– Я тебя попросил. Если не хочешь, так и скажи.
– Уже сказал: поеду. И Борте будет твоей – слово шамана. Но ты пойми вот что. Жизнь наших отцов шла по одному кругу, наша пойдет по другому. Я присматривался ко всем молодым сыновьям нойонов. Ты больше других заслуживаешь поддержки. Я, как мой отец и мои братья, связываю свои надежды с тобой. Ты должен всегда помнить об этом. Позабудешь – я найду другую опору.
– Что еще за опору ты ищешь?
– Нойон – опора шамана. Без такой опоры он бродяга, гадающий на костях за чашку мясного супа.
– Я не нойон, Теб-тэнгри. Я беднее, чем ты сам.
– Ты будешь нойоном. Я тебе помогу возвратить все, чем владел твой отец.
Тэмуджин не сдержал недоверчивой усмешки.
– Ты можешь сделать все?
– Не все, Тэмуджин, но многое. Ни один удалец с острым мечом не сделает того, что доступно мне. Я могу склонить на твою сторону тысячи людей…
– А зачем они мне? Я не собираюсь ни с кем воевать, даже с Таргутай-Кирилтухом. Пусть только он оставит меня в покое.
– Оставит он, не оставят другие. Сейчас время такое, что или покоряй других, или покоряйся сам. Что ты выберешь? Пришел срок решать – решай.
Тэмуджину все труднее становилось говорить с шаманом. Казалось, он медленно, но неослабно сдавливает руками его горло. Это ощущение было до того явственным, что Тэмуджин покрутил головой, рассердился:
– Не толкай меня туда, куда идти не хочу! Не ищи возле меня своих выгод.
– Выгода многих людей, Тэмуджин, находится в одном и том же месте. Хочешь не хочешь, а идти к ней надо рядом с другими. Я много езжу, много вижу и слышу, знаю, о чем думают, на что надеются люди. Поймешь, чего они хотят, – надежды людей станут твоей силой. Не поймешь – они растопчут тебя.
Шаман говорил уже без своей легкой улыбки. Был он строг и серьезен. Пламя отражалось в его непроницаемо черных глазах, от этого узкое, остроносое лицо казалось отчужденно-суровым. Таким шамана Тэмуджин еще никогда не видел, и чувство робости перед ним тихо вползло в душу. Он бы не хотел, чтобы такой человек оказался в числе его врагов…
При перекочевке дед Каймиш всегда ставил свою юрту в стороне от куреня: не любил старик шума и многолюдия. Тайчу-Кури хотел было поселиться с ним рядом, но Аучу-багатур не позволил – место раба у порога господина. Свою юрту Тайчу-Кури поставил на самом краю куреня, отсюда было хорошо видно все, что происходит возле ветхого жилища деда Каймиш. Доволен остался и этим.
Старик вставал рано. В теплый день садился на обрубок бревна, подставлял солнцу лицо, а если было холодно или пасмурно, разводил огонь, грелся возле него, покашливая от дыма. Вскоре выходила из юрты и Каймиш. Тайчу-Кури поднимал над головой шапку, Каймиш в ответ приветливо махала рукой.
Так начинался день. И потому, что он начинался так, Тайчу-Кури легко было делать самую тяжелую работу. Аучу-багатур в последнее время держал его при себе, случалось, хвалил: «Ты ловкий и старательный». Нойон думал, что он старается для него. Но Тайчу-Кури старался все делать как можно скорее по другой причине. После работы он бежал к юрте старика, выстругивал стрелы, болтал с Каймиш о чем-то, что тут же забывалось, – не смысл разговора был важен, а звучание голоса девушки, ее смех, поблескивание ее глаз, улыбка белозубого щербатого рта – и не было в это время человека, довольного жизнью больше, чем Тайчу-Кури.
Старик чаще всего молчал. Слаб он стал. Работал медленно, быстро уставал. Аучу-багатур был сердит на него. Тайчу-Кури понемногу научился делать стрелы самостоятельно. Пока что они получались грубоватыми, не было у них той строгой красоты, которой так славились стрелы старика. Но они с Каймиш решили, что Аучу-багатур ничего не поймет, стали в пучки стрел старика для большего счета подсовывать стрелы Тайчу-Кури.
Аучу-багатура, однако, провести не удалось. Он подвернул как-то вечером к юрте, достал из колчана несколько стрел, бросил под ноги старику.
