Сквозь прошлогодний сухостой пробивалась молодая трава, местами анемично светились желтые, белые и сиреневые первоцветы. Я всегда любил приход весны и все ее первые приметы. Еще не распустились листья, еще холодные ночи, но в природе уже разлита нежность, и в крови неистово бурлит предчувствие новой жизни. Можно долго и просто так, бесцельно идти навстречу солнцу. Сквозь городскую грязь, суету, вонь, гудки автомобилей, минуя светофоры и перекрестки.
Весна везде прекрасна. Даже наши безобразные засранные города преображаются в подобия сувенирных открыток. Даже бездомные с тележками и потертые мужики, допившиеся до состояния амеб, кажутся наемными актерами на залитой светом сцене, и обтянутый леггинсами зад толстухи мысленно перестаешь называть пердильником. Даже некрасивые дебютантки офисного планктона порхают волнующе, и младенцы орут не так истошно, как в другое время года.
И тут я увидел легкомысленную стерву. Высокую, тонкую, сродни той негритянке, встреченной в Латинском квартале. Покачиваясь на каблуках и виляя задом, она сама была как лейтмотив этих джазовых задворок. Как прекрасная чувствительная черная струна. Я просто шел за ней, совершенно позабыв о навязанной мне спутнице, которой взялся показать город. Негритянка скрылась за дверью, и только тогда я услышал, что говорит моя спутница. Ну и черт с ней.
Стерва шла мне навстречу. Я внутренне подобрался по мере того, как расстояние между нами сокращалось, и заранее приготовился огрызнуться на ее презрительный взгляд. Что я ей, как не зажигалка из кучи мусора? Мы поравнялись, наши глаза встретились, она чуть заметно улыбнулась. Мы оба чуть замедлили шаг… и ни один не остановился. Я не пошел за ней. Я уверен, что она не оглянулась.
Я шел по набережной. Кричали чайки. Горечь и легкость, пьянящий запах первоцветов, блики на воде, приглушенный звук трафика. Все смешалось. Весна и стерва. Холодный порыв ветра. Так всегда бывает.
Так бывает невыносимой весной, чтобы продолжать жить».
Хожу в состоянии рассеянной влюбленности, хотя знаю, что ничего уже не возможно. Но я закрываю глаза, и все сладко замирает внутри. Я засыпаю с распухшими от поцелуев губами. Это невозможно. Это есть.
«Чтобы обеспечить письму будущность, нужно опровергнуть миф о нем – рождение читателя приходится оплачивать смертью Автора» (Ролан Барт).
Автора. Литературы. Реальности.
А кто разберет, где схитрил автор. А кто знает, кому нужна последняя гипотеза Пуанкаре: две неподвижные точки, между которыми вращается пространство, плазма, линза.
– Начнешь про секс – получится про любовь, начнешь про любовь – выйдет про секс. Чем лучше напишешь, тем больше возмутятся. Одни сортирные граффити без критериев. В нашей мафии марателей канон с линейкой и ножницами… везде (ты правильно слышишь).
Непристойна и возмутительна только правда о людях. Одной только правды нам не простят. Мы живем в стране лгунов. В стране лгунов говорят одно, думают другое, мотивация третья. Она огромная, эта страна, раскинулась на все континенты, омывается всеми морями.
И тебя всегда в этой стране будут судить.
«Да все бы у нас получилось даже с этой Джульеттой, если бы в историю не влез этот старый хер». Нет, не получилось бы. Не судьба.
Все еще Мадрид. Смена караула у королевского дворца. Я оказываюсь здесь случайно, собирается народ, и вот я уже в первом ряду у ограждения. За спиной собор Альмудены. Это долгая церемония, отчасти историческая реконструкция. Сначала в небе пролетает несколько звеньев авиации, затем гарцуют конники, першероны везут пушки, маршируют разные подразделения. В рядах почетной гвардии немало женщин. Один из всадников останавливается меньше чем в полуметре от ограждения, изящная андалузская лошадь бьет копытом и хочет с нами пообщаться, и мы, разномастые иностранцы, ахаем, гладим тянущуюся к нам морду и треплем гнедую холку.
Другим зрителям везет меньше – метрах в десяти от нас по периметру лошади навалили яблок. Люди морщатся, отворачиваются, а сдвинуться в толпе со своего места некуда. Конных выездов несколько, в какой-то момент все звенья собираются на площади, и тут, как по команде, кони начинают прудить и валить кучи. Народ хихикает, кто-то одобрительно свистит. Конники разъезжаются по сторонам и на площадь выходят пехотинцы. В красивых формах с аксельбантами, несут знамена и стандарты, четко шагают, держат строй, и строй идет по навозу. Зрители – из тех, кому хорошо видна вся рекогносцировка – хохочут. Я вместе со всеми. Строй проходит, выбегают уборщики, прибирают навоз. Шоу продолжается.
Бухнула пушка, оглушенные кони закачались, как пьяные. Страшно. Всадники вовремя отвели их подальше, иначе могли бы снести ограждение и подавить зрителей.
Обращаем свои взоры от низменного к высокому, и всей толпой после шоу идем в собор Альмудены приложиться к изображением святых. Испанцы, туристы, верующие, неверующие. Из меня католичка, как из гадюки альпинист, но тоже поднимаюсь по лесенке. Крещусь. Прикладываю руку к деве. Делаю несколько снимков памятника папе Иоанну Павлу II, который установлен перед собором.
