– Помилуйте! Я и смотрю, ибо женщина содержит в себе столько нежных лазеек, такие глубокие впадины, столько, помилуйте, сока, что все виноградники, когда их плоды соберут одним разом и выжмут в бездонную бочку, – и то не сравнятся с одной грешной женщиной!
– Вы, это, потише с поэзией, сударь… При чем виноград здесь? Какие там бочки?
Но лекарь нащупал внутри Катерины такое, что весь залоснился.
– Ну вот. Il nostro uterio! Nostrous uterius! Матка! Сокровище, в коем все происки дьявола смиряются перед Господнею волей!
– Не понял, однако… – опять прохрипел угрюмый хозяин той женщины, чья покорная и сокровенная плоть сейчас на глазах его вся обнажилась, и звук ее стал звуком талой воды, когда по ней хлюпают громким ботинком.
– Uterius вашей избранницы, сударь, – само совершенство! – с торжественным видом сказал странный лекарь. – Я должен заметить: одна из ста тысяч, нет, ста миллионов, а может, и больше, роскошнейших женщин, невиданных женщин имеет такую прекрасную матку! Вы, сударь, счастливчик, любимец фортуны! И тот, кто созреет в сей матке, кто будет сосать эту грудь, это млеко, – тот будет не просто еще одним смертным…
Глаза его вдруг закатились, он выдернул судорожно из Катерины всю влажную, как в перламутре, ладонь.
– Больная здорова, – сказал он убито. – Вы можете жить с ней и не опасаться.
– И если я буду иметь с нею сына…
– То он вас не разочарует, сеньор!
– Не будет кривым или, скажем, горбатым…
– Кривым? Не смешите меня! В такой матке? В такой la… la bella… прекраснейшей матке? Она же как яблоко, сударь, как яблоко!
– Да что это вы все про фрукты, про фрукты… – скрывая неловкость, прошамкал патрон. – Возьмите, однако. Вот вам за осмотр.
И вынул монету из чистого золота. Тогда докторам так платили.
Катерина сплюнула в пыль виноградную косточку и, задохнувшись, остановилась. Теперь нужно прятаться. Он ведь хотел, чтобы зачала она нынешней ночью, и выбросил травы. Однако зачать и терпеть девять месяцев, как он будет гладить живот ее теплый своею корявой мужицкой ладонью, а после родить и увидеть, что мальчик, который ей снится сейчас, не похож на светлого ангела, а повторяет отца своего – те же губы, и нос, и даже его подбородок раздвоенный, – она не хотела. Была своевольной настолько, что часто и смерти совсем не боялась. Все лучше, чем эта постылая жизнь.
– Пускай на меня нападут кабаны, – сказала она, глядя в небо. – Пускай! Распорет меня своим рогом кабан, и сразу я освобожусь от того, кто каждую ночь хуже самого дикого из всех кабанов меня тоже терзает. Хотя и не рогом, но вроде того.
Послышался топот копыт. Катерина метнулась с дороги в кусты. Это он. Вернулся из Падуи, ищет ее. Сейчас будет ей выворачивать руки, ругаться такими словами, которыми ругаются только торговцы на рынке.
Вздымая копытами пыль, появилась облитая светом луны, словно призрак, с откинутой вбок светлой гривою лошадь. В седле летел всадник, совсем незнакомый. Заметив испуганную Катерину, он остановился, и светлая грива упала на спину его быстрой лошади снопом серебристого звездного света. Теперь к вам вопрос, дорогие читатели. Вы думаете, что так часто бывают в простой нашей жизни те самые встречи? Да нет, ошибаетесь. Только однажды. И нить, так сказать, рвется тоже однажды. Я песню-то точно не помню, но помню, что там это сказано очень правдиво. А люди себе не призна́ются в этом, поэтому каждый старик с бородавкой, мясистой от старости, каждая бабка с двумя волосками над верхней губой уверены, что в ихнем будущем много еще разных встреч и дорожных романов. От этого бабки и деды летают в седых небесах на больших самолетах, пускаются даже в морские круизы, где все наряжаются к ланчам и ужинам, сверкая часами и бижутерией. А вдруг?! Ведь дорога! Ее даже Гоголь, известный писатель, так ловко воспел. Да что вы, родные? Куда вы, хорошие? Тихонечко надо, легонечко надо, а там и кроватка, и супчик с грибами, и Машенька-внучка придет навестить в своей этой красненькой, мягонькой шапочке… Была уже встреча. Конечно, была. Но, кажется, выпала, как из высокого гнезда выпадает задумчивый птенчик. Ау, моя встреча! Ты где, моя радость?
