Мой покойный муж Всеволод Иванов признавался, что «был счастлив сомнением». А я, наоборот, терзаюсь сомнениями: а так ли я написала, а то ли, может, и вовсе не надо было, неинтересно… Тамара Владимировна Иванова (ударение на первое «а»), урожденная Каширина, произносит эти слова хорошо поставленным голосом актрисы, и, глядя на нее, я зримо осознаю словосочетание «следы былой красоты». Здесь «следы» настолько ярки, что воссоздать образ удивительно красивой молодой женщины, которая в конце двадцатых годов стала спутницей жизни и ближайшим другом знаменитого автора «Бронепоезда 14 – 69», ничего не стоит.
– В книге «Мои современники, какими я их знала» Тамара Владимировна описывает себя значительно сдержаннее: «У меня была счастливая внешность…» И о работе своей отзывается весьма скромно: «монтаж воспоминаний». Что ж, монтаж так монтаж. Но какие при этом имена «смонтированы» – Мейерхольд, Бабель, Ольга Форш, Константин Федин, Петр Капица, Борис Пастернак…
Тамара Владимировна рассказывала, что как – то в семидесятых годах встречала в Шереметьево чешскую переводчицу произведений Всеволода Иванова. И, проезжая по улицам Москвы, показывала своей спутнице памятники, воздвигнутые знаменитым писателям. И получалось так, что каждый раз добавляла: «Была с ним хорошо знакома». Максим Горький, Владимир Маяковский, Алексей Толстой…
А в коридорах Союза писателей чешская гостья, удивленная тем, что Иванова не всегда может удовлетворить ее любопытство и назвать попадавшихся им навстречу писателей по фамилиям, воскликнула «Вы что, только с памятниками знакомы?» Это, конечно, шутка. Тамара Владимировна, отметив свой 90 – летний юбилей, была так же полна интереса к окружающей ее литературной жизни и литераторам, со многими дружила. Она была прекрасным рассказчиком, чему немало способствовала актерская подготовка и замечательная память.
Прочитав книгу ее воспоминаний, я спросила: а не возникало ли у нее желания самой заняться творчеством, писать оригинальные вещи, а не мемуары или статьи? Иванова спокойно взглянула на меня и ровным голосом, в котором, однако, я уловила раздражение моей непонятливостью, ответила: «Да нет, я не писатель. Я просто современница многих выдающихся людей нашего столетия. Некоторые из них даже дарили меня своей дружбой, причем дружбой на равных. И еще: я очень больно реагирую на ложь, а врут, извините, весьма много. Поэтому я рассказываю только о том, что происходило на моих глазах, о событиях, в которых я до какой – то степени принимала участие. Иногда, встречая в печати, в книгах очередную ложь, я говорю сыну Вячеславу Всеволодовичу, что нужно как – то ответить, как – то опровергнуть… А он: нет, нужно просто самому написать то, что знаешь. Наверное, он прав.
Но основным делом для меня была и остается работа с архивом мужа.»
– Я знаю, что Вы были ученицей Всеволода Мейерхольда. В Вашей книге раздел «Портреты друзей» начинается именно с Мейерхольда, или, как все вы его называли, «нашего мастера»…
– Да, он был исключительный педагог. Не читал нам лекций, а беседовал с нами. Он говорил: «Вы подмастерья в мастерской волшебства, вы должны это чувствовать». Всеволод Эмильевич умел поднять нас до себя.
– Мне очень понравилась фраза, которую Вы взяли из архива Всеволода Иванова и сделали эпиграфом к Вашей книге: «Ух, какие звучащие тени!» Почти у всех, о ком Вы написали, с кем дружили и были близки, судьба трагическая. В большей ли степени, в меньшей ли яростное дыхание века коснулось каждого из них. Как минула сия чаша вашу семью?