Savage. Мы с голландкой Элизабет, когда стояли в очереди в Прадо, вспомнили это слово, как самое подходящее определение для этой страны. Всех северных европейцев сначала шокирует Испания. Страна, где европейское густо приправлено арабским и еврейским колоритом. Проехав горы, каталонских сепаров, валенсийские апельсиновые сады, кастильскую скудную землю, съев быка, сам становишься диким.
Вся Европа когда-то была savage.
Потом нас приручили и посадили в клетки.
Когда в Европе во время пандемии закрыли зоопарки, служители заметили, что животные стали себя иначе вести. Им стало скучно без посетителей. Без двуногих бандерлогов, которые приходят на них поглазеть. Нам тоже.
У меня в руках помидоры, зелень, конфеты, бутылка вина. Неудобно нести, вываливается. Мы на даче, вечерний пикник и костер. Дима, муж Натали, уже включил ретро-кассету: все, у нас сегодня четко 80-е. Максимум 90-е. Кто тогда не жил, пусть подавятся Моргенштерном.
– Слышу, у вас Крис Айзек, значит пора к костру.
– Да, уже страдает бедный еврей. Какой клип красивый был, а? Море, девушка, налипший на девушку песок.
– Этот клип посмотрел весь советский зритель. Эротика! Дикий Запад! А у подъезда бабки семечками плевались. Сейчас не поймешь, кто и что смотрит.
– Порнуху. Бабки перешли на жесткую порнуху – им нужен повод лясы поточить.
– И запад уже не тот. В Америке раздрай, в Европе клон СССР с брюссельскими маразматиками.
– Гуд бай, Америка, ооо, где я не был никогда… Помнишь «Наутилус»? Культовая группа. Но вся страна знала.
– Чего только не было! Даже «А мы его по морде чайником»!
– У бегемота нету талии, у бегемота нету талии, у бегемота нету талии, он не умеет танцевать. А мы его по морде чайником, а мы его по морде чайником, а мы его по морде чайником, и научим танцевать!
– Уважаемые пионэры, не пора ли разлить?
– Под короткий тост политеха, которому ты научила греков?
– «Ебанем» обычно пьют к концу вечеринки, когда уже длинную речь произносить трудно, а мы только начали.
– Натусик, наш – или наша? – классик так все опишет, что даже я не буду знать, куда деться от позора. Но ты можешь подтвердить, что я честно выполнял свой супружеский долг.
– Поговори, поговори, сделаю соавтором.
– Нобелевскую премию нам не дадут. Жаль, деньги нужны всегда…
Знаете, а я буду скучать по Испании. По тому лету открытых границ, страстей и ссор. Я, вечный варвар из другого племени, покоривший пространства Старого Света.
Не читайте мне мораль. Не обвиняйте меня в легкомыслии: я всегда кого-нибудь любила.
***
По морю лодочка плыла,
Крутилася юла,
Но если бы не зла была,
Но если бы не зла.
Какое счастье морем плыть,
Какое счастье плыть.
Но если б лодка не утла,
Тогда все может быть.
Блажен, кто тонет по любви,
Блажен блажной моряк.
Тут сколько ветер не лови,
Не ветер, а хуяк.
Но если бы судьба не зла,
И не был я дебил…
По небу лодочка плыла,
И я к тебе доплыл.
Я сижу в сквере на набережной, ты в своем испанском карантинном подсраче, но ты, буся, меня поймешь. Поймешь, потому что у тебя такие же блудливые и похожие одновременно на миндаль и янтарь глаза.
Мой друг умирает. Я чувствую это на расстоянии. Я не могу заставить себя набрать его номер. Он хочет уйти невидимкой, как когда-то рвался, из последних сил полз к дверям мой умирающий кот. Последний стыд, который у нас, всех живых существ, остается, это стыд смерти.
«Моя кошечка любит, когда ее хвалят. Самая красивая, самая умная. Все понимает. На самом деле она суетливая, жопастая, чуть что – кусается и визжит, сожрет все и еще просит, не потому что голодная – чтобы срыгнуть на хозяйский ковер. Терплю. Все терплю. Любовь зла».
Сегодня заметила, что она из моих пальм высохла. А я по инерции продолжаю ее поливать.
Ресницы накрасишь – к слезам. Я не могу себе позволить реветь прямо здесь, на набережной у гостиницы «Пекин», на всеобщем обозрении. Прекрасная ранняя весна, и я улыбаюсь. В это время года самые красивые отражения в воде. Река неспешно течет, кричат чайки. Осенью они улетали, думала, не вернутся. Они вернулись. Плещутся в воде.
Я становлюсь суеверной. Столы вертеть и допытывать призраков – мистика дурного толка. Мы заново открыли мистику слов. Способ десакрализации тайного ради сакрализации – чего? Хотелось бы, жизни. Но никто не знает жизнь. Ради вечного. Мимолетного. Смешного. Страшного. Красоты. Танца Саломеи.
Наши слова размывали границу между вымыслом и реальностью. Наши грубые и нежные, глупые и умные слова. Мы могли быть кем угодно, и даже быть друг другу никем. У нас было все. Нам некуда дальше раздеться. Это не любовь, буся. Любовь у вас с Хуаном.
А у нас было страшное литературное святотатство, одновременно порнографическое и целомудренное, для которого еще не придумали названия.