– Ты теперь за три дня не делаешь того, что делал раньше за день. Уважая твои седины, я молчал. А как ты понял мое молчание? Это не стрелы – едва оструганные палки. Их постыдится носить в своем колчане даже нищий харачу.
Старик поклонился, поднял стрелы, провел пальцем по древку, осмотрел оперение.
– Мои руки к ним не прикасались.
– Вон как? Такому вот парню, – Аучу-багатур толкнул рукоятью плети в грудь Тайчу-Кури, – врать, может быть, и простительно. А у тебя седая голова!..
У старика дрогнули сухие, бледные губы.
– Я никогда не врал, Аучу-багатур!
– Это мои стрелы, – сказал Тайчу-Кури, внутренне весь сжимаясь в ожидании удара.
– Твои? Как посмел совать их мне?
– Я очень хотел, чтобы твои колчаны были набиты стрелами.
– Ну и дурак же ты, Тайчу-Кури! Ты собирай аргал, выделывай кожи и не лезь куда не следует.
– Но я хочу делать стрелы! Я уже говорил тебе, Аучу– багатур.
– А я хочу взять в жены дочь Алтан-хана китайского! – Аучу-багатур хохотнул. – Почему я не могу взять ее в жены? А, Тайчу-Кури?
– Если Алтан-хан позволит – возьмешь. А если ты позволишь, я буду делать стрелы.
Старик поклонился Аучу-багатуру.
– Я давно слышу зов своих предков. Скоро уйду к ним. Кто тогда будет делать для вас стрелы? Вот он, Тайчу-Кури. Почему же не даешь ему учиться? Собирать аргал могут и другие. Он прилежный парень.
– Прилежный – это верно. Ты скоро помрешь – тоже верно. Пусть будет так, как вы хотите. Учись, Тайчу-Кури. Но если стрелы будут не лучше, чем эти, я велю ломать их о твою спину.
Смеясь от нежданной радости, Тайчу-Кури сказал:
– Лучше о руки. Спина никогда не бывает виновата, а бьют по ней.
На другой день с утра Тайчу-Кури поехал резать палки. От куреня в степь тянулись стада и табуны. За ними ехали вооруженные всадники. В последнее время меркиты часто нападали на улус тайчиутов, и стада караулили воины. Тайчу-Кури во все горло распевал песню.
Воины с удивлением оглядывались на него, а один даже погрозил копьем. Им непонятно, что на душе у него большой праздник. Сбылось самое сокровенное желание. Теперь он с утра до вечера будет работать рядом с Каймиш. Хорошо. Ой, как хорошо!
Низенькая лошадка с косматой, спутанной гривой трусила ленивой рысью. Из травы выглядывали солнечно-желтые маки, взлетали стайки быстрых бурульдуков, по лощине неуклюже бежал коротконогий толстый барсук. Тайчу-Кури погнался за ним, но барсук спрятался в нору. Плохо, что у него нет лука. Было бы на ужин жареное мясо. Хотел покараулить у норы, но вспомнил, что барсук пасется только ночью, поехал дальше. Успокоил себя: мясо барсука слишком жирное, в такую жару его есть невозможно.
У гряды зарослей харганы слез с лошади, принялся срезать палки. Прежде чем срезать золотисто-зеленый ствол, осматривал его со всех сторон, вымерял толщину и длину. Очень хотелось, чтобы старик был доволен им. Хороший человек дед Каймиш. Надо скорее научиться делать стрелы не хуже, чем он, пусть тогда дед отдыхает, грея на солнышке свои кости. Любую работу он может делать за двоих, а такую да рядом с Каймиш – подавно.
В ветвях харганы сонно жужжали мухи. С гудением пролетела над головой земляная пчела, села на цветок мака, его тонкий опушенный стебелек дрогнул, упруго выгнулся. Пчела ползала в чаше лепестков, пачкаясь в желтой пыльце. Тайчу-Кури подождал, когда она взлетит, побежал за ней. Может быть, удастся отыскать гнездо – мед будет. Вкусная штука мед! Бежал, не спуская глаз со сверкающих на солнце крылышек пчелы, запнулся о камень, упал. Сел, растер ушибленное колено. Мед хорошая штука, но можно обойтись и без него. Прихрамывая, пошел обратно. Но тут другая пчела прожужжала чуть в стороне, и он резво бросился за ней. Должно быть, где-то тут гнездо!