Вернемся, однако, к внезапному всаднику. Заметив, что женщина прекрасного телосложения, гибкая, как стебель кувшинки, старательно прячет лицо под платок и хочет бежать, он спрыгнул с седла.
– Ты посто-о-о-й! – и вдруг засмеялся. – Постой, красавица моя! Я ведь не убийца, не вор, не разбойник. Чего ты боишься?
– А кто тебя знает там, кто ты? – спросила она грубовато от страха.
– Я – Пьеро да Винчи.
Вдруг яркая молния сильно и страшно прорезала небо, и в щели сверкнуло лицо или что-то, похожее на человечье лицо: такое же смертное, бледное, тонкое, с тоскою во взгляде.
– Ты видел? – спросила, дрожа, Катерина.
– Я видел, – ответил он, тоже дрожа. – Позволь, я тебя обниму, ты замерзла.
Она вдруг прильнула к нему, словно только того и ждала, чтобы он попросил. И замерли оба.
«Я не отпущу его! – вот что подумала тогда Катерина. – Я этого не отпущу ни за что!»
– Пойдем в виноградник, – сказал он развязно, скрывая смущенье. – Сейчас может хлынуть, гроза собирается.
– Не будет грозы. – Катерина взглянула опять в небеса. – Вот уже развиднелось, и звезды вернулись.
В шатре, образованном плотным сращеньем ветвей и плодов, густо пахнущем спелым тугим виноградом, они и уселись.
– Как звать тебя, милая?
– Что тебе имя? – Она отвернулась.
– Да, верно, – сказал он. – По имени разве поймешь, что за женщина, с которой ты пережидаешь грозу в чужом винограднике?
Она заразительно расхохоталась. Я как-то забыла сказать: Катерина была хохотушкой и в доме отца все время смеялась, играя в горелки, качаясь в саду на высоких качелях, дразня кур в курятнике «ку-ка-а-ре-е ку-у-у!» или обучая сестер и братишек арабской грамматике.
– Ой, как ты смеешься! – воскликнул он искренно. – Вы, девушки, словно боитесь смеяться. Как будто у вас зубы сгнили во рту. А ты так смеешься! Сидел бы да слушал.
«Он даже не хочет в лицо посмотреть! – Она вдруг обиделась. – Что он? Монах?»
И вмиг перестала смеяться, вздохнула.
– Ах, Пьеро, мне душно! – сказала она. – Сейчас задохнусь и помру, вот увидишь!
– Тогда я помру с тобой вместе, красавица. – И он снял платок с ее светлых волос.
О как она нежно, лукаво, загадочно ему улыбнулась!
– Послушай, – сказала она, улыбаясь. – Неловко сидеть, ноги-то затекли. Давай лучше ляжем с тобой, поболтаем.
– Какая ты умная, смелая! – И он задохнулся. – С тобой так легко!
«Он что, так и будет лежать? – Катерина слегка закусила губу. – Ишь какой! Ни поцеловать, ни раздеть, ни потискать!»
И бархатный свой локоток подложила под голову.
«Она – prostituta, продажная женщина! – поду-мал он быстро. – Отец меня предупреждал, что в деревне одни prostitutы!»
– Откуда ты взялся? – спросила она.
– Скачу из Флоренции в свое родовое имение Винчи. Венчание завтра и свадьба.
– Чья свадьба?
– Моя. – Он опять задохнулся. – Женюсь я.
– Ах женишься! – И Катерина вскочила. – Ну так убирайся отсюда! Он женится!
Горячие крови две, русская кровь и азербайджанская, в ней закипели, она оттолкнула его и, царапая лицо о шершавые листья, рванулась прочь от несвободного парня.
– Куда? – Он тоже вскочил, как безумный, схватил ее за руку и опрокинул на влажную землю. – Я не отпущу!
– Ах ты не отпустишь? Так я закричу!
– Кричи. – Он зажал ее рот поцелуем. – Кри…
Стало тихо. Внутри винограда дышало и билось огромное что-то. Наверное, ангел, упавший с небес, запутался в этом земном урожае и, весь уже сладкий и пьяный от сока, пытался взлететь и вернуться на небо.
