Стоя посреди своей овощной лавки, среди ящиков и мешков с морковью и картошкой, здоровый мужик Захар Адрианович Суриков бушевал не на шутку:
– Ты что? Забыл, кто ты есть?.. – и смотрел исподлобья. – Ты ж купеческий сын, ты Иван Суриков! И дрянь эту из головы выкинь! – В сердцах стал швырять в открытые двери на улицу найденные под прилавком книжки. Одну за другой, одну за другой. – Тебе что, в попы идти или же в писаря?.. Нам, Суриковым, чтенье твоё ни к чему. Наши дела серьёзные, капитальные! Мы из села овощи возим, Москву кормим.
Бледный Ваня, голубоглазый красивый мальчик, в испуге стоял за прилавком, прижавшись к ящикам с капустными кочанами, и, опустив голову, виновато молчал. Однако исподволь с волнением следил, как бы отец не обнаружил на полу под большими весами ещё одну любимую книжицу, со стихами Мерзлякова и Цыганова, недавно купленную им на Сухарёвке на сбережённые гроши.
А вечером в столовой за самоваром уже успокоившийся отец сердито пенял матери:
– Плохо ты, мать, за чадом нашим следишь. Москва – это тебе не деревня, не Новосёлово наше, не Углич. И даже не Ярославль. – Он вскидывал толстый палец. – Тут торговое дело рисковое. Раз уж приехали в Первопрестольную, тут главное – не сорваться. Уровень соблюсти.
Кроткая мать разливала чай, боясь возразить мужу, сказать, что если он и сорвётся, уровень этот, то скорее из-за его пьянства, из-за горькой, которую муж частенько ой как жалует. А что до чтения книжек их сыном, то мать, неграмотная селянка, сама украдкой совала любимому Ванечке на книжки копеечку. Сама с радостью слушала, сидя на кухне, его бойкое чтение, а главное – его собственные безыскусные, простые стишки про прежнюю жизнь в их далёком селе Новосёлове, в их избе, где под окном росла прекрасная рябина: «Весело текли вы, детские года. Вас не омрачали горе и беда». Мать вздыхала, подперев щёку рукой: какое уж там «не омрачали». И голодали, бывало, страшно, а отец и пил, и бил!.. Да порой и тут и пил, и бил. А мать всё старалась и в престольные Божьи праздники, принарядив сына, отпускала его в соседний монастырь на Ордынке – помолиться Святому Николе. Любимый Николай Чудотворец – он добрый, может, он и даст её мальчику счастья. Мать разрешала сыну даже зайти к знакомым монашкам, грамотным и сердечным. Там Ванюша в кельях читал им вслух с выражением и Псалтырь, и Евангелие. Пил в их светлой трапезной чай с халвой и бубликами за длинным столом с белой, расшитой монашками скатертью.
А вечерами дома отец, опять выпив изрядно горькой, поучительно наставлял, жуя кулебяку:
– Книжность, Иван, купцу дохода не даст. От неё одно зло. От неё, от книжки, одно мотовство и разврат. – Ладонью он оберегал от крошек свою бороду. – От неё купцу одна вредность. А ты – мой преемник. Значит, дела мои должен когда-никогда принять. – Вздыхал: – Если найду хоть ещё одну книжку в лавке или в дому – в печи спалю.
Захар Суриков не знал тогда, что эта самая «вредность» уже засела в душе его Ванечки. И уже навсегда. Сын тайком под рубахой притаскивал со всех московских рынков дешёвенькие брошюры стихов: и Пушкина, и Некрасова, и Кольцова. И, улучив момент, таясь, лез на чердак. И там, примостясь у слухового оконца, за которым шумела внизу их торговая улица Ордынка, взахлёб, запоем читал и читал. Но главное – порой и сам начинал писать, рифмуя строки и занося их в тетрадку карандашом. Это были его собственные, только что рождённые стихи. Про родную деревню, по которой он очень скучал в суетливой, шумной Москве, про тонкие рябины под окнами, про зелёные леса и луговые туманы, про запах сена и про милых русых девушек с их сладкими хороводными песнями за околицей. Про девушек, среди которых была одна такая незабываемая… А ещё Ваня писал про горькие похороны, которых он, малец, за свою недолгую деревенскую жизнь уже навидался вдосталь. Про всё это ему писалось в его чердачном одиночестве и легко, и жалостливо, и слёзно. «Тихо тащится лошадка, по снегу бредёт, гроб, рогожею покрытый, на погост везёт». А однажды на странице его тетрадки появились такие строчки:
Что шумишь, качаясь, тонкая рябина,
Головой склоняясь до самого тына?