Бегал за пчелами почти полдня. Лошадь, кусты харганы остались где-то за бугром. Но зато нашел-таки гнездо. Пчелы подлетали к плоскому, в буро-зеленых лишаях, камню, садились на него, ползли вниз, исчезали из виду. Он нарезал дэрисуна, связал веник, поглубже надвинул на голову облезшую тарбаганью шапку, отвернул камень. Под ним была небольшая, пальца не просунуть, нора, из нее доносилось глухое, слабое гудение. Начал ножом разрывать неподатливую, оплетенную белыми корнями землю. Пчелы, прилетая, со злым жужжанием кружились над головой. Зажав в левой руке веник, он махал им, сшибая чрезмерно нахальных.
Неожиданно нож отвалил большой ком земли. За ним в пустоте между двумя камнями желтел восковой нарост величиной с кулак, по нему ползали пчелы. Тайчу-Кури быстро срезал нарост, побежал. Пчелы летели за ним, жалили в шею, в лицо, в руки.
– Ой, ой! – вскрикивал он.
Понемногу пчелы отстали. Тайчу-Кури перевел дух. Лицо, шея, руки ныли и горели, вспухая на глазах. Но это ничего, от этого не умирают. Сорвал лист щавеля, завернул в него мед, положил за пазуху.
Резать палки искусанными руками было трудно. Тайчу-Кури, облегчая боль, громко охал, а когда становилось вовсе невмочь, доставал мед, вдыхал его аромат безобразно вздувшимся носом.
В курене подвернул к своей юрте. Обрадовался, что матери нет дома. Она бы испугалась, увидев его распухшую рожу. Разрезал восковое гнездо на две равные части. На срезах в углублениях блестели капли густого прозрачного меда. Облизал нож, почмокал языком, отделил от той и другой половины по кусочку, помазал ими головы кукол-онгонов. После такого угощения они принесут ему много-много счастья.
Каймиш и ее дед, увидев Тайчу-Кури, подумали, что его снова кто-то избил. Но когда он рассказал, как все было, Каймиш смеялась до слез. Старик тоже улыбался.
– Надо было их дымом…
– У меня не было ни кремня, ни огнива. Каймиш, перестань! На вот, ешь. Еще столько же я оставил матери. Попробуешь и скажешь: за это стоило вытерпеть укусы пчел.
Каймиш взяла мед, ее белые зубы мягко вошли в воск.
– О, я никогда ничего такого вкусного не держала во рту! – Отрезала кусочек дедушке, кусочек Тайчу-Кури. – Попробуйте.
Тайчу-Кури отказался.
– Я свое от пчел получил, – засмеялся он.
– Ну, нет! – Она чуть не силой впихнула ему в рот кусочек. – Жуй. Ты опять стал таким красивым! Что скажет твоя мать?
– А я домой не пойду. Переночую у вас. Сходи к ней, Каймиш. Пусть она меня не теряет.
К вечеру небо заволокло серыми облаками. Начал накрапывать мелкий теплый дождик. Старик развел огонь в юрте. Быстро наступила ночь. Дождь все усиливался. Крупные капли сыпались в дымовое отверстие, шипели на алых углях аргала. За дверью заскулил пес. Каймиш впустила его. Он облизал ее руки, встряхнулся и улегся на кошме у порога, задремал.
Вдруг в курене послышались крики. Пес выскочил, поводил острыми ушами, громко залаял. Тайчу-Кури вышел из юрты и услышал близкий топот копыт. Не успели его глаза привыкнуть к темноте, как волосяной аркан захлестнулся на шее. Он упал. Какие-то люди навалились на него, завернули руки за спину, связали, бросили поперек седла. Взвизгнула и затихла собака, пронзительно закричала Каймиш.
– Быстрей! Быстрей! – громко распоряжался кто-то. – Скачите к куреню, пусть отходят!
Лошадь под Тайчу-Кури пошла скоком. Кто-то ехал рядом, придерживая его за воротник. Мокрая ветка больно хлестнула по лицу. Тайчу-Кури догадался: всадники спустились к речке и едут среди тальников. Рванулся, слетел с лошади, вскочил, вдавился грудью в кусты, побежал. Через несколько шагов упал в какую-то яму, наполненную жидкой вонючей грязью, замер. Ломая кусты, всадники промчались рядом, но тут же возвратились к своим. Искать его было некогда: со стороны куреня накатывались крики разъяренных тайчиутов. Они опомнились от внезапного удара, валили следом беспорядочной толпой.