Они были шумной волной. Опускаясь и снова вздымаясь, она клокотала обилием мелких, соленых существ: рыб, крабов, медуз, – и осколками острых, разбитых ракушек, и громким дыханьем русалок, глядящих, как смертные люди, бесстыдно толкаясь, бесстыдно хватая друг друга во тьме за спину и ниже, где должен быть хвост, не помнят о смерти и не понимают, что каждый умрет в одиночку и с болью.
Слегка розоватое небо раскрылось над спящими. Лицо Катерины светилось. А Пьеро как будто бы вдруг возмужал в эту ночь и даже обуглился, как от удара прерывистой молнии может обуглиться большое и сильное дерево. Он первым проснулся. Увидел ее, и все задрожало внутри.
«Что мне делать? Уйти потихоньку, пока она спит? А где я потом разыщу ее? Но отец не позволит, чтоб не было свадьбы. И я не могу изменить Альбиере. Она ведь сказала мне, что примет яд, попробуй я только разок изменить ей! Несчастье мне с этими бабами, пытка! Не зря Феррагамо шутил, что спокойнее любиться с мужчиной!»
Но тут Катерина открыла глаза. Вы видели небо, почти уже черное, но сохранившее во глубине закатные отблески? Видели это сквозящее золото? Или не видели? Она на него посмотрела, и все. И он тут же лег с нею рядом и снова ее крепко обнял. И снова волна сильных тел поднялась и снова опала. И вновь поднялась, вся пронзенная светом. Я знаю, что это второе – сквозь сон – соитие их, когда солнце дрожало в тугом винограде, и листьях его, и в крепких ветвях, нежно-красных, и где-то, вдали, тоже розовый весь, еще неуверенный в силе петух пытался запеть, я знаю, что сын их зачат был тогда, в утро.
Вы спросите, может быть:
– А почему?
И я вам отвечу:
– А вы посмотрите на все, что он сделал, на все, что оставил он вам, чадам праха и праздным обломкам ленивых отцов! Полотна его разглядите как следует. Вы видите свет? Неужели не видите?
– Мне нужно спешить, – прошептала она, – сейчас сюда люди придут, ненаглядный.
– О Господи! Мне тоже нужно спешить! – воскликнул он. – Свадьба! Я чуть не забыл!
Из глаз ее хлынули слезы.
– Не плачь! Я быстро женюсь и вернусь к тебе сразу!
– Ребенок ты, Пьеро, – сказала она. – Какой ты ребенок еще, прости Господи! Жена тебя будет держать при себе, булавками к юбке пришпилит!
– А я, – придумал он быстро, – а я навру ей, что мне на охоту пора, и смотаюсь!
– Охоту?! Она скажет: «Миленький мой! И я на охоту! Я не помешаю! Зато, когда мы с тобой, сердце, вернемся, я вышью подушку тебе «Муж да Винчи с женой на охоте. А также с собаками». Хи-хи-хи-хи-хи!»
Она так смешно это изобразила, таким отвратительным, приторным писком воспроизвела ему голос невесты, которой к тому же ни разу не видела, что он сразу остановился как вкопанный.
– Нет, я от тебя не уйду, Катерина. Ты чудо какое-то. В жизни не видел я равных тебе. Вот клянусь: никогда!
– Послушай! – сказала она. – Я все знаю. Я знаю, какая у нас будет жизнь. Ты женишься, Пьеро, покинешь меня, но каждую ночь в своих снах, милый Пьеро, ты будешь садиться на лошадь, и в дождь, и в снег, и в буран с ураганом ты будешь нестись что есть сил в виноградник, ты будешь скакать, опустив капюшон, и только луна, освещая дорогу, поможет тебе. Больше некому, Пьеро. А я буду ждать тебя здесь, ненаглядный. Не спрашивай, как я сюда доберусь. Ползком, если буду старухой. А если ослепну, сынок наш, надеюсь, меня приведет.
– Откуда сынок? Чей сынок, Катерина? – Он сразу стал красным и жалким.
– Смешной человек! Наш сынок, ненаглядный. Он будет у нас. Я уже это чувствую. А ты не робей. Если хочешь жениться – женись на здоровье. Я справлюсь, не бойся.
– Да как же? Одна, без поддержки…
– Иди, я сказала! И поторопись.