– А разве она минула? Вы хотите спросить: почему мужа не арестовали, не посадили? Мне и самой это не очень понятно. Скорее всего такая угроза была в начале пятидесятых, но повезло, что Сталин умер. Однако Всеволод Вячеславович, хотя физически все эти годы в тюрьме и не сидел, морально себя чувствовал в тюрьме. Об этом свидетельствуют и его дневниковые записи. К тому же его не печатали. Не печатали тогда, неохотно делают это сейчас. До сих пор остаются в архиве его неопубликованные произведения.
– Но, насколько я знаю, вышло немало его книг, собрания сочинений, опубликованы романы «Кремль» и «У»…
– Да, удалось издать все это посмертно. Но чего мне это стоило! «Пробивать» свои книги Всеволод не умел.. И литературная судьба его весьма трагична: критика и по сей день обходит его имя, даже перечислительно не упоминает, в статьях он всегда попадает в «др». Даже о таких важных для творчества этого писателя романах, как «Кремль» и «У», изданных только после его смерти, никто ничего не написал. У меня есть только внутренние рецензии членов комиссии по литературному наследию Иванова. Ну просто заговор какой – то в прессе…
А хотите расскажу, с какого трагикомического эпизода началась его литературная биография? Это было в Сибири. Он тогда только – только собственноручно набрал свой первый сборник рассказов «Рогульки» (работал наборщиком в типографии). И ходил гордый, одетый по моде либералов того времени – ну, вроде хиппи теперешних. Его спросили: «Ты писатель?» – «Писатель». – «А как звать?» – «Всеволод Иванов». Тогда его арестовали. А он и не знал, что прессой у Колчака (это было как раз в те времена) руководил Всеволод Никанорович Иванов. Ну, повели его куда – то за город, «к стенке ставить». А по дороге случайно повстречали в толпе военных командира Всеволода по Красной гвардии, он и «отбил» своего бывшего бойца. «Это, – сказал он конвоиру, – мой красногвардеец». А времена были такие… не бумажные. «Ну, раз он тебе нужен, – отвечает конвоир, – так и забирай его.»
«Двойничество» с этим Всеволодом Никанорычем тянулось через всю жизнь Всеволода Вячеславовича. Тут и трагедии, и драмы, и анекдоты. Тот, Никанорыч, вернулся потом из восточной эмиграции, и стали его печатать, обозначая так: Всеволод Ник. Иванов. А потом оба умерли. И к 95 – летию Всеволода Вячеславовича издательство «Современник» подготовило Собрание сочинений Всеволода Никанорыча, никак не обозначая отчества и того, что тема у него пикулевская – цари, царицы, их любовники и любовницы. И если читатель возьмет любой справочник, там есть только один Всеволод Иванов, тот, который написал «Бронепоезд». Что же ему, читателю, остается думать?
К февралю 1990 года, когда мы беседовали с Тамарой Владимировной, в дачном писательском поселке Переделкино остались лишь два представителя самой первой плеяды переделкинцев – Леонид Леонов и Тамара Иванова. Леонов приезжал в Переделкино только летом, Иванова жила там почти безвыездно. С этими местами были связаны самые яркие моменты ее жизни – и радостные, и печальные. Здесь хранились ее рукописи, здесь были драгоценные семейные реликвии вроде упирающейся в потолок веерной пальмы, которая выросла из небольшой веточки, попавшей в корзину сирени, подаренной в день ее рождения Борисом Пастернаком.
На протяжении тридцати двух лет они были с Пастернаком соседями (в заборе, разделявшем две дачи, чтобы удобнее было общаться, сделали калитку). Остались письма, шутливые записки с приглашениями в гости, фотографии. В книге «Мои современники, какими я их знала» есть глава «Борис Леонидович Пастернак». Но ничего не сказано в ней о тех трагических днях, которые пришлось пережить поэту. В то время, когда издавалась книга, об эпизоде с присуждением Нобелевской премии говорить пока еще не полагалось. Эту часть воспоминаний в издательстве аккуратно изъяли.