А через дорогу, за рекой широкой,
Так же одиноко дуб стоит высокий.
Как бы мне, рябине, к дубу перебраться?
Я б тогда не стала гнуться и качаться…
Но тут снизу уже опять раздавался знакомый крик, Ваню искали, его звали в лавку. И мальчик, живо сунув тетрадь под солому, таясь, спускался вниз, помогать.
А между тем овощная торговля отца, поначалу процветавшая, стала и правда приходить в упадок. Но не из-за Вани и его книг Вскоре гуляка Захар Суриков допился до того, что чуть было не впал в белую горячку и вовсе не разорил семью. Бедная мать страдала отчаянно, работала не покладая рук и молилась, молилась. И оставалось только одно – продать дом на Ордынке и вернуться в село. Но отец порешил иначе. Ничтоже сумняшеся Захар поручил лавку, жену и сына попечению своего старшего брата, тоже торговца, и, перекрестив всех на прощание, с последними деньгами в кармане надолго уехал в деревню один. Ах какие тяжкие и одинокие годы настали теперь для Вани и его любимой матушки. Горек был чужой хлеб в чужой семье. Но вскоре его любимая мать-брошенка, отболев и отмучившись, умерла, а юный подросший Ваня – уже, можно сказать, паренёк Иван Захарович Суриков (по возвращении отца в Москву) – вынужден был стать настоящим лавочником.
Сперва он работал удачливым приказчиком, продававшим москвичам с 1859 года железо и уголь. Но не в том были его удача и его богатство. К шестидесятому году у него собралась целая библиотека, вернее, целая полка книг его любимых писателей и поэтов. А ещё распухла толстая тетрадь своих собственных записей, своих стихов, которые молодой человек однажды отважился показать в редакции – известному в те годы литератору А. Н. Плещееву. Поход к Плещееву был важным и трепетным событием для молодого Сурикова. Но отзыв профессионала необычайно вдохновил его! Отзыв был на удивление тёплым: «В Ваших стихах черты истинной народности, фольклора, самобытности, а главное в них – задушевность, глубокое чувство. Вам, голубчик, далее надо писать. Далее». И даже предложил показать стихи молодого лавочника в журнал. Для печати, для опубликования.
Однако в тот период Ивану Сурикову было не до стихов. Повторная женитьба отца, а затем и собственная женитьба на милейшей Марии Ермаковой, девушке-сироте, сделали для Ивана Захаровича невозможной жизнь на старой Ордынке, в родительском доме с мезонином, где он когда-то на чердаке начинал писать. Теперь пришлось бросить и дом, и работу в лавке. И даже снять с женой квартиру, перебиваться случайными заработками. Однако уже не в торговле. Его, чуткого и умного человека, тянуло к книгам, к культуре, к высокому русскому слову, высоким чувствам и мыслям. Сперва пришлось стать типографским наборщиком, набирать свинцовые буквицы чужих книг. Потом – переписчиком чужих рукописей. И только в конце 60-х годов он всё-таки осторожно, с волнением знакомится с авторами, писателями-демократами Нефёдовым и Левитиным. Его же собственные искренние стихи о пережитом, о тяжкой бедняцкой доле, о деревенской и городской жизни, о нежности к «дереву, пруду, кусточку» встретили их живое сочувствие и даже поддержку. Именно они и помогли талантливому и красивому «русскому молодцу» Ивану Сурикову начать печататься в литературных журналах. Сперва – «Семья и школа», затем – «Дело», позже – «Отечественные записки». А в 1871 году появляется и собственный первый сборник поэта. Очень свежий, фольклорный, полный житейских сюжетов, жизненных драм и дивных пейзажей. Вошли туда и ранние стихи, в том числе и те, написанные на чердаке: о бедной лошадке, везущей гроб; о тонкой рябине, которая, как юная девушка, всё мечтала и не могла соединиться с милым дубом развесистым:
Тонкими ветвями я б к нему прижалась
И с его листами день и ночь шепталась.