Она поднялась во весь рост и застыла. Набросила мятый платок на лицо и выпростала из своих одеяний лишь руку, движеньем которой, столь властным, что Пьеро весь сжался, ему приказала, чтобы он покинул ее. Он ушел. И лошадь, вся влажная от длинных капель упавшей росы, заржала бархатисто, когда он вскочил на седло и почувствовал, что то возбужденье, которое вызвала во всем существе его светловолосая, чудесная женщина, не утихает и будет мешать ему в бешеной скачке.
Оставшись одна, Катерина объела тяжелую гроздь винограда, утерлась и заторопилась в селенье. В ее голове вырос план.
Сейчас я оставлю мою героиню, вернусь в опустевшую спальню ее, куда ровно в полночь вошел, в черной шляпе, стуча каблуками, патрон. Не подозревая о бегстве любимой, он очень решительно сдернул камзол, уверенный в том, что красавица спит, свернувшись клубочком на пышной кровати.
Его настроение было прекрасным. Дела пошли в гору. Приказчики в Падуе, испуганные, что неделю назад он выпорол их на конюшне, следили, чтобы вся пушнина была на учете и чтобы никто ни кусочка не срезал с собольего личика или хвоста. Народ был трусливый, но жадный. К тому же простые и грубые девки с большими носами, с руками, которыми они убирали навоз и стирали рубашки на речке, вдруг все полюбили на праздник рядиться в меха. Пошла у них мода на желтую белку, на белую крысу, на серого волка, и в праздник вся площадь пестрела, как будто в лесу на поляне устроили пир для диких животных. (Один чужестранец в своем дневнике записал: «Итальянки в любую погоду одеты в меха. Наводит на мысль, что тела их не держат тепла так, как наши. Весьма подозрительно».) Конечно, всем тем, кто работал в цеху и был, так сказать, «при мехах», не терпелось какую-нибудь лысоватую шкурку спереть да продать, а приказчики, думая, что самолюбивый патрон не заметит, набивши карманы отменной пушниной, слегка только приподнимали ладони, когда проходили контроль в проходной. Однако когда он все это заметил, вредителям очень и очень досталось. Приказчики, менеджеры и бухгалтеры вообще не могли три недели сидеть, а только стояли, как чурки, и выли. Теперь на учете был каждый крысиный обгрызанный хвостик, а серым бобрам, куницам да норкам в момент поступления в цех пришивали специальную бирку и только под бирками их мыли, сушили и шкурки снимали.
Итак, безымянный наш скинул камзол и прыгнул в кровать. Но кровать отпугнула его пустотой: Катерины в ней не было. Он бросился в кухню, где, тоже пустые, стояли котлы, свисали на крючьях копченые зайцы и пахло различными свежими сдобами. И там ее не было. Он заметался. В саду шумел ветер, как будто пытался вдуть в уши его волосатые новость: «Сбежала твоя Катерина, ищи!»
Тогда он пинком разбудил своих слуг, и все поскакали на поиски. Факелы дрожали во тьме и кровавым огнем лизали и землю, и черное небо. Один из его верных слуг напевал старинную песню, которую я сама пою часто, но не до конца. В ней есть вот такие слова:
И шел я скво-о-озь бурю-ю-ю,
Шел скво-о-озь небо-о-о,
Чтобы те-е-ебя-я отыскать на земле-е-е!
– Убью, если не замолчишь! – Безымянный наотмашь ударил певца. – Пой эту!
O sole-e-e-e! O sole mio-o-o-o!
И вскоре весь маленький, красно-лиловый от факелов взвод затянул:
O-o-o! So-o-o-le-e! O sole-e mio-o!
Искали всю ночь. Никого не нашли.
– Синьор мой, – сказал ему карлик Фердуно. – Позвольте мне выразить мнение…
– Ну? – отрывисто молвил патрон. – Выражай!
– Синьор мой, она к вам сама приползет. Не стоит округу смешить. Ведь поутру последняя шавка, последняя тварь заметит, как вы, о синьор мой, без шляпы, весь всклоченный – я извиняюсь, конечно, – не евши, не пивши, забыв обо всем, пытаетесь тщетно найти эту суку, которая, может быть, в этот момент валяется с кем-то в проточной канаве! Где ваша брезгливость, синьор, ваша гордость?
– Ты поговори мне еще, пес плюгавый! – вскричал, не сдержавшись, патрон. – Ужо не тебе бы про гордость-то тявкать!