– Начиналось так. Поздно вечером 23 октября 1958 года звонит к нам на дачу жена Николая Тихонова, тогдашнего секретаря правления Союза писателей, и говорит мне: «Только что от В.В. Сухомлина, представителя французской газеты «Либерасьон» в Москве, узнала, что Борису Леонидовичу присуждена Нобелевская премия за «выдающиеся заслуги в современной лирической поэзии и продолжение благородных традиций великой русской прозы». Хорошо бы, чтобы Вы ему поскорее сообщили». У Пастернака телефона не было, и я, конечно, сказала, что сообщим непременно. Всеволод, который уже лежал в постели, вскочил, надел прямо на пижаму халат, и под дождем (осень была холодная) мы побежали к Пастернаку. Дверь открыла Нина Александровна Табидзе, вдова Тициана Табидзе, которая у них гостила. Затем вышел Борис Леонидович. Нина Александровна стала открывать вино, а я пошла за хозяйкой дома. Зинаида Николаевна уже была в постели, сказала, что не встанет, что от этой премии ничего хорошего для Бореньки не ждет. Так, вчетвером – Нина Александровна, Борис Леонидович, Всеволод и я, – пили вино и радовались. Всеволод непрестанно повторял: «Ты, Борис, лучший поэт эпохи и заслужил любую премию мира». Когда разошлись, была уже ночь.
А утром снова звонок, уже из Союза писателей, секретарь Тихонова: «Тамара Владимировна, дайте знать Федину, что к нему выехал Поликарпов из ЦК. По поводу того, что Пастернаку присудили Нобелевскую премию». Я снова бросилась к Всеволоду, и тут мы увидели в окно, как к пастернаковской даче идет Федин. Он пробыл там недолго. А через пять минут после его ухода к нам прибежал Борис Леонидович: «Впервые в жизни Костя приходил ко мне не как друг, а от лица, пославшего его. Мне поставили ультиматум: я должен отказаться от премии. Дано два часа на размышление».
Всеволод сказал: «Борис, я тебе уже вчера без конца твердил, что ты заслуживаешь любую премию мира, и сейчас повторяю это. Поступай, как знаешь». Пастернак очень обрадовался, расцеловал нас и убежал. Иду, сказал, посылать благодарственную телеграмму…
Дальше события развивались стремительно и трагически… Тамара Владимировна уехала по делам в Москву, а в Переделкино и Иванову, и Пастернаку принесли из СП повестки с требованием явиться завтра на заседание президиума правления СП СССР, где должен был обсуждаться вопрос о недостойном поведении Пастернака…
Всеволод Вячеславович, запершись в своем кабинете, делает наброски своего будущего выступления, где доказывает, что «исключать Пастернака из Союза писателей ни в коем случае невозможно…» (за год до нашей с Тамарой Ивановой беседы это письмо опубликовал еженедельник «Неделя»). Но потрясение, видимо, было так велико, что, не закончив письма, он потерял сознание и упал на пол – спазм мозговых сосудов. А едва придя в себя, послал вернувшуюся жену к Пастернакам узнать, как там дела.
Бориса Леонидовича Тамара Иванова застала в кругу гостей, был день именин его жены. Левая рука у Пастернака была на перевязи. Она спросила, для чего эта черная повязка. Он ответил, что, когда читал повестку из союза, рука как бы отнялась, вот он и подвязал ее на всякий случай. И ничего, вроде проходит. Он и не знал, что это было предынфарктное состояние. А еще сказал, что написал письмо Фурцевой. На вопрос, почему Фурцевой, ответил: «Так ведь она женщина…» Из правительства с женщиной ему было легче общаться…
– Борис Леонидович был готов на все, – сказала Тамара Иванова, – кроме высылки из страны. Пока ругали, позорили, подвергали остракизму, он все терпел. Потом, когда и Всеволод, и Пастернак оправились и уже не только я бегала к Пастернакам, а и Борис Леонидович приходил к нам, он говорил: «Перед приходом к вам мне надо ванну принимать, такими меня помоями обливают, так я испоганен…».
Так получилось, что февраль месяц был урожайным на дни рождения. 10 февраля родился Борис Пастернак, 17 февраля – Тамара Владимировна, 24 февраля – Всеволод Вячеславович. Как весело они проводили эти семейные торжества! Однажды, в год своего 65 – летия и 60 – летия Тамары Владимировны, Всеволод Иванов задумал отпраздновать совместный 125 – летний юбилей. Так и сделали. В архиве Пастернака даже сохранился пригласительный билет, украшенный шутливым изображением юбиляров. С тех пор эту дату отмечали только так.
