В семь часов в Линнской синагоге начался вечер русского романса. За окном – набережная, синий кусок океана. Чайки на гладком песке, запах гниющих водорослей. Мальчик с густой гривой выводит ломающимся басом: «Спи, мой зайчик, спи, мой чиж, мать уехала в Париж…»
Подожди, голубчик. Когда уехала?
Вчера они сидели в его пропахшем табаком кожаном кабинете, за окном которого бушевал, ломая сиреневые ветки, июньский дождь.
…Они сидели в пропахшем табаком кожаном кабинете, и дрожащее полное лицо его было белее бумаги на столе.
– Я прошу одного, – громко сказал он, – чтобы была сохранена видимость наших семейных отношений…
– Отпусти меня, – прошептала она, – отпусти меня на месяц. Николка…
– Николка! – закричал он. – Николка! Николка будет здесь с Зиной и Олей! Как только бог смотрит на тебя оттуда?!
В Париже было тепло и солнечно. Покрывало на кровати пахло лавандовым мылом. Первый раз в жизни она проснулась рядом с человеком, который вот уже несколько месяцев был для нее всем на свете.
– Вот ты посмотри, Аня. Это она перед самым выпуском. Ух, коса-то какая! Красавица.
– Где она умерла?
– Как где? В Москве, у Коли на руках. Перед самой войной она уехала с этим. Не сбежала, нет. Коля сам сказал: «Уезжай. Уезжай, куда хочешь, и думай. Потом возвращайся, потому что у тебя ребенок, а ребенку нужна мать».
– С ума сошел! Кто же так поступает?
– Теперь – никто, а раньше поступали. Он был великий человек, Аня. Коля – был великий человек. Двое было великих: мой Костя и Лидин Коля. Ну про моего ты знаешь…
Она все еще была в Париже, хотя ее давно ждали в двух городах: Москве и Тамбове. В Тамбове тем временем выпал снег, и по сухому первому снегу к угловому дому на Большой Дворянской подкатил краснощекий извозчик.
– Лиза! Беги смотреть! Асеев приехал! Адвокат Асеев! Тот, с которым мы летом у Головкиных в карты играли! Он у нас практику открыл! Лиза!
Подошла к окошку, вскинула плечи. В косе – черный бант. Коса – тонкая, так себе. Вот у Лиды – волосы! Господи, Лида-то в Париже. Вчера мама с папой опять о ней говорили, мама все время плачет. Папа ездил в Москву, к Николаю Васильевичу и маленькому Николке. Привез фотографию – Николка на белом пони. Глазки грустные. Сумасшедшая Лида.
Так это и есть Асеев? Расплачивается с извозчиком. Без шапки, голова от снега – как припудренная. Подхватил свой сак – и прыг на крыльцо! Что это он так распрыгался?
Назавтра в гимназии была рассеянна. Толстая Надя Субботина протянула ей бархатный альбомчик. Выпускной класс, стишки на память. Субботина летом замуж выходит. За кузена. В Синоде разрешение выпрашивали. Дура Надька. Няня говорит: «Выйдет и будет рожать, как кошка».
Нет, мы с Мусей и Лялей, как только закончим, сразу – в Москву. На французские курсы. Там Шаляпин, Северянин. Во МХАТе – «Три сестры». Лида в письмах мне все рассказывает. Никому и в голову не придет, что я из Тамбова. В Асееве, кстати, ничего особенного. Муся говорит, что кутила ужасный. К цыганкам ездит. Папа признался, что тоже ездил, когда молодым был. Ужас. Муся клялась, что у Асеева цыганка в любовницах. Ну и ну. «Живой труп», графа Толстого сочинение.
Открыла альбомчик. Вдоль и поперек исписан. Вот, пожалуйста.
Лишь сойдет к нам на землю вечерочек,
Буду ждать, не дрогнет ли звонок.
Приходи, ненаглядный дружочек,
Приходи посидеть на часок.
