьянство: в классе среднем, промышленном, купеческом по преимуществу, видим старую, извечную Русь».
Эти славянофильские взгляды сказались даже в пьесах Островского «Не в свои сани не садись», «Не так живи, как хочется» и особенно в «Бедность не порок».
Но почему только один член «молодой редакции» Иван Горбунов не поместил в славянофильском «Москвитянине» ни одного произведения? Почему он первое свое печатное произведение «Просто случай» отнес в журнал западников «Отечественные записки»? Да потому, что не защита «человеческого» в пьяном русском купце, а осмеяние его – вот пафос этого произведения, разделивший Горбунова с славянофилами. В своем творчестве он всегда оставался писателем-демократом, верным учеником Островского. Влияние «молодой редакции» сказалось более на известной аполитичности Горбунова.
Публичные чтения своих сцен Горбунов начал в 1855 году в Москве и Петербурге. Это был какой-то неслыханный взлет артистической славы, Вскоре по приезде в Петербург он пишет отцу: «Теперь у меня приглашение за приглашением; признаться сказать, попринадоело… Не знаю, чем кончится моя карьера, а начата так блестяще, что ни один актер так не начинал своего поприща: «Да какой актер? Из литераторов-то».
Репертуар еще весьма скромен «У квартального надзирателя», «Мастеровой» да начавшая свое триумфальное шествие сцена «У пушки». Вот и все. А слушатели не замечают этой ограниченности. В десятый, в сотый раз несется требовательное: «У пу-у-шки!..», «У пу-ушки!..», «Читайте «У пушки!».
Обостренное чувство слова, чарующая правдивость интонаций, тембра, ритма речи героев, тонкая юмористическая наблюдательность, уморительная мимика, игра глаз – вот что покоряло зрителей в этом «актере из литераторов-то». И как-то сразу всем стало ясно – на русской земле появился талант новый, незнаемый.
Невольно вырвалось словечко «неподражаемый», да так и осталось постоянным эпитетом горбуновского таланта. Подражать Горбунову и нельзя. Полное и мгновенное перевоплощение в своих героев, редкостный дар имитации, богатство мимики, неисчерпаемое многоголосие – это мог только Горбунов. Один он мог делать свои «перемолвки на двенадцать голосов». И всякий, кто не видел, а лишь слышал рассказчика, был убежден, что где-то по-соседству беседуют, спорят, восторгаются и негодуют двенадцать характеров, двенадцать живых людей, а то и целая уличная толпа.
Запечатлеть и выразить характер в одной реплике – это, на зависть всем драматургам и актерам прошлого и настоящего, умел только Горбунов. Рассказы его надо было слушать в его же исполнении. Но и читая их, мы слышим интонацию героев. Городовой уводит в участок астронома-любителя. Толпа обывателей комментирует это событие. Слышится: «На Капказе бы за это…»
Одна реплика. И перед нами старый забитый служака, для которого высочайшая, святая справедливость – офицерская зуботычина.
Где имитация – там и курьезы. Горбунов совсем не знал по-английски. Англичане же, слушая его речи и не понимая ни слова, были абсолютно и приятно убеждены, что их приветствуют на родном языке. У Горбунова даже был, не сохранившийся в записи, рассказ «Заатлантические друзья». На банкете выступают виновники торжества – американцы. У каждого особый тембр и ритм речи в соответствии с характером и темпераментом. И все это на «английском» языке, сымпровизированном Горбуновым.
Писатель и актер Горбунов – «мастер характерной детали, лаконичного сгущенного мазка». Это его стихия. В ней он нашел себя, свое призвание, свое место в искусстве. Большие роли, по-видимому, не укладывались в его исполнительскую технику. Прослужил он в Александрийском театре 40 лет. Островский назначал ему роли во всех премьерах своих пьес. Но только Кудряша в «Грозе» он сыграл с подлинно горбуновским комедийным лиризмом, Кудряш – Горбунов вошел в золотую галерею русских сценических образов.
Горбунов – новатор, первооткрыватель и неподражаемый мастер в другом жанре. Он становится властелином подмостков, антрактов, актером без рампы и декораций. Горбунов упрочил на русской сцене устный эстрадный рассказ. Радуясь за своего талантливого ученика, Островский говорил: «Горбунов читает совершенно моим тоном». Но Горбунов пошел и дальше своего учителя. Он раздвинул возможности звучащего слова, открыл его новую, эстрадную стихию.