В феврале 1990 года, незадолго до того, как я приехала к ней в гости в Переделкино, Тамара Владимировна отметила их совместное 185 – летие.
Из своих ста с небольшим хвостиком лет актер Николай Анненков отдал театру семьдесят семь. Современник Мейерхольда, Станиславского, Таирова, он практически до последнего дня жизни с трепетом и наслаждением выходил на сцену Малого театра. Сыграл более двухсот ролей, и последние две – Фирс в «Вишневом саде» и схимник Левкий (Клешнин) в «Царе Борисе» – требовали сил и творческой отдачи ничуть не меньше, чем предыдущие работы, исполненные, однако, в более молодые годы. Истории мирового театра известен лишь еще один такой феномен творческого долголетия: это польский актер и режиссер Людвиг Сольский, на сотом году все еще работавший в театре. Николай Анненков тоже готовился к юбилею и мечтал о том, как 21 сентября 1999 года (именно в этот день он должен был разменять вторую сотню) будет играть на любимой сцене. И мечту свою исполнил, вышел на сцену Малого театра и сыграл в пьесе Алексея Толстого «Царь Борис». И скончался – ровно через девять дней, 30 сентября, после триумфально отпразднованного юбилея и через 9 месяцев после нашей с ним беседы в декабре 1999 года.
– Какое Вы думаете взять интервью? – спросил он меня по телефону и тут же поспешно добавил: – Учтите, маленьких интервью я не даю.
Совсем не почувствовав подвоха, я пришла к нему домой на следующий день к полудню, а ушла только вечером, со всей полнотой уяснив, что означает выражение «выжатый как лимон». Мы говорили обо всем на свете. Анненков, в первые минуты показавшийся немощным стариком (я даже подумала было: все это грустный обман, ни в каких спектаклях он играть просто не может), вдруг расцвел, зарокотал, голос обрел звучность. И я поняла: каждое его слово отчетливо слышно на галерке. Интонации, модуляции, тембровые оттенки – все опять стало очень знакомым и … характерным для романтической актерской школы. Он пел мне арии, читал стихи, проигрывал сценки. Словом, был неутомим.
– Знаете, детка, – сказал он, – человек состоит из сердца, воли и ума. К концу жизни я уже сделался мудрым, стараюсь руководить всеми этими тремя компонентами. Самое главное в актере – владеть подсознательным чувством, так сказать, душевным компьютером. Это дает возможность прийти к моментальному вдохновению. Слезы, страх, ужас (ударяет себя в грудь) – моментально тут!.. (Учтиво встает). Пожалуйста, еще раз назовите свое имя. Эта моя несобранность есть результат волнения от встречи с Вами. Волнения и думы. Ира, Ира, Ира… Вот теперь я запомнил. Понимаете, имена я плохо воспринимаю, но зато помню до последнего слова все роли. А это важнее, не правда ли?..
– У Вас есть особый секрет запоминать тексты? И вообще, в чем секрет такого творческого долголетия?
– Трудно сказать. У меня был ученик, Олег Даль. Перед смертью он сказал: «Искусство там, где мама». Мама – это пуповина, и все, что в ребенке есть, передается через пуповину. Материнское начало – вот там искусство, там я его нахожу.
– Вы Олега Даля этому учили?
– Его учить трудно было. Он все время на съемках пропадал. Он и стихи писал трагические: «Так жизнь промчится одиноким зверем…»
– И Вам нравится?
– Мне нравится Пушкин. Еще – Державин… А это все – так (машет рукой). Мои студенты любили писать…
– Отчего же – «так»?