Но нельзя рябине к дубу перебраться,
Знать, судьба такая – век одной качаться.
Но, несмотря на радость автора даже от типографского запаха красок собственной книги, жизнь не стала легче. Содержать семью было не на что. Тираж книги был маленький, имя автора – незнакомо, и раскупалась она не бойко. И тогда Суриков решается на рискованное дело. Он становится официальным организатором очень близких ему «литературных сил русских окраин». В 1872 году он собирает рукописи и публикует один за другим талантливые сборники провинциальных писателей-самоучек. Скоро эта его деятельность становится в столичных кругах заметной, даже весомой и нужной. Хотя «непролазная» и привычная нужда, почти нищета (невозможность снять достойную квартиру, вызвать на дом к детям врача, даже сшить себе новый приличный сюртук), которую Суриков тщательно скрывал от коллег-литераторов, буквально не отпускала. И унижала поэта до боли.
Между тем в 1875 году, после выхода уже второго сборника Ивана Захаровича Сурикова, его как «литературного самородка» при активной поддержке Льва Николаевича Толстого торжественно принимают в почётные члены Общества любителей русской словесности. И вот тут-то такая популярность начинает наконец приносить ему хоть какие-то деньги. Именно в эти годы поэт серьёзно занимается историческим эпосом, былинами и прекрасной «малороссийской песней». И в эти же годы (воистину в России надо жить долго) на его слова известные композиторы сочиняют прекрасную музыку: Кюи, Бородин, Римский-Корсаков. А на стихи «Я ли во поле не травушка была», «В огороде возле броду», «Рассвет» вдохновенные мелодии пишет сам великий Пётр Ильич Чайковский. Ну а буквально народными, даже утратившими музыкальное авторство становятся знаменитые и поныне «суриковские» песни: «Степь да степь кругом, путь далёк лежит» и «Тонкая рябина». Они и при жизни Ивана Захаровича уже зазвучали и под гармошку, и под гитару по всей матушке-России. Их пели и в сёлах, и в городах. В самых разных кругах: разночинных, мещанских, батрацких и даже приволжских бурлацких.
Мало-помалу у красавца поэта и с деньгами всё как-то стало налаживаться. Новая квартира, наряды жене и детям, да и себе – наконец-то! – «роскошный сюртук». Прямо-таки новая «гоголевская шинель». И душе… главное ведь – душе наконец-то спокойствие и радость. Помог-таки Николай Чудотворец. Жаль только, матушка не дожила до этих дней, не увидела успеха любимого Ванечки. А Ванечка Суриков уже вдохновенно, целеустремлённо планирует новое – выпускать свой собственный специальный журнал, призванный объединить поэтов и писателей «из народа». Кое с кем советуется, прикидывает список соратников, соавторов, редакторов. Пытается найти для издания меценатов, разыскать деньги. И вот наконец подаёт прошение. Однако ожидать ответа пришлось недолго… Из московского полицейского управления он неожиданно быстро получает пакет, а в нём под сургучной печатью – категорический запрет на издание… Но отчего запрет?.. Почему? В ответе – ни слова…
Этот отказ для Ивана Захаровича был страшным ударом. Он ранил трепетную душу поэта болезненно, резко. Ему становится безнадёжно ясно: в литературной дворянской среде он, как и прежде, чужак, он всё равно простолюдин. И для властей он – деревенщина, бывший торгаш и человек в чём-то даже опасный. И вырваться из этой социальной ниши ему, Сурикову, и впредь невозможно.
И вот ещё вчера красивый, высокий, здоровый человек, он резко заболевает. Да и прежние полуголодные годы, нищета и житейские мытарства дают о себе знать, подкашивают здоровье.
В 1878 году у поэта открывается жгучий туберкулёз, с кровохарканьем. И хотя любящая жена и друзья-литераторы предпринимают отчаянные усилия спасти Ивана Захаровича, в 1880 году он тихо-тихо умирает. Тридцати девяти лет от роду. Ладный, стройный, в самом расцвете доброго, светлого дарования. Умирает, провидчески описав свой уход в знаменитых стихах: «У могилы матери», «Умирающая швейка», «Песня бедняка». Ну а что его «Тонкая рябина»? Жива ли? А тонкая рябина его всё жива, она всё не стареет. Всё шумит и клонится на ветру «тонкими ветвями до самого тына». Вот уже больше ста лет. И каждая русская душа до боли любит её, эту песню. И поёт и соло, и хором, и на сцене, и в любом застолье – и радостно, и со слезой: «Знать, судьба такая – век одной качаться».