Тайчу-Кури пошел навстречу. Толпа окружила его. Кто-то зажег смолистую палку. В круг неровного, пляшущего света въехал Таргутай-Кирилтух, пыхтя от тесноты боевых доспехов, наклонился к нему:
– Много было меркитов?
– Кажется, много.
– А сколько увезли наших людей?
– Не видел. Темно.
– Развяжите ему руки, чего рты раскрыли? – Таргутай-Кирилтух подобрал поводья, выпрямился, бросил недобрый взгляд на Аучу-багатура. – Где твои караульные? Спали? Не хотели мокнуть под дождем? Вышиби дух из каждого! А сейчас собери всех, кто успел заседлать коней. Будем догонять…
В той стороне куреня, где стояла юрта Тайчу-Кури, бродили люди, освещая дорогу пылающими головнями. Сырую землю исковыряли копыта, несколько юрт было опрокинуто. У одной из них простоволосая седая женщина громко выла, воздев к небу костлявые руки, голый мальчонка лет трех-четырех жался к ее босым ногам, его мокрое тело дрожало от страха и холода. Тайчу-Кури подхватил мальчика на руки, толкнул в чью-то юрту, побежал к своей. Она стояла нетронутой, но матери в ней не было.
– Мама! – громко крикнул он.
Никто не отозвался. Он заметался среди людей, выкрикивая все громче, все отчаяннее:
– Мама! Мама!
Подошел Сорган-Шира. В руках он держал палку с привязанным к ней салом. Она ярко горела, распространяя запах жареного.
– Твою мать, кажется, увезли. Я слышал ее голос. Она звала тебя.
Голова Сорган-Шира была мокрой, жиденькие волосы прядями прилипли к лысине. Он зябко ежился, палка в его руке слегка подрагивала, на землю с шипением падали капли горячего жира. Тайчу-Кури взял из его рук палку, пошел к юрте дедушки Каймиш. В ней было пусто. В открытый дверной проем захлестывались дождевые струи, кошма возле порога, там, где дремал недавно пес, была мокрой, а собака лежала в десяти шагах от юрты. Голова разрублена, зубы застыли в злобном оскале.
По всей юрте валялись нарезанные им палки. В очаге еле теплился огонь. Тайчу-Кури все осматривал торопливо, с лихорадочной поспешностью. Потом вдруг понял: спешить некуда. Совсем некуда. Ничего не осталось. Еще недавно у него было все, чего он желал, и вот – ничего. Зачем было бежать от меркитов, если у них – мать, Каймиш, ее дедушка?
Выбросил палку с огнем из юрты. Она упала в мокрую траву, угасла. И сразу стало темно. Огонь в очаге светился зловещим красным глазом.
Тайчу-Кури стоял в юрте, сжимая и разжимая пальцы. Мокрая одежда прилипла к телу, по коже пробегал озноб, глухая боль теснила сердце. Надо было развести огонь, высушиться, но одному сидеть в юрте стало невыносимо, и он понуро потащился в курень. Зашел к Джарчиудаю. Ни кузнец, угрюмый больше, чем всегда, ни его сыновья не спали. В юрте было все перевернуто.
– И у вас были?
– Нет, до нас они не успели дойти. Мы уходим из этого проклятого куреня! – Кузнец выругался, грубо спросил: – Чего тебе?
– Ничего. Маму, Каймиш… – Тайчу-Кури не договорил, слова застряли в горле.
Джарчиудай крякнул, выругался еще злее, налил в чашу архи, сунул ее в руки Тайчу-Кури, приказал:
– Пей.
Он выпил. Озноб стал проходить.
– Сегодня хотите бежать?
– Когда же еще? Пока тут шум, крик и неразбериха, нас ловить не будут.
– А куда бежите?
– Все равно куда. Будем кочевать из куреня в курень. Хуже, чем тут, не будет. Когда меня избили за побег Тэмуджина, я им сказал: уйду. И вот я ухожу. – Джарчиудай налил архи себе, выпил. – Джэлмэ, седлай коня. Да поглядывай, не увидел бы кто. Субэдэй, положи эту чашку в суму… Ты, Тайчу-Кури, можешь идти с нами.
– Я буду ждать. Таргутай-Кирилтух отобьет наших.