Перевернула страницу, чтобы не мараться о глупости, и написала крупно:
Душа моя во всем гнезду сродни,
В ней бьются птицы и поют они.
А улетит последняя и – вот:
Она, как дом с открытыми дверьми,
В которые осенний небосвод
Шлет первый снег, и рвется лист с земли.
Ах как прекрасно. Прекрасные стихи. Алеша написал и преподнес летом. Гостил в июле на даче. Сашин друг. Вечером преподнес, когда мама заставила гаммы играть. Вошел в гостиную, волосы на пробор, блестят. Муся уверяет, он их чем-то мажет, чтобы блестели. Может быть, и нет. Просто такие волосы.
Откашлялся:
– Я не прошу вашей руки, Лизавета Антоновна, потому что вы слишком молоды. Но разрешите мне надеяться. Я буду ждать.
Взял ее за локоть и вдруг поцеловал в щеку. У нее в глазах потемнело. Маме, конечно, все рассказала. Мама сначала засмеялась, потом заплакала. Но плачет она всегда об одном: Лида.
Асеев вышел из своего дома как раз тогда, когда она к своему – подошла. Улица была пуста. Редкий сухой снежок. Он взглянул на нее рассеянно. Улыбнулся и поклонился, надевая перчатки. Кому улыбнулся-то? Мне или двери? Постояла, сбросив ранец на землю, посмотрела вслед. Глупо. Взрослая барышня, скоро курсистка. Он припустился по улице быстро, почти бегом. Извозчика не взял. Снег налетел на его спину.
Лида вернулась в Москву в июле, перед самой войной. По темно-зеленой с большими золотыми буквами вывеске: «Доктор Н. В. Филицын. Нервные болезни» – бежали мутные дождевые потоки. Николай Васильевич открыл дверь, провожая сгорбившегося пациента.
Посторонился, пропуская ее в глубину прихожей. Она отразилась в зеркале – бледная, как смерть, в затейливой парижской шляпке.
– Вернулась? – сказал он, и ей послышалась ненависть.
– Где Николка? – хрипло спросила она.
Он молчал и исподлобья, красными, бегающими глазами осматривал ее похудевшее лицо, серое дорожное платье на пуговицах, зонтик, блестевший от дождя.
– Николка где? – повторила она, замирая.
– Не беспокойся, – ответил он высоким звонким голосом. – Его забрала Оля. Завтра привезет. Должны же мы с тобой объясниться.
– Коля, – сказала она и опустилась на стул, – я не могу говорить…
– Вот и прекрасно, – он усмехнулся дрожащими губами, – вот и хорошо, потому что и я не могу говорить. Да и незачем. Я предлагаю тебе жить здесь, дома, потому что все остальное – гадость и чушь. Ты не первая женщина, у которой завелся, – он с отвращением сморщил все лицо, – завелся адюльтер, и не последняя. Но ты – мать нашего ребенка. А наш ребенок, представляется мне, важнее адюльтеров. Так что я свой выбор сделал. Места в доме достаточно. Николка ничего не заметит. А когда ты решишь покинуть нас, – он быстро, вопросительно посмотрел на нее, она вздрогнула всем телом, – если ты решишь покинуть нас, мы вместе подумаем, какие принять меры.
– Как странно, Коля. – Она опустила голову, мокрая темно-золотая прядь упала на лоб из-под шляпки. – Как ты легко говоришь об этом…
– Легко? – переспросил он. – Ну, дорогая моя! Сколько раз я представлял себе, как задушу тебя, едва ты переступишь порог!
Она вскочила, словно ее ударило током.
– Сиди! – вскрикнул он и обеими руками нажал на ее плечи. – Сиди, ничего я тебе не сделаю! Нашла Алеко! Он для меня – все, – и кивнул головой в сторону лестницы, ведущей на второй этаж. – Николка для меня – все! Не позволю я, чтобы глупая баба сломала ему жизнь, слышишь ты! Не позволю!