Шанхай. И. Ракша
«Над полями да над чистыми / Месяц птицею летит. / И серебряными искрами / Поле ровное блестит…» Ах какая это прекрасная песня! Звонкая, развесёлая, удалая! Сколько в ней зимней свежести, морозного ветра! «Гривы инеем кудрявятся, / Порошит снежком в лицо. / Выходи встречать, красавица, / Мила друга на крыльцо!»
Так и звенят, так и заливаются бубенцы резвой тройки, мчащей по Руси, сквозь перелески и снежные поля. Мчат мила друга к его любимой! Вот радости-то будет при встрече, когда «глянут в сердце очи ясные», да глянут так, что «закружится голова»! Ведь «С милой жизнь, что солнце красное, А без милой – трын-трава. / Ну, звончей, звончей, бубенчики, / Заливные голоса! / Ой ты, удаль молодецкая, / Ой ты, девичья краса!».
Так и кажется, что такую задорную песню мог написать очень счастливый, по-русски озорной человек. И мне захотелось доискаться, познакомиться с автором этих великолепных поэтических строк. И, несмотря на то что во многих песенных сборниках эта «Новогодняя песня» значится как народная, с автором стихотворения мне, хоть и не без труда, всё же удалось познакомиться.
А звали его Александр Степанович Рославлев. И жизнь у этого талантливого человека была совсем не весёлой и совсем не счастливой.
Он родился в городке Коломна, недалеко от Москвы, в 1883 году. В двенадцать лет остался сиротой и с этого нежного, почти детского возраста должен был надеяться лишь на себя. А ведь от роду Саша записан был «потомственным дворянином». Его отец, некогда респектабельный потомственный дворянин Степан Рославлев, даже наследовал от родителей небольшое имение и владел неплохим хозяйством. Однако давнее пристрастие к «зелёному змию» всё больше портило его характер, да и всю жизнь. Не помогла избавиться от недуга пьянства и женитьба на милой и любимой женщине, которая родила ему сына Александра – очаровательного, здорового малыша и наследника. Год от года дела в доме Рославлевых шли всё хуже. И наконец пагубная страсть хозяина к алкоголю, на горе близких, привела-таки семью к полному разорению, а хозяйство – к обнищанию и распродаже. Постоянные скандалы, попрёки и слёзы жены, а главное, собственное безволие и укоры совести привели господина Рославлева к тому, что весной 1895 года он покончил с собой. Повесился. Для родных это было страшным ударом! А несчастную молодую вдову, Сашину мать, потрясло так, что она не вынесла горя и, как говорили тогда, «умом тронулась». То есть сошла с ума.
В памяти Саши навсегда останется горестное воспоминание о посещении казённой больничной палаты, куда безвозвратно определили его любимую маму. Запомнятся серые лестницы, серые коридоры, серый свет за окнами и она сама – его мама, похудевшая до неузнаваемости, враз поседевшая, с опущенной головой и крестиком на груди, не узнававшая даже любимого сына. Молча завязывала и развязывала она бахрому на ветхой скатерти убогого стола. Саше запомнились и её пальцы, когда-то прекрасные, легко аккомпанировавшие его любимым романсам и песням, скользившие в такт музыке по клавишам рояля в гостиной.
И вот – всё рухнуло. Всё кончилось. Оборвалось. Как жить дальше, Саша совершенно не знал. К тому же за три дня до трагедии, до самоубийства отца, его выгнали из гимназии с жестоким «приговором»: «за неспособность». Правда, сторож гимназии успокоил уныло сидевшего на скамейке, безутешного паренька: «Не твоя тут вина. Это родитель твой неспособен отдать долг за твоё ученье, – и погладил его по голове. – За всё, милок, в этой жизни надо кому-то платить. За всё».