– Может быть, отобьет. Но скорее всего сделает другое. Нападет на какой-нибудь курень меркитов, похватает людей, приведет сюда. Больше ему ничего не нужно. Что для Кирилтуха твоя мать? Для нойонов черные люди что овцы, идут по счету.
Кузнец завернул в мягкую кожу молотки, клещи, крепко стянул сверток ремнями, подал младшему сыну.
– Ты понесешь.
– Тяжелый, – скривился Чаурхан-Субэдэй.
– Молчи! Кто не боится тяжестей, тот живет легко. И не кривись. Конь у нас один, половину груза придется нести на себе.
Вошел Джэлмэ. Вдвоем с отцом они вынесли узлы и сумы, привязали к седлу. Все остальное уложили в заплечные мешки. В юрте стало пусто. Джарчиудай стал на колени перед очагом, пошептал слова молитвы, дергая клочковатыми бровями. Поднялся и, ни на кого не глянув, шагнул за порог. Джэлмэ, Чаурхан-Субэдэй, горбатясь под тяжестью заплечных мешков, последовали за ним.
Тайчу-Кури проводил их за курень.
Шли молча. За спиной сопела лошадь. С неба тихо сыпался мелкий дождик. В курене все еще мелькали огни.
– Все-таки, может быть, пойдешь с нами? – спросил Джарчиудай. – Нет? Ну, как знаешь. Зайди в мою юрту. Там еще осталась архи. Забыл тебе сразу сказать.
– Ничего мне больше не надо.
Он распрощался, остановился. Джарчиудая, его сыновей, тяжело навьюченную лошадь сразу же поглотила тьма. Какое-то время еще слышал глухие шаги, но и эти звуки размыло тихое шуршание дождя. А он все стоял, прислушиваясь к шуршанию, к боли в своем сердце, ставшей вдруг пронзительно острой.
– Разве дневки не будет?
Чиледу повернулся в седле. За ним с заводными конями в поводу рысили три нукера – молодые парни в плетенных из ремней куяках и остроконечных кожаных шлемах. Лица потемнели от усталости, обветренные губы потрескались. Парни были слишком молоды, не успели еще привыкнуть к изнурительным многодневным переходам. Сам он тоже устал. Полдня и целую ночь не слезали с коней. Солнце поднялось уже высоко, пора бы остановиться на отдых, к тому же и ехать днем здесь не безопасно, но кругом сухая степь с низкой сизой травой – ни озера, ни речушки.
– Потерпите, – сказал Чиледу нукерам.
Они возвращались из татарских кочевий. Тохто-беки и Тайр-Усун направили его к нойону Мэгуджин Сэулту с важным делом. Нужно было уговорить нойона выступить в одно время с меркитами против тайчиутов. Татары в последние годы все реже тревожили своих исконных врагов. Им было не до тайчиутов. Отношения с Алтан-ханом, когда-то сердечные, становились все хуже и хуже, и татары перед лицом возрастающей угрозы большой войны с могущественным соседом старались не озлоблять старых врагов, сберегали свои силы. Тохто-беки и Тайр-Усун говорили, что у них невелики надежды втянуть Сэулту в борьбу с тайчиутами. Дело Чиледу – выведать, какие думы и намерения у татар, если Мэгуджин Сэулту примет Чиледу, простого десятника, благосклонно, для окончательного уговора будет направлен кто-то из нойонов.
Ни Тохто-беки, ни Тайр-Усун не назвали еще одну причину, почему они посылали к Мэгуджину Сэулту не нойона, а его. Путь к татарам лежит через земли тайчиутов. С большой свитой пройти через них незаметно очень трудно, с маленькой – опасно, и не к лицу важному нойону ехать на переговоры в сопровождении трех-четырех всадников.
Чиледу снова оглянулся. Нукеры дремали на ходу. Бока лошадей были мокрыми от пота, на кромках войлочных чепраков белела мутная пена. Если бы их сейчас встретили тайчиуты… Он подумал об этом без страха, даже без тревоги. Он давно перестал бояться смерти, не уклонялся от нее, и она, словно зная это, обходила его стороной.
Лошади, трусившие с устало опущенными головами, неожиданно взбодрились, зафыркали, пошли веселее. Кажется, почуяли воду. Местность впереди полого поднималась, закрывая даль. Чиледу привстал на стременах, но ничего не увидел. Он рассчитывал выйти к Керулену на рассвете, но то ли уклонились в сторону, то ли слишком утомлены были лошади, и рассвет, и восход солнца застал их среди голой степи.