Он стоял над нею, дрожа всем телом, – огромный, седой, взъерошенный, – и вдруг она вспомнила, как он когда-то, так же дрожа всем телом, просил ее руки.
– Лучше я уеду, – прошептала она, – мы не сможем, мы не выдержим…
Он вдруг отошел к двери, прижался к ней спиной, засунул руки в карманы.
– Полно тебе, Лида, – произнес он почти спокойно, – иди к себе, отдохни. Ты неважно выглядишь. Завтра Оля привезет Николку.
…Низкое красное солнце ломким веером накрыло Большую Дворянскую. К дому напротив подкатила пролетка. Из нее козочкой выпрыгнула соседская девочка, которая вот уже три месяца за ним подсматривает. Следом, придерживая подол платья, сошла молодая женщина в синей шляпе и сине-сером полосатом платье. За женщиной – худенький мальчик в русых локонах. Все они на секунду остановились перед дверью, и девочка нетерпеливо дернула звонок. Женщина в полосатом платье схватилась за сердце. Дверь отворилась, мелькнули два лица – Александры Ильиничны и Антона Сергеевича, соседей, – и дверь торопливо захлопнулась. Он догадался, что приехала старшая дочь Лида, недавно, как говорили, вернувшаяся из Парижа. Движение ее руки, схватившейся за сердце, поразило его.
«Кто знает, – вяло подумал он, – может быть, что-то еще осталось в этой жизни… Боль, привязанность… Наверное, осталось».
Он открыл буфет и налил себе стакан вина. Сопьюсь в этой дыре от скуки. Нет, не сопьюсь. Что делать вечером? Поехать к Тане? Его обожгло и тут же передернуло. Таня… Страсть, да. Тяжелая страсть к женскому телу, в которое погружаешься, все забыв. Потом наступает отрезвление. Она любит деньги, Танюша. Деньги и подарки. С ума сходит от побрякушек, которые он ей дарит. Довольно гадко. Но шея, спина, лопатки с шелковистыми родинками, вишневые соски, твердеющие под его ладонью… Ладно. Поживем – увидим. Сказать сестрам: женюсь-ка я, милые, на цыганке?
Он представил себе выражение лица старшей, Варвары, недавно похоронившей мужа и оставшейся с четырьмя детьми. Нельзя делать такие вещи. Детей надо поднимать, все на нем. У Вари нет денег. Он опять посмотрел на соседский дом. Там уже зажгли лампу, двигались тени. Плачут, наверное, ахают, расспрашивают. Как она схватилась за сердце, эта, в полосатом платье…
Горничная повесила платье в шкаф, расстелила постель. На столе стояли розы, только что срезанные. Конечно, к ее приезду. Как хорошо дома. Господи. И какой ад там, в Москве. Николай Васильевич ведет себя с ней вежливо и сухо, как с посторонней.
– Лида вам все рассказывала, тетя Лиза, делилась?
– Что могла, то рассказывала. У нас разница была все же довольно большая: девять лет. Я ей казалась ребенком. По-настоящему мы с ней в первый раз поговорили тогда, после Парижа, когда она приехала в Тамбов. Убежала из Москвы от Николая Васильевича на две недели. А ты знаешь? Мне вот что все время приходит в голову: поделом нам всем! Молодцы большевики! Ей-богу, уважаю!
– Что это вы вдруг, тетя Лиза?
– А то, – и она засмеялась нервным старым ртом. – А то. Какая была жизнь! Страсти, любовь! Слезы, букеты. А они пришли и говорят: «Идите вы с вашими страстями к такой-то матери! И букеты с собой прихватите!» Мы и пошли. Буржуи недобитые.
– Лида!
Не отвечает. Сейчас разрыдается. Любят они рыдать: что Лида, что мама.
– Лидуша! Ну что ты, как неживая? Поговори со мной!
– О чем с тобой поговорить, дурочка?