А жизнь между тем продолжалась, и выживать осиротевшему подростку как-то было надо. И хотя полного гимназического образования у Саши не было, но было умение прекрасно, каллиграфически писать. А это в конторах ценилось, и именно это его спасло. По протекции дальнего родственника Саша устроился (о, удача!) писцом в Коломенскую земскую управу. На небольшое жалованье. Так началась его самостоятельная жизнь. Однако в Коломне Саша оставался недолго. Рядом, под боком, Москва с её бурлящей и шумной жизнью. Она тянет Сашу словно магнитом. И спустя год, бросив удачную, спокойную, а главное, надёжную работу, он оказывается на улицах столицы. Буквально без гроша в кармане. Зато в самой гуще, в водовороте незнакомой и интересной жизни. Юный потомственный дворянин скитается по рынкам, вместе с нищими и пьяницами спит на Солянке, на Хитровке в ночлежных домах. По найму работает грузчиком, служит на побегушках у приказчиков мелких лавок, трудится и в богатых, фирменных магазинах. Но, видно, Ангел-хранитель, оберегая, витает над ним, распахнув свои белые добрые крыла. Да и Ангел любимой умершей маменьки, видимо, тоже помогает. И паренёк выживает, не гибнет в этой низменной круговерти. И, надо признаться, его не очень-то и гнетёт, казалось бы, беспросветное существование, эта жизнь «на дне». Такой уж у юного Саши оптимистичный, лёгкий характер! Он от роду позитивен.
А не печалится он ещё и потому, что печалиться просто некогда. Теперь он… ПИШЕТ. Да-да, пишет. И с жадностью, с удовольствием. Всё больше и всё упорнее. Своим красивым каллиграфическим почерком, по вечерам склоняясь к листам дешёвой складской зелёной бумаги в свете горящих свечей, которые десятками покупает в свечной лавке. Каждую свободную от работы минуту он тратит на самообразование, на чтение газет и журналов или на собственные сочинения, которые постепенно становятся его страстью. Вначале это, конечно же, были стихи. Стихи и поэмы – подражательные, незрело-длинные. Однако не без искры собственных чувств и новизны. Позже Саша пробует писать и рассказы, и даже статьи на разные злободневные темы. И скоро это становится его горячей, ежедневной потребностью, даже страстью. В надежде на публикацию он вначале с боязнью, а потом всё смелее относит свои творения в редакции разных газет и журналов. Посылает даже в другие города по почте. Их, разумеется, регулярно возвращают. Но молодой автор, получая назад собственные пакеты с рукописями, не смущается. Он упрямо не оставляет пера и не оставляет надежд. И вот однажды из далёкого города Томска, куда он также посылал свои опусы, приходит пакет с толстым журналом «Сибирский наблюдатель». Он жадно, с бьющимся сердцем разрезает ножом страницы. И листает, листает. И – вот оно! Как удар! Опубликовано первое стихотворение поэта Александра Рославлева под названием «Ангел». Вот он!.. Помог ему его белокрылый Ангел-хранитель!.. К тому же автору «причитается получить» на почте неплохой гонорар!.. Первые деньги за литературный труд!.. Какая же это радость была! Какое ликование! За это не грех было и выпить «по чарке» с друзьями, прежде, конечно, не верившими в его литературный дар.
А потом… Потом к Рославлеву приходит настоящий успех. За несколько лет один за другим выходят 14 его поэтических сборников. Теперь он уже неплохо зарабатывает лишь только литературным трудом. Снимает приличную квартиру. Заводит кухарку. Его стихи уже постоянны на страницах московской периодической прессы. Пишет он и прозу. Например, свои нашумевшие в те годы «Записки полицейского пристава». Эта небольшая сатирическая повесть на какое-то время стала в литературных кругах столицы буквально притчей во языцех. Только ленивый тогда не говорил о ней. А молодой, но уже довольно известный критик начала XX века Корней Чуковский, человек носатый и злой, беспощадно высмеял повесть. Но и это тоже была реклама. «Написано вяло, плохо… подражательно… скверно». Молодой Чуковский так искренно досадовал на Рославлева, что посвятил его «Запискам» даже две статьи. Названия их вполне красноречивы: «Литературные стружки» и «Третий сорт». Однако надо отметить, что Александр Степанович совершенно не отреагировал на такую разгромную критику. Он её словно бы и не заметил. «Как слону дробина», – говорили друзья. А Саша и правда был большим, могуче-здоровым и очень красивым человеком. Но главное – был несокрушимым оптимистом. И продолжал, не смущаясь, работать.