Перед вершиной возвышенности он остановил нукеров, поехал вперед один. Местность за ней снова полого снижалась, сизая трава сухой степи незаметно переходила в густую зелень сырых лугов. Вода Керулена голубела в низких, пологих берегах. Нигде не было видно ни табунов, ни юрт. Выше по течению сбились в тесную кучу кусты тальников или черемухи. На плоской равнине они казались очень высокими.
Махнув рукой нукерам, он рысью поехал в кусты. Место для дневки было подходящее. В кустах они скроются сами и спрячут лошадей. По чистому месту незамеченными к ним никто не сможет подойти, а на возвышенности можно оставить караульного.
Нукеры быстро расседлали коней и тут же повалились на землю. Он подошел к воде, смыл с лица сухую, въедливую пыль, напился и остался сидеть на берегу. Вода бежала тихо, без плеска, чуть покачивала травинки, свисающие с берега. Когда-то на берегу этой самой реки он, глупый от близости Оэлун, размышлял о будущей своей жизни, и она виделась ему ясной и радостной, как теплое весеннее утро.
Весь до мелочей вспомнился тот обед с Оэлун. И так явственно, что на мгновение даже показалось: не было ни рыжего Есугея, ни пустой, тягостной, никому не нужной жизни в эти годы, что все это лишь померещилось, вот обернется и увидит пару усталых быков, крытую повозку с перьями травы, приставшей к ободам колес, белый дым огня, за ним – Оэлун, раскладывающую еду на разостланной коже. И он невольно обернулся. Под кустами спали нукеры. Они так устали, что даже не сбросили обувь, не сняли тесных куяков. Он подошел к ним, ослабил ремни доспехов, стянул гутулы. Ни один не проснулся. Эх, воины! Наверное, таким же, как эти парни, был в ту пору и он. Подумать только – развел огонь, расселся, будто в своем курене! Сейчас бы этого не сделал. И рыжего Есугея так просто не отпустил бы. Надо было забрать у него коня. Пешком он не скоро бы добрался до своих. Они с Оэлун могли бы уйти. Не хватило храбрости, ума или еще чего-то, упустил одно мгновение и наказан на всю жизнь.
Он посмотрел на коротко остриженных, как и полагается незнатным, нукеров, по-детски посвистывающих носами, и подумал, что у него могли быть такие вот сыновья. В эту дальнюю и трудную дорогу он взял бы с собой своих ребят. А там, в курене меркитов, их ждала бы, тревожась, маленькая женщина – Оэлун.
А теперь спешить некуда и незачем. Так же беспечно, как эти парни, он может сейчас растянуться на траве, заснуть, не боясь попасть в руки тайчиутов. Но он не сделает этого. Не ради себя, ради нукеров. Их ждут отцы, матери, невесты. И они еще не знают, как опасно быть человеку беспечным. А может быть, и знают, но надеются на него. В такие годы легче верить в других, чем в себя. Но им бы следовало помнить, что счастливый приносит радость, а несчастный – горе. Зря они верят в него.
Чиледу поднялся на возвышенность, огляделся, и, ничего не увидев, лег прямо на землю. Пусть парни поспят, а он побудет здесь, покараулит, потом, когда они отдохнут, выспится и сам. Так будет лучше. С тех пор как потерял Оэлун, он никому радости не принес, а горя – сколько хочешь. Года четыре назад привел в юрту жену. Она готовила ему пищу, шила одежду, была заботливой и доброй, но всегда оставалась для него чужой, лишней. Она хорошо понимала это, мучилась, сердилась, ее покорность и тихая доброта медленно сменились злостью, раздражительностью, добросердечный человек на его глазах становился вредным, неуживчивым. Кончилось это тем, что однажды ночью она заседлала его коня и уехала из куреня неизвестно куда. Он слышал, как она собралась и поехала, но не поднялся, не побежал догонять.
Тайр-Усуна ее побег развеселил до смеха. «Чем же ты прогневил духов, Чиледу? Одну жену отобрали, другая ушла. Ты что, не мужчина?»