– Ну, обо всем. – Быстро намотала на руку легкую прядь, смутилась. – Как ты жила там, в Париже, с этим?
– С этим? – повторила Лида. – Что ты говоришь, Лизка! Он мне дороже всего.
– Почему?
– Как почему? Люблю его, вот почему!
– А Николая Васильевича?
Лида отрицательно покачала головой.
– Как? – ахнула, прижала ладонь ко рту. – Как же ты венчалась?
– «Да как же ты венчалась, няня?» – слабо улыбнулась Лида. – Так и венчалась. Так, видно, бог велел.
– Мой Коля, – засмеявшись сквозь готовые слезы, подхватила Лиза, – «он старше был меня, мой свет, а было мне…». Сколько тебе было?
– Восемнадцать, – сказала Лида, – и я ничего, ничего не понимала. Как ты сейчас.
– Я? – С возмущением: – Ну уж нет! Я давным-давно все знаю. Только скажи мне: почему так бывает, что этого человека любишь, а того нет? Ведь все одинаковое – руки, ноги, глаза. А…
– Никто этого не знает, – перебила ее Лида, – никто тебе на этот вопрос ничего не скажет! Я, когда только встретила его, ну, его, понимаешь? – И покраснела до слез, посмотрела умоляющими глазами. – Как только встретила, сразу поняла, что у меня никакой своей воли не осталось. Что он захочет, то я и сделаю.
– Господи помилуй! Да ведь ты же замужем, и потом Николка…
– И Николка, и замужем, и мама… А как он до меня дотронулся в самый первый раз, так я почувствовала…
– Что ты почувствовала? Как он до тебя дотронулся?
Лида закрыла руками пылающее лицо.
– Хватит, Лизетка, я и так тебе много наговорила. Давай спать. Ни одну ночь я не спала толком. Знаешь, с какого времени? С двадцать восьмого января!
Она хотела спросить, что это за день такой, но прикусила язык. Красавица она все-таки, Лидочка наша, красавица. В Тамбове таких днем с огнем не сыщешь, да и в Москве, наверное, не очень…
Поцеловались. Шмыгнула к себе, потушила свет, натянула одеяло на голову. «А как он до меня дотронулся…» Как же он дотронулся все-таки?
Первая осень войны была дождливой, холодной. В обиходе появились забытые слова: медикаменты, транспорт, мобилизация, дезертир, наступление. Госпитали уже были переполнены. Вдоль железных дорог, увозивших на смерть крепких кривоногих мужиков, запахло содранными с бабьих голов пропотевшими платками, слезами. Поговаривали, что французские курсы не сегодня завтра закроют, хотя внешне Москва все еще жила своей прежней, бестолково-пестрой жизнью. Саша, брат (на год старше Лиды и на десять лет – Лизы!), был по состоянию здоровья освобожден от армии и ехал в Тамбов к родителям. По дороге из Петербурга он завернул в Москву повидаться с сестрами. С ним приехал Алеша, поступивший в Тверское артиллерийское училище.
Поезд пришел с опозданием, и она успела продрогнуть в тоненьких башмачках, надетых совсем не по погоде, из одного кокетства. Они спрыгнули с подножки и, махая фуражками, бросились к ней. Саша еще больше побледнел и похудел. У Алеши лицо сияло так, что хотелось зажмуриться. Сморщившись от паровозного дыма, она подхватила край клетчатой юбки тем же самым движением, которым это делала Лида, и поплыла к ним навстречу.
– Лизка! – Саша притиснул ее к себе и закашлялся. – Большая какая! Charmant!
Она отступила на шаг, растопырила юбку, покружилась:
– Выросла?
– Да что выросла! Расцвела! Ты погляди, Алексис!
Алеша улыбнулся смущенно:
– А я и так гляжу, не могу оторваться.
Она протянула ему худую замерзшую руку.
– Как я рада, Алеша, что вы тоже приехали. Я ж боялась, мы больше не встретимся.