В те годы он близко сошёлся с Леонидом Андреевым. Хорошо знал Чехова, Александра Куприна, а особенно «певца бедноты и уличных горемык» Горького, с его, тоже сиротской, схожей судьбой. В общем, сошёлся со всеми видными авторами того времени. Будучи по природе благодушным, открытым, сдружился даже с тем же Корнеем Чуковским. Забавно было видеть вместе этих молодых литераторов: одного – невысокого, толстого, как колобок, другого – длинного и худого, – горячо спорящих где-нибудь за столиком в клубе или редакции. Любил и почитал Рославлев и Александра Блока, кстати тоже осмеявшего его стихи, саркастично назвавшего их «эпигонскими». Впрочем, с годами Рославлев действительно стал совершенно безразличен к отзывам о своём творчестве. А всё потому, что его давно и серьёзно увлекала совсем иная, горячо захватившая душу страсть. И имя у этой страсти было женское – Революция. Он с восторгом отдался ей. Её захватывающим лозунгам, её новым веяниям и идеям. В событиях 1905 года Александр участвовал активно и даже радостно.
Поэт безоглядно верил в справедливость грядущего общества, где все должны были быть равно счастливы и, конечно же, равно богаты. Где не будет, как он уверился, одиноких людей и горьких сирот, не будет взяток, пьянства, бесчинства, бесчестья. Однако его общественно-революционная деятельность денег на жизнь не давала. Приходилось и дальше существовать за счёт литературных трудов. Приходилось, как прежде, писать на заказ для газет и журналов всякую ерунду.
Как-то в ноябре 1907 года журнал «Пробуждение» попросил его дать какое-нибудь «свеженькое стихотворение» в новогодний номер. И заплатить обещали прилично. Журнал был недорогой, непрестижный, даже несколько аляповатый. Но заказ есть заказ. Подобной халтуры у поэта и раньше хватало. И вот после вечернего чая Александр Степанович подсел к столу, макнул перо в хрустальную чернильницу и склонился к бумаге, уже дорогой и белой. Пытался вообразить себе что-то приятное, зимнее, новогоднее… Он легко представил себя юным, беззаботным, когда все были живы, и… влюблённым, каким он давно уже не бывал. И сразу же первые строки легко, даже слишком легко побежали из-под пера, красиво ложась на страницу: «Над конями да над быстрыми / Месяц птицею летит, / И серебряными искрами / Поле…» Конечно же, сколько раз он воочию видел всё это зимой. И в детстве, когда была жива матушка, и позже, бывая и в родной Коломне, и в имениях у друзей. Когда, бывало, ночью, после шумного дружеского застолья весело завалишься в сани, и кони тотчас рванут с радостной силой и устремятся в синюю даль. И куда?.. Конечно же, к милой… А над летящими конскими гривами, над звенящим поддужным бубенчиком поплывёт в звёздном небе, полетит над тобой вослед рогатый месяц в серебряной дымке. «Наша сваха – воля вольная. / Повенчает месяц нас…» Светловолосая голова Александра Степановича в золотом круге света, как в нимбе, склоняется над бумагой, и скользит, скользит по странице перо: «Словно чуют – разъярилися / Кони – соколы мои. / В жарком сердце реки вскрылися / И запели соловьи…» Всю ночь он работает: черкает, комкает листы, переписывает заново. И рождаются слова, выстраиваются строки. «С милой жизнь, что солнце красное, / А без милой трын-трава…» В этих стихах было всё: и раздольный русский пейзаж с его светлой грустью, и сама душа поэта – широкая, удалая, со страстной мечтой о собственном счастье.
К утру Рославлев наконец закончил работу. Устало откинулся на спинку кресла. Не спеша перечитал текст, строфу за строфой, и вдруг понял, что это и не стихи вовсе, а песня. Конечно же, это песня! И, подумав, добавил сверху ещё одну строчку, название: «Новогодняя песня». Потом одним дыханием задул очередную оплывшую, задымившуюся свечу и какое-то время, довольный, молча сидел в голубой предутренней тишине… «Получилось, кажется, получилось…» А через пару часов, наняв извозчика, он уже отвозил свой литературный заказ в редакцию. По заснеженной, морозной Москве, с белыми печными дымами от крыш в небо, которые словно бы подпирали сам небосвод. Волновался, конечно, уткнув нос в поднятый воротник. Как-то примут его ночную работу? Что скажут?..