– Вы входите в мою жизнь, а она совсем не веселая и счастливая. Даже не знаю, стоит ли об этом? Я откровенно говорю, что на первом месте у меня чувство, огромное, которое заполняет меня всего (а эти стихи – не заполняют), дальше воля идет, но воля подчиняется этому чувству, и если я уступаю, то неизвестно, победа это или поражение, радость или беда. Поэтому и портрет мой (показывает на стену, где висит изображение дивного, писаного красавца средних лет), он сделан еще до моей второй женитьбы, я только в этом году вытащил из – за шкафа и очень его не люблю. Только женившись во второй раз, я понял – это оазис, я попал в оазис. А та, предыдущая жизнь, была очень трудная.
– Вы думаете о будущем, о прошлом не любите вспоминать…
– О прошлом? – Смеется и вдруг громко поет: «Я о прошлом теперь не мечтаю, и мне прошлого больше не жаль…» Я пел раньше на сцене. Я и теперь пью травяной отвар для голоса, чтобы был чистый звук.
– Вы предпринимаете что – то особенное, чтобы и выглядеть молодо, и быть в форме? По – особому питаетесь, занимаетесь зарядкой?..
Он вдруг пристально смотрит на меня и заявляет: «Все, что мне нужно, – вас видеть, вас чувствовать, вас знать…» – (Оторопев, я не сразу соображаю, что, конечно же, Анненков имеет в виду некий собирательный образ Зрителя)… И через паузу: «Конечно, я делаю зарядку, но самую необходимую. Ем вкусные и полезные вещи, но – все понемногу. С ногами только плохо, пять лет назад упал и ударился спиной, с тех пор проблемы».
– А спектакль играть не трудно? Ведь сами говорите: третий месяц сотого года пошел.
– Я к каждому своему спектаклю отношусь с волнением. Когда подходит срок моего очередного выхода на сцену, уже заранее волнуюсь и готовлюсь. Каждый раз словно заново в него вхожу. И вот уже за сценой, за кулисами спокойно сижу и жду своей минуты и тихо вхожу – без единой мысли. И только тогда начинаю мыслить, когда начинаю работать. Вдруг без перехода принимается разыгрывать передо мной сцену из «Царя Бориса».
Я снова от неожиданности столбенею, ибо сидящий только что вполне расслабленный человек резко преображается. Меня он снова не видит, перед ним вновь Публика, и он Актер…
Клешнин.
Ты мягко стлал, но не помог себе
Медовой речью в горькую годину.
Не помогли и казни. Над тобой
Проклятье Божье. Мерзость ты свою
Познай, как я; прими такую ж схиму;
Сложи венец; молися и постись;
Заприся в келье…<…>
Борис.
С судьбой бороться буду
Я до конца!
Клешнин.
Так умирай, как пес!
– Вы не писали мемуаров?
– Нет, не писал. Начал было, но жил так активно, что писать было некогда. Я и сейчас так живу. А еще – верите ли – и сегодня живу повышением мастерства актера, каждый раз заново делаю роль, все время над ней работаю. У меня на столе всегда томики работ Станиславского. Недавно сказал ректору Щукинского училища, где преподаю: «Я должен говорить о слове, я недоволен тем, как нынче говорят. Русский язык – это лучший язык в мире, он способен передать тончайшие движения души. А говорят дурно, скверно депутаты парламента и даже дикторы телевидения.
– Вы смотрите телевизор?
– Конечно. Меня интересует сегодняшний день, и я в ужасе от той наклонной плоскости, на которой мы находимся. Что же будет дальше с Россией?!
– А о новой роли думаете, ну, хотя бы мечтаете о ней? – говорю я, поскольку наслышана, что все эти годы Анненков приходил к художественному руководителю Малого театра и спрашивал о «планах на него».
– Я боюсь новой роли. Потому что нужно репетировать каждый день. Я думаю о том, доживу ли до 21 сентября, когда мне исполнится 100 лет, чтобы сыграть одну из двух своих последних ролей. Конечно, я мог бы взять новую роль и сыграть ее. Например, с удовольствием сыграл бы Отелло…
– Отелло? – я не успеваю сдержать удивленного возгласа.
