bannerbannerbanner
Купец и русалка

Ирина Муравьева
Купец и русалка

Полная версия

Работают быстро, свирепо, отчаянно. Все души похожи до боли. При этом все разные. Встречаются очень горячие, от которых бьет током, как от капроновой рубашки, встречаются, наоборот, очень тихие. Черти рассматривают каждую при свете тускло малиновых углей, ощупывают её, звонко захлопывая раскрывшийся в последнем дыхании рот. Душа всегда влажная, словно птенец, упавший на мокрую траву. Дрожит мелкой дрожью. Надежды, однако, никто не теряет. Теперь, когда смерть позади и когда не нужно бояться за жизнь, душа понимает, что там, на земле, вполне можно было бы жить и иначе. Некоторые черти, не лишенные чувства юмора, подбадривают гостей:

– Ну, как тебе тут? Вишь, какая! А думала ведь, что нас нету, наверное? Нет, милая! Вот они мы!

Но души молчат как воды в рот набрали. В аду есть такое поверье: если черт услышит вырвавшееся из души доброе слово, он должен её отпустить. А если услышит какое-то злое, то участь души незавидна. Поэтому души молчат. Боятся, что скажут не то. Покинув отжившее тело, они вдруг становятся очень стыдливы, и совесть терзает их с первой минуты.

Большинство чертей выполняют свою работу машинально. На свету, ложащемся всегда наискосок – угли сгребаются налево во вспыхивающую горку – заметно, какая душа чего стоит. Прозрачных они отделяют от мутных, а черных от белых. Вот с теми, в которых намешано разного, приходится больше возиться. Но умный и опытный черт с первого взгляду понимает, стоит ли наказывать ту или иную душу или не стоит. Пыткам подвергаются только самые грязные, в которых всё слиплось от слизи. Такая душа остаётся в аду, покуда не вспомнит всю жизнь без остатка. Её часто даже жалеют и в праздник подкармливают сухарями.

Горе тому, кто унюхает кисловатый запах крови. Этого запаха в аду боятся. Не скрывая отвращения, черт встряхивает дурно пахнущую душу, кладёт её рядом с собой и предупреждает товарищей, чтобы никто не наступил на неё своим копытом. Душа принимается ныть и хрипеть. Вползает на фартук рогатого. Прощения просит. Некоторые, однако, истошно кричат, поэтому на них набрасывают черные платки, как на клетки с беспокойными птицами. Те самые крики, которые доносятся до людей в определенных точках земного шара: на Кольском полуострове (еще при советской власти, в начале восьмидесятых) или на Кузбассе – нисколько не выдумка. Да, слышали в скважине крики из ада. Их все записали на плёнку.

Однажды, кстати, случился вот какой казус: один из совсем молоденьких и очень смешливых чертей сообщил, что к нему в лапы попала душа петуха. Сбежались товарищи, стали просить:

– Ну, что ты томишь? Покажи, покажи!

Чёрт с гордостью им показал. Увидели все: да, душа петуха. И выяснили, что петух из Баварии, кухарка зарезала, но сообщила при этом хозяйке, что умер он так же, как христианин. Не крикнул, не пискнул и не испугался, а просто возвёл к небесам мутный взор да с тем и представился. Кухарка при этом сказала, что если Спаситель пришел, чтобы смертью своей грехи искупить у людей, то у кур, конечно же, был их куриный спаситель, поскольку и куры имеют свою куриную душу.

– Так что же? – спросил тогда старый и вдумчивый чёрт. – Теперь нам дрожать всякий раз? А если теперь всё вообще вместе слипнется? Людские, коровьи, куриные, козьи?

Послали запрос, и ответ был получен. «Теперь, – им сказали, – закончилось: время. Идут: времена. Люди перерождаются. Животные лучше людей. Привыкайте».