И вот стихотворение А. Рославлева «Новогодняя песня» выходит в свет без задержек, прямо с листа, в первом номере журнала «Пробуждение» за 1908 год. Читатель не только его принимает, стихотворение украшает номер. Более того, оно оживает, звучит как песня. И вскоре «Новогоднюю песню» начинают петь всюду. И в светских салонах под гитару, и в мещанских домах, и в кабаках и трактирах на рабочих окраинах. Мелодию на эти слова пишут самые разные музыканты. Порой самодеятельные. Но та, которая, пройдя сквозь столетие, дошла до нас, которую и нынче поют современники, принадлежит известному композитору начала XX века П. Владимирову.
С тех пор «Новогодняя песня» в России стала так популярна (из десятилетия в десятилетие её поют и солисты, и хоры с оркестрами), что постепенно превратилась в народную. А начальные слова «над конями да над быстрыми месяц птицею летит…» были с годами изменены. И звучат теперь так: «Над полями да над чистыми». Эта строка стала даже названием. К тому же вместо шести куплетов осталось только три. Порой даже профессиональные музыканты не знают имени автора. Да и издатели нот порой забывают указать то имя композитора, то имя поэта. А то и обоих сразу. Даже в концертах объявляют со сцены: «Русская народная песня». Что ж, такова судьба многих самых любимых народом, бессмертных песен. И это – доля завидная.
Ну а какова же дальнейшая судьба поэта? Александр Степанович Рославлев благополучно дожил до революции 1917 года, которую называли тогда переворотом. Действительно, перевернулось в России всё. Жизнь. Судьбы. Эпоха. Однако воплотилась, осуществилась-таки его мечта – ненавистное ему самодержавие пало. Даже царскую семью в восемнадцатом расстреляли. Казалось бы, «святое» дело «освобождения» народа свершилось. Ликуй. Рославлев стал даже «красным» участником Гражданской войны. С Красной армией подался на юг. Испытал всяческие жизненные коллизии. Но, как известно, революция пожирает своих детей. И долгожданного счастья: равенства, братства, гармонии – что-то вокруг не наступало. Чтобы окончательно не разочароваться, он с жадной энергией хватался за разные дела. Стал редактировать пролетарскую газету со странным названием «Красное Черноморье». Затем в Новороссийске вместе с молодым режиссёром Мейерхольдом азартно принялся создавать Театр политической сатиры. Всё надеялся увлечься, не потерять мечту. Стал по-революционному аскетичен, строго одет. Забывал о себе – о сне, о еде. Да и наступивший голод сему сопутствовал. Но, несмотря на все усилия, душа Александра Степановича почему-то всё больше печалилась, всё увядала. Лирические стихи не писались вообще, словно бы Муза, обидевшись, отвернулась от него навсегда. И до «расцвета коммунистического завтра» романтик Рославлев так и не дожил.
В ноябре 1920 года его, человека такого большого, красивого, сильного, свалила какая-то ничтожная тифозная вошь. Заразный, мучительный тиф свирепствовал тогда в голодной, разорённой до нищеты стране. А на юге России, как в наказание, эпидемия косила буквально всех. Лошади и полуторки не успевали вывозить с улиц трупы. И 37-летнему поэту уже не могли помочь ни врачи, ни его лёгкий, некогда заводной нрав, ни его оптимизм, который совсем иссяк. Он умирал от сыпняка, сыпного тифа, в горячке, то теряя сознание, то приходя в себя. И лишь его белокрылый Ангел-хранитель, о котором поэт писал ещё в юности, теперь распростёр крыла и в ожидании беззвучно реял над ним. Сочувственно и с любовью подавал сверху руку. И поэт, уже уходя навсегда, не мог и представить, что из всего написанного им в жизни дойдёт до потомков лишь одна немудрёная, но бессмертная, ясная песня, которую он, Саша Рославлев, написал когда-то в новогоднюю ночь:
Ляг, дороженька удалая,
Через весь-то белый свет.
Ты завейся, вьюга шалая,
Замети за нами след.