– В каком году Лида умерла?
– Лида? Да я же тебе сказала: в марте восемнадцатого! У Коли на руках, в Москве.
– Тетя Лиза, подождите, я запуталась в датах: вы что, потом уехали из Москвы в Тамбов?
– Я уехала в шестнадцатом. Дома все болели, мама просила меня приехать. Я поехала ненадолго, а задержалась на целый год. Я была в Тамбове, когда нас выгнали из дому и… Ну, когда все это произошло. Сашу забрали, папу разбил паралич. А потом до мамы докатилось, что Лида больна, и она послала меня в Москву, чтобы я была там с Лидой, не отходила от нее ни на шаг. Я вернулась в Москву. В конце января.
– Так вы же не рассказываете! Скачете, как белка, с одного на другое!
– Господь с тобой, Аня, ты слушать не умеешь!
Николай Васильевич Филицын три вечера в неделю дежурил в госпитале по случаю наплыва раненых. Под утро он пешком возвращался домой на Арбат. Лида, вероятно, спала. Он тихо шел в детскую, наклонялся над ровно и глубоко дышащим Николкой, крестил его и поправлял сбившееся одеяло. Потом выпрямлялся и долго стоял над кроваткой, глядя на спящего усталыми красными глазами. Постепенно лицо его принимало другое выражение: привычной и нежной тревоги, которое чаще встречается у старых нянек и бабушек, чем у отцов. С этим выражением на лице Николай Васильевич шел к себе в кабинет и укладывался спать на большом кожаном диване, где ему с вечера готовили постель.
Пару недель назад он заметил, что по утрам у Лиды отекают ноги, а вечером на лице появляется нехороший лихорадочный румянец.
– Мне что? – бормотал Николай Васильевич, ворочаясь и жестикулируя в темноте. – Я ей – кто? Муж? Нет уж, дудки! Какой я муж?
Он рывком садился на диване и обеими руками обхватывал седую голову.
– Развратная женщина, низкая, – говорил он шепотом, – терплю, потому что сын.
И тут же чувствовал, что нечем дышать.
– Лжешь! – Он скрипел зубами. – Лжешь, подлец! Не потому терпишь, что сына жалко! Себя, себя жалко! Ведь вернулась. Где этот, ее? В городе его нет, справлялся! В Самару, говорят, укатил! Пишет он ей? Ведь я его убить должен! Вызвать и убить. А я терплю. Почему терплю? Современный я очень, новейших прогрессивных взглядов! Покаталась и вернулась. А как жить мне с ней после этого? Разводиться надо! А куда она пойдет, разведенная? А для Николки какой позор! Мать – разведенка!
Ужас в том, что она во всем призналась. Правдивость ее была немыслимой и ненужной. Николай Васильевич в глубине души знал, что, если бы не эта ее правдивость, он предпочел бы ничего не заметить. Закрылся бы обеими руками от страшного. Ольга, сестра, говорит: «Ты ее никогда не разлюбишь, не стоит и стараться». – «Верно. Стараться не стоит. Не разлюблю. Но как жить-то с ней в одном доме? Ведь я с ума схожу, а она меня терпит. Я ей противен». Он с отвращением посмотрел на свою голую ногу, высунутую из-под одеяла. «Зачем она вышла за меня, красавица? Кошачья порода». Чуть не разрыдался, представив ее в постели с тем, с другим. «И ведь совсем недавно! Двух месяцев не прошло! Ей-богу, спасибо войне – работы невпроворот, надорвусь и сдохну! А с ними что будет? С мальчиком? При такой матери? Опять она кашляет». Он слышал, как в спальне глухо кашляет Лида. «Она и раньше покашливала, легко простужалась. У них в семье у всех плохие легкие, у Александра чахотка, вряд ли долго протянет. Жаль парня. Дурной, но добрый, мухи не обидит. Спросить, не нужно ли ей чего? О жизнь проклятая!»