Солнце поднялось высоко, стало жарко. Мысли Чиледу сделались вялыми, тихо подкрадывалась дремота. Он поднялся, разулся, походил, приминая босыми ногами жесткую, колючую траву, постоял, вглядываясь в безжизненную степь, и внезапно понял: его промахом было не только то, что он отпустил Есугея на коне, все последующие годы жизни были одной сплошной ошибкой. Его сердце когда-то жгла ненависть к тайчиутам, он измышлял всякие способы расплатиться с ними, но Тайр-Усун не давал воли. Весть о преждевременной смерти Есугея он воспринял так, будто его обманули, будто помогли рыжему уйти от возмездия. Осталась надежда, что когда-нибудь меркиты осилят тайчиутов, разгромят их курень и он сможет доискаться, кто помог Есугею схватить Оэлун. Этим двум он не даст уйти от кары. Но умудренный жизнью Тохто-беки и его нойоны все чего-то выжидали, поддерживая видимость добрососедства, они лишь позволяли своим людям отгонять табуны и стада тайчиутов. Во время налетов, случалось, захватывали и людей, но всегда незнатных воинов или пастухов, никто из них не мог ничего сказать ни о судьбе Оэлун, ни о тех двух.
Не нужно было надеяться на кого-то, а самому, в одиночку, снова и снова пытаться найти Оэлун. Пусть так он скорее, чем ее, нашел бы собственную смерть – что с того? Рано или поздно человек должен умереть. Страшно покидать эту землю тому, у кого много радостей или забот о своих близких. Ничего такого у него нет, даже ненависть с годами увяла, будто трава на сухом песке. Когда-то мудрый Бэрхэ-сэчен говорил ему, что ненависть не самый лучший спутник в жизни человека. Может быть, так оно и есть, но ему ненависть помогла жить, а что будет теперь, если опаленное ею сердце перестанет болеть и ждать часа расплаты? Он будто мертв, оставаясь в живых.
Один из нукеров проснулся, поднял голову, огляделся и, не увидев его, вскочил, растормошил товарищей. Схватив луки, они осмотрели кусты, вернулись, о чем-то стали разговаривать, настороженно озираясь. Глупые! Не догадались даже посчитать коней. Все кони на месте, значит, и он где-то здесь – в степи человек без коня подобен птице с обрезанными крыльями… О чем они гадают, пустоголовые? Свистнул, спустился вниз.
– Выспались?
– Нет еще. Есть хочется.
Они не спросили, где он был, и это пришлось ему по душе. Плохо быть глупым, еще хуже – любопытным от своей глупости.
– Ну что ж, будем есть.
Достал из седельных сум котелок, зачерпнул воды, в воду насыпал мелких крошек хурута, размешал палочкой. Нукеры подставили свои чашки.
Потом поочередно заглянули в пустой котелок.
– Больше ничего не дашь?
Он выпил болтушку, старательно облизал края чашки.
– Не дам. Вы в походе. Если воин захочет есть сколько вздумается, за каждым нужно гнать повозку, груженную едой.
– Мы ничего не ели почти сутки!
– Воин должен уметь обходиться без еды и сутки, и двое, и трое.
Недовольные, они легли в тень кустов, замолчали. Он пожалел их, еще развел водой крошки хурута, налил по неполной чашке, сам есть не стал: впереди много дней пути, может случиться всякое, пищу надо беречь. Приказал нукерам поочередно стоять на карауле и лег спать.
Во сне увидел Оэлун. Не растерянно-задумчивую, какой она была в последний день пути, а веселую, с любопытно-озорными искрами в глазах – такой она была в своем родном курене. Как и тогда, она напевала песни, рассказывала о своих сородичах – олхонутах, посмеивалась чему-то, разглядывая его. Слушая ее полузабытый голос, он до боли сжимал челюсти, потому что – странное дело – понимал: это не явь, а всего-навсего сон. И когда его разбудили нукеры, поднялся мрачный, с тупой болью в душе.
Кони уже были оседланы, стояли на привязи у кустов, отбиваясь хвостами от туч злой мошкары. Он туже затянул пояс с тяжелым мечом, привычно осмотрел место стоянки – не забыто ли что-нибудь? – поднялся в седло.