Всегда вот большой человек норовит обидеть какого-нибудь небольшого. Фердуно и правда охоч был до тех, которым до пояса не доставал, и на великанш тратил жуткие деньги. Он знал старым сердцем своим – знал, конечно! – что даже и речь не идет о любви, но стоило только ему примоститься на женском, горячем, большом, как гора, изгибистом теле, рассудок мутился, он плакал, кричал, он зубами впивался в высокие груди, елозил по бедрам, стремился руками залезть в те места, куда, бедный, не доставал другим образом, и как только очередная любовница его покидала, припрятав монетку, он долго лежал на растерзанном ложе, лаская в душе своей воспоминанья об этих счастливых продажных минутах.
И все же слова о проточной канаве имели какое-то действие. Хозяин задумался, скрипнул зубами.
– А что, если впрямь я смешон и нелеп? – сверкнуло в его голове. – Эта девка в лицо мое плюнула, обворовала меня, сперла жемчуг, два платья, которые я ей купил, а может, еще что, я утром проверю, и я на глазах у ничтожных людей, действительно и не по-ужинав даже, ищу ее ночью, как будто она священная чаша Грааля, не меньше!
И он повернул свою лошадь назад. И все лошадей вслед за ним повернули.
Дома ему стало невмоготу. Ее беспорядочно разбросанные по комнате вещи, туфелька с золотой пряжкой, которую она оборонила в ту секунду, когда вечером, после объяснения с ним, бросилась на затканное шелковыми тюльпанами покрывало, да и само это покрывало, хранящее запах ее молодого тела, слегка сходный с запахом свежей травы, колготки ее, вышиванье с иголкой, воткнутой как раз в сердцевину той розы, какую она вышивала все лето, пытаясь найти тот единственно верный багровый оттенок, чтобы эта роза была еще ярче, чем те, что в саду, – о, все вокруг, все – даже ручка дверная и зеркало в раме – полно было ею, и именно это засилье ее, власть этой лукавой улыбки и глаз, немного печальных, загадочных, странных, сводило с ума, а вернее сказать, подталкивало чуть ли даже не к смерти.
Ах, как он напился в то утро! Сапожник так не напивается. И пропотевший от быстрой работы иголкой портняжка, который обычно сильнее сапожника, так не напивается. А он напился. Размякший и пьяный, упал у камина, затылком в золу, и пригрелся, затих. Теплом золотого веселого солнца окрасились стены. Сверкала громада пузатых бутылок, и предков портреты глядели на пьяного с тоскою и страхом: кончается род. Увы, деградация и вырожденье! Казалось бы, разве до песни такому? Раздавленному в червяка человеку? Представьте себе, что до песни. До нежной, стыдящейся собственной нежности песни. И он тихо пел «Sole mio», однако в том русском его переводе, в котором певала она, вышивая:
Солнышка мо-я-я-я!
Солнышка лесно-е-е-е!
Где, в каких края-я-я-я-х,
Встретимся с то-бо-о-о-ю?
Ни для кого не секрет, что черноглазые женщины намного смелее, да и безрассуднее, чем голубоглазые. Мои, вот, глаза – голубые, как небо. Поэтому я никуда и не лезу. Зачем? С голубыми глазами вся жизнь моя – тихая, скромная. Проснулась, пошла за водой. В хлеву прибралась, подоила корову, а там уже полдень: обедать пора. Придет муж с покоса: «Давай, накрывай!» Еда вся домашняя, свежая, сытная. Детишки по лавкам: головки кудрявые. Сама их стригу, сама мою по праздникам. Им лишь бы медку с калачом да сметанки. А если поганка свекровь обозлится и мужу накаркает, что я все утро в окошко глядела, соседа ждала, так я придушу ее, ведьму, легонечко.
– Мамаша, – спрошу, – тебе жить надоело?
Она на попятный:
– Дак я ить шутю!
(Я так пошутю тебе, что не проснешься.)
А у черноглазых на всякую мелочь – такое бесстрашие, как у шпионов, которых забросили на парашютах во вражеский тыл. Куда теперь денешься, если твой лайнер домой улетел? Они и рискуют, сверкая глазищами. Вот и Катерина решила, что нужно явиться на свадьбу в селение Винчи. А там – будь что будет! Плетьми ли забьют, или в речке утопят, а то в монастырь под далекий Владимир, накрывши до пят клобуком, увезут – на все Божья воля.