Не только редкий дар имитации и импровизации, необыкновенность исполнительского мастерства создали Горбунову крылатую славу. Злободневность сцен из народного быта, гуманизм автора вызывали громадный интерес слушателей в годы борьбы за освобождение крестьян от крепостного рабства. На литературных вечерах, благотворительных концертах, а чаще на дружеской вечеринке повествовал актер-рассказчик о жизни народа. И, выйдя на сцену Александринского театра в антрактах, на бенефисах своих друзей, этот «отец русской эстрады» переносил своих слушателей от репертуарных замков и будуаров, еще частых з то время, в московское захолустье, в деревенскую глушь.
В сценах из народного быта – тонко подмеченная Горбуновым психология незаметного русского человека, горемычная жизнь крестьян и фабричного люда.
Крестьянам и фабричным Горбунова присуще любовное, какое-то просветленное отношение к русской природе. В ней они черпают силу, свою житейскую уверенность. Лес, луг, река, их обитатели с непременными лешими и водяными – это особенный, поэтический мир простого человека. У чудаковатого героя сценки «Безответный» природа – страсть, самозабвение, вся жизнь: «Народ – кто в трактир, кто куда, а я в лес…» Но и эта безобидная, поэтическая любовь приносит герою страдания.
Страдания и слезы – неотвязные и печальные спутники жизни народной в рассказах Горбунова. «Вся-то жизнь наша слезы, – говорит старик в «Медведе», – родимся мы во слезах и помрем во слезах… И сколько я этих слез на своем веку видел и сказать нельзя».
Дореформенные и пореформенные крепостники всегда вызывали ненависть автора. Крестьяне Горбунова еще неспособны на активный протест. Они протестуют своеобразно – отмежевываясь от господ, оберегая свою чистоту, а подчас свои наивные представления, даже темноту свою.
Да и кто развеет эту темноту русского мужика! Ведь «господам служили, а господину зачем наша наука, – резонно рассуждает Прасковья в «Визите»… – Опять же покойница барыня, царство ей небесное, терпеть не могла, кто книжки читает».
Вот почему существование лешего и водяного – это уж вне сомнения, «кого хошь спроси», да к тому же у лешего и вид вполне определенный: «одна ноздря, а спины нет». Как должное воспринимается и слух о явлении в церкви… анафемы с седенькой бородкой, и то, что англичанину все возможно – ведь он верит… в петуха. И эти наивные верования крестьяне оберегают от господ. «Дворянин один в Калуге не верит в лешего», «Но много он знает – дворянин-то?!», «Да что доктора, – утверждает охотник в «Медведе», – для господ они, может, хороши, а нам они ни к че, му… Нашу натуру они не знают, порошки ихние на мужика не действуют». Так улыбка Горбунова просто и своеобразно развенчивала разглагольствования официальной пропаганды о единении и взаимной любви угнетателя и угнетенного.
В юморе Горбунова – раздумье о тоске-печали мужика, у которого, по меткому выражению крестьянина в «Медведе», «душа в грудях заросла». Но и эта «заросшая», темная душа сознает свое человеческое достоинство, а сказать-то о нем может только в песне, да и то, если господ нет дома:
«Ах, нас, крестьян,
Господа теснят!
Мы не ряженые,
Не помаженные,
Ай в нас душа…»
Правдивым и колоритным изображением этой «заросшей души», для которой высшее счастье, «коли запрету от господ нет», которая рвется «на произволенье», Горбунов вносил свой вклад в освободительную литературу шестидесятников. Не случайно его поэтический рассказ «Лес», и овеянный грустным юмором «Утопленник», и трагически-безысходная сцена «На большой дороге» печатались в «Современнике» Некрасова и Чернышевского.
«До конца, до мельчайших подробностей ведомый мне мир», – говорил о «темном царстве» Горбунов. Неприступны для свежего ветра высокие заборы замоскворецкие, плотно прижатые ставни, накрепко захлопнутые двери. Неприступно для нормальных человеческих мыслей и чувств ожиревшее сердце купеческое. Сонная одурь, прерываемая диким хмельным разгулом, – вот стихия «темного царства» в сценах из купеческого быта Горбунова.