Огромное красное солнце коснулось края степи, лучи света скользили по земле, били прямо в лицо. Он закрыл глаза, положил поводья на луку седла, отдаваясь на волю коня, и поплыл в дальние дали на небыстрой волне своих дум. Еще одной его ошибкой было то, что не остался у хори-туматов. Все-таки надо было послушаться совета Бэрхэ-сэчена. Выслеживал бы могучих лосей, ходил с рогатиной и ножом на медведя, бил соболя и белку. Трудная, полная опасностей жизнь одинокого охотника, возможно, помогла бы забыть прошлое и обрести покой. Уехать, наверно, и сейчас не поздно. Плохо, что нет уже Бэрхэ-сэчена, своим мудрым словом он излечил бы его больную душу. Во главе племени теперь его сын Дайдухул-Сохор – человек отважный и, кажется, умный. Тохто-беки и Тайр-Усун лукавством, хитроумием пробуют сейчас и его, как татар, втянуть в борьбу с тайчиутами, думают добиться того, чего не могли при жизни Бэрхэ-сэчена. Однако молодой вождь остается верным заветам своего отца: не искать брани, не размахивать мечом, угрожая соседям. Для него, Чиледу, было бы радостью увидеть здесь бесстрашных хори-туматов, но раз этого не хочет Дайдухул-Сохор, он не станет помогать Тайр-Усуну вовлекать своих далеких соплеменников в кровавую свалку племен. Он заплатит сполна тем двум тайчиутам и, если останется жив, уедет на родину своих предков.
– Мы что, так и будем тащиться шагом? – спросил кто-то из нукеров.
Он встряхнулся, тронул коня. Тишину ночи раздробил топот копыт.
В курень Тохто-беки приехали вечером. Чиледу хотел отоспаться, потом уж идти к нойонам. Но не успел расседлать коня, прибежал нукер с повелением: немедля явиться к Тохто-беки. Чиледу снял с себя оружие, доспехи, облегченно повел плечами, спросил:
– Какие тут новости?
– Хорошие новости. Пощипали курень самого Таргутай-Кирилтуха.
– Ну? Людей захватили?
– А как же, много! Но сюда довезли мало. Таргутай-Кирилтух насел на хвост. Всех, кто постарше, мы прикончили. Чик-чик – нету! – Нукер хохотнул. – А что, правильно. Старье куда годно? Только еду переводить.
Нукер был не молод. Из-под шапки на покатый морщинистый лоб налезали седеющие волосы, широкие зубы были желты, как у старой лошади. Чиледу со злым удовольствием сказал:
– Вот попадешь к тайчиутам или кэрэитам, тебя тоже прикончат дорогой.
– Хо! Сказал тоже! Я еще не старый.
– У тебя рот большой, жрать, должно быть, здоровый. Таких убивают в первую голову.
Разозлила Чиледу не хвастливость нукера и не то, что кому-то там убавили срок жизни, – так делали почти всегда: немощные, старые пленные обуза, от них избавлялись не задумываясь, обидно было, что не участвовал в этом набеге, упустил еще один случай узнать что-нибудь.
Возле большой белой юрты Тохто-беки толпились разные люди, но дверная стража никого не пускала к нойону. В юрте кроме Тохто-беки были его старшие сыновья – Тогус-беки, Хуту, нойоны Тайр-Усун и Хаатай-Дармала. Чиледу начал было рассказывать, как и где прошли через кочевья тайчиутов, но Тохто-беки нетерпеливо дернул головой, навеки склоненной к правому плечу, приказал:
– Говори о татарах. О Мэгуджин Сэулту.
– Мэгуджин Сэулту сказал: «Кони мои сыты, колчаны полны стрел, мечи остро наточены…»
– Хвастун! – обронил Тайр-Усун, поморщившись.
– Ему есть чем хвастать, – возразил Тохто-беки. – Но подожди…
– «…однако, – сказал Мэгуджин Сэулту, – у наших мечей одно острие, и повернуто оно в сторону Алтан-хана». Тогда я, простите за дерзость, высокородные нойоны, сказал ему так: если охотник поворачивается спиной к рыси, сидящей на дереве, она падает на него и вонзает в шею клыки.
– Ты сказал ему правильно! – одобрил Тохто-беки. – Но все это, я думаю, он понимает и сам.
– Да, понимает. Он сказал, что, когда с одной стороны тебя подстерегает рысь, а с другой рычит тигр, безопаснее стать лицом к тигру. Рысь либо прыгнет, либо нет. Тогда я сказал ему: пока тигр рычит, готовясь к нападению, есть время отогнать рысь туда, где ее перехватит второй охотник. После этого разговора Мэгуджин Сэулту собрал своих нойонов. Они долго думали, потом сказали мне: «Мы согласны помочь вам».