Пришла она в это селенье под вечер. Венчанье уже состоялось. В богатом именье шумели, галдели высокие гости. Отец Альбиеры, красивый, сухой, с седыми висками, гордился, как выдал последнюю дочку: за сына помещика и уроженца богатой Флоренции. Стол был необъятен, слуг не сосчитать. Уже кто-то на пол свалился, весь в рвоте, уже чья-то женушка возобралась на бедного рыцаря и расстегнула на нем все доспехи. Не знаю зачем. Эпоха такая была: Возрождение, никто никого никогда не стеснялся. Вскользнула красавица наша в огромную, распаренную, хуже бани турецкой, дворцовую кухню. Тяжелые запахи кур и свиней, которых коптили все утро (собаки уж так нализались и крови, и жира, что еле брехали), огромных зажаренных рыб с головами и рыб безголовых, но нафаршированных, и перепелиных желудков в томате, и замаринованных их птичьих язычков, и черных угрей с чесноком и лимоном ударили в ноздри, напомнили прошлое: ведь и у нее, Катерины, недавно была вот такая же славная кухня! Но здесь-то шла свадьба, и все суетились, толкались, ругались, а многие, будучи пьяными, слабыми, уже не справлялись с простейшей работой. Тогда в суете этой, в неразберихе она подхватила корзину с орехами и мягко вплыла в переполненный зал, похоже на то, как вплывают на сцену плясуньи из всеми любимой «Березки». И сразу – к нему с этой полной корзиной! А он сидит, трезвый, усталый, молчит. И рядом жена, молодая, прелестная, с высокой прической, но видно, что ей неловко и стыдно. Она то головку ему на плечо, то ручку на шею, то бархатной ножкой нажмет на колено его под столом, он – как неживой, даже не усмехнется. Тут сваха Исикия встала, шатаясь, и, руки сложив красным рупором, крикнула:
– А ну, молодые, вино-то горчит!
И все подхватили:
– Горчит! Ох, горчит!
Они поднялись. Положили на плечи друг другу холодные бледные пальцы. Уста их раскрылись, готовые слиться. Все замерли. У Катерины корзина с орехами сразу упала, и грохот, похожий на то, как грохочут слетевшие камни в Уральских горах, впитал в себя мертвенный звук поцелуя.
– Вот руки кривые! – сказала с досадой какая-то женщина в белом берете. – Таких не к столу брать, а только в коровник!
Но Пьеро, скосивший глаза от жены, которая всем своим милым лицом уже прижималась к лицу его, вздрогнул: она, Катерина, была в этой зале. Стояла, румяная, незащищенная, струились по круглым плечам ее волосы, те самые волосы, чей слегка пряный, слегка травянистый и ягодный вкус он чувствовал ночью, когда они спали на влажной земле, обнимая друг друга. И так же, как утром, она посмотрела лукавым, печальным, загадочным взглядом.
Кажется, все, что изложено с многочисленными отступлениями, поправками, противоречиями и неточностями в первой части рукописного памятника «Сады небесных корней», обнаруженного в одной из пещер под Миланом, попавшего в жадные руки искусствоведов и все же осевшего после усилий на этом столе, я перевела на родной мне язык, проверила факты. Не скрою, что это тяжелый, да, очень тяжелый был труд – многолетний, отвлекший меня от писательских будней, с лихвой окупавших лет двадцать назад безбедное существованье мое. Однако и выбора не было. Лучше смириться с нуждой, но работать для Вечности. Говорю я это вот к чему: вторая и третья части спасенного мною от коррупции рукописного памятника пережили пожар, случившийся несколько месяцев назад в доме, полученном мной по наследству и оказавшемся, к сожалению, совершенно не пригодным для жилья. Не вдаваясь в подробности, я могу сказать только то, что в одной из труб этого старого и почти развалившегося дома загорелась сажа, пламя охватило сначала спальню, потом гостиную и, наконец, овальный зал, где я и расположила перевезенную из прежней квартиры библиотеку. Вернувшись вечером, я убедилась, что благодаря усилиям соседей все почти книги были спасены и серьезно поврежденными оказались только вторая и третья части уникальной пещерной находки. Задача таким образом усложнилась: мне нужно не только восстановить обугленное, но и усилием собственного воображения заполнить те уничтоженные куски текста, которые не поддаются восстановлению.
Читатель простит мне все шероховатости.