– Вот и Вы туда же! Я сказал как – то об этом своем желании руководителю нашего театра Юрию Соломину, а он в ответ: «Только через мой труп». Боится, наверное, что не выдержу.
– Но почему именно Отелло? Темперамент вам подходит?
– Потому что я – вижу. (Читает оду Державина «Бог»)
Я царь – я раб – я червь – я бог!..
– Наверное, женщины Вас обожали.
– Как – то неудобно об этом говорить. Да, много было таких случаев. Ну что ж делать! После тяжелейшего разрыва с моей первой женой, от брака с которой я, как мне казалось, никогда не оправлюсь, ко мне благосклонно отнеслась жена одного маршала. Я помню, как бежал по Арбатской площади и кричал: «Господи, я опять люблю! Спасибо, Господи!» Я и сегодня преклоняюсь перед этим чувством – любовью. Мне, артисту, она необходима. И потом к концу жизни я стал мудрым… Не знаю, можно ли это публиковать?..
О, Господи, подумала я, услышать такое в наши дни!..
– Николай Александрович, а какое у Вас самое яркое воспоминание детства?
– Когда в 1910 году отец, я Вам уже говорил, он был купцом, привез меня с собой в Москву, мы остановились в гостинице «Славянский базар» на Никольской. Оставшись в номере один, я решил заказать себе рюмку смирновской водки. Мне шел одиннадцатый год, и я считал себя совершенно взрослым. Позвонил, на подносе принесли большую рюмку. Я залпом ее осушил и понял, что водка на самом деле совсем не жидкая. Она – сухая. А еще у нее был вкус ореха. Потом на рубль, который мне дал отец, я поехал с его знакомым кататься на извозчике по Москве. Побывал в Третьяковке и еще много – много где, накатался всласть. Рубль – это было много. Корова тогда стоила семь рублей, воз арбузов – сорок копеек. А знаете, на месте того здания, где раньше находился ЦК КПСС, размещались амбары Консеевской и Куваевской мануфактур. Там мой отец покупал аршин ситца за 13 с четвертью копеек, а продавал затем за 14 копеек. На эти три четверти копейки через два года отец увеличил состояние моего деда в четыре раза.
В 1917 году я окончил в Тамбове реальное училище и сдал экзамен в институт путей сообщения. Отец мне купил пальто с погонами. Но с первого курса института я ушел добровольцем в Красную Армию. Там – то, в самодеятельности, и проявилось, что я, оказывается, умею играть. И я играл разные роли и чувствовал, что счастлив.
– Вы, сын купца, по убеждению стали коммунистом, секретарем парторганизации Малого театра?
– Я же говорю, что добровольно пошел в армию. А потом 12 лет был в Малом театре вторым секретарем. Один артист нашего театра шутил: «Анненкову за роли коммунистов нужно платить отдельно». Так искренне я их играл, с такой отдачей и так честно. Но, конечно, мне интересны были характеры сложные, на переплетении добра и зла. Однажды в ЦК мне даже предложили взять Малый театр «в свои руки». Я отказался. Не могу двум богам служить. Я артист.
– А какая самая памятная роль?
– Однажды летом в дощатом театре в Парке Горького актеры Малого театра играли спектакль. Он уже давно забыт. У меня была эпизодическая роль. Всего несколько слов. И вот я гримируюсь перед выходом, слышу, за стенкой какая – то суета началась. Оказалось, не явился исполнитель главной роли. Прибежал ко мне администратор: «Коля, сыграй!» Я в ужасе кричу: «Нет! Я роли не знаю!» «Ну, выручи, мы уже деньги получили, нельзя спектакль останавливать. Позор будет для Малого театра!» Что ж делать! Несите, говорю, костюм…
Как потом домой пришел, не помню. Только очнулся на следующее утро: лежу на кровати в пальто, в калошах… Было мне тогда около тридцати лет. Но и через семьдесят лет помню. До сих пор мурашки по телу.
– И учеников своих всех – всех помните? Их ведь у Вас очень много было.
– (Смеется и подмигивает мне) Нет, всех, конечно, не помню. Но – очень – очень многих. Самых талантливых и … стихи пишущих.