Нужно, разумеется, сказать и два слова о нашей русалке. На земле её звали Еленой Антоновной, и она происходила из бедной, но благородной дворянской семьи. Были такие спокойные и достойные семьи в прежние времена. Муж и жена относились друг к другу с нежностью, растили детей в послушании и вере, а если кто-то из детей умирал, и отчаяние, и жалость к милому драгоценному существу разрывали сердце, они обращались за утешением к Богу и старались не роптать, надеясь на то, что здесь, на земле, ничего не кончается, и встреча с умершим случится на небе. Елена Антоновна была младшей в семье Ольги Павловны и Антона Антоновича Вяземских. Брат её Вася погиб в горах незадолго до того, как ей исполнилось четырнадцать. Нелепая смерть. Искал приключений, отправился с приятелем на Кавказ, лазил по горам, сорвался и упал в пропасть. Ольга Павловна, получив извещение о смерти восемнадцатилетнего Васи, не проронила ни слезинки, а словно окаменела. Муж старался вызвать у ней хотя бы слезы, зная, как помогают они в горе, но она не отвечала ни на его вопросы, ни на просьбы, почти неделю не притрагивалась к еде, изредка только смачивала губы, а на девятый день спросила, нельзя ли поехать туда, в горы, разыскать пропасть, на дне которой лежат останки её мальчика и похоронить их на Ваганькове. Когда муж объяснил ей, что это невозможно, она покорно наклонила голову, ушла в Васину комнату, где зеркало было завешено черным кружевом, и такое же черное кружево было накинуто на фотографический аппарат – Вася увлекался фотографией, – легла на его кровать и заснула. Проспала два дня, испугав этим и мужа, и прислугу, и четырнадцатилетнюю Елену Антоновну, но, проснувшись на третий день, показалась гораздо спокойнее, начала немного разговаривать, обедать вместе со всеми, словно этот глубокий сон был не просто отдыхом, но что-то такое открыл ей, после чего Ольга Павловна нашла в себе силы и возможность жить дальше. Теперь вся её нежность, вся страстная забота сосредоточилась на Лялечке, кудрявой, веселой и хрупкой, которая ничего, кроме радости, не приносила. И, чувствуя, как родители исступленно дорожат ею, сколько любви посылает каждый, даже мимолетно брошенный в её сторону материнский взгляд, как вздрагивает сильная отцовская рука, опущенная на её затылок, когда она вечером приходит в кабинет сказать ему «спокойной ночи», Елена Антоновна изо всех сил старалась не огорчать их, прекрасно училась, не имела ни от мамы, ни от папы никаких секретов и благодарила Бога за то, что он послал ей таких умных и добрых родителей. Страх вызывали у неё только изображения гор. Как на беду в их просторной гостиной, где жарко топилась зимою белоснежная кафельная печь, а мебель была слегка поцарапана собачьими когтями (в доме всегда жили собаки), испокон веков висела копия картины знаменитого немецкого художника Каспара Давида Фридриха. На ней изображен был молодой человек, спиной стоящий к зрителю и слегка опирающийся на трость. Кудрявые русые его волосы развивал свободный ветер. Молодой человек стоял не просто так, не перед магазином каким-нибудь, а на вершине горы, и вокруг него тоже были горы, покрытые туманом и проступающие сквозь него своими сизо-черными острыми вершинами. Ясно было, что под ногами молодого человека открывается пропасть, куда он и может сорваться при всяком неловком движении. Елена Антоновна старалась как можно реже появляться в гостиной, а если ей случалось проходить мимо этой картины, зажмуривалась крепко и пробегала мимо, согнувшись. В конце концов, и Ольге Павловне пришло в голову, что никаких изображений гор им в доме не нужно, и романтического молодого человека переселили в чулан, где он коротал свои дни в паутине. С Васиной смерти миновало полгода. Вечером, шестого января, Елена Антоновна, в синем платье с круглым воротником, белизна которого красиво подчеркивала её разрумяненное от зимнего холода юное лицо и черные тонкие брови над большими, сияющими от радостной молодости глазами, стояла в густой толпе молящихся. Вот-вот должна была наступить минута, когда священник внесет на самую середину храма зажженную свечу и все прихожане запоют вместе с ним:

 
Тебе кланитися, Солнцу Правды.
И Тебе ведети с высоты Востока.
Господи! Слава Тебе.
 

Она ждала этой минуты с сильно и взволнованно стучащим сердцем, горло её пульсировало, руки были горячи, и на прозрачных висках выступили капельки мелкого пота. Всё было прекрасно вокруг: и мама, сильно похудевшая, гладко причесанная, похожая на девочку от своего горя, и мужественно изменившийся за последнее время отец, весь поседевший и потому кажущийся загорелым, и молодая грустная дама с младенцем на руках, который не плакал, а сосредоточенно озирался вокруг себя, словно понимая, что в такую минуту нельзя плакать, а можно только радоваться. Вдруг она почувствовала очень приятно щекочущее тепло между ногами. Словно бы шелковистое насекомое быстро подползало вверх от колен и, достигнув той горячей складки, которую образуют кружевные зубчики панталон, слегка вдавленные во влажную мякоть промежности, замерло, а потом начало сильно и мягко втираться в эту складку, растирать её, щекотать, слегка подергивая за волоски. Елена Антоновна, ничего не понявшая поначалу, ахнула от того, какое сильное физическое удовольствие доставляет ей это непонятное насекомое, осторожно опустила свою левую, свободную от свечи руку и встретилась с чужой рукой. Она открыла рот, чтобы закричать, но в это время чужая рука выскользнула, и стоящий вплотную к ней невысокий господин быстро обернулся. Она успела заметить только острый и длинный нос, сощуренные глазки без ресниц и закушенную под усиками нижнюю губу. Он быстро задул её свечу, нырнул под чей-то тяжелый локоть и, растолкав сплоченную толпу, исчез в отворенных дверях. Его проглотил редкий снег.

Елена Антоновна начала падать на спину, чувствуя, что голос священника, затянувшего тропарь, уходит в глубь черной воронки, а свечи погасли.

Ольга Павловна громко, на всю церковь, вскрикнула, заметив, что дочка теряет сознание, вместе с мужем подхватила её под руки и выволокла из душного притвора на воздух. Там ей растерли лицо снегом, и Елена Антоновна пришла в себя.

С этого дня всё изменилось. Каждый предмет в доме и на улице чем-то напоминал ей этого человека с его длинным и тонким носом, каждое прикосновение – будь то край купального полотенца или собственный локон, скользнувший по плечу, жуткое, стыдное и столь понравившееся ей поначалу движение его гадких пальцев. Она перестала родителям позволять целовать себя и начала разговаривать с ними сквозь зубы. Учителя в гимназии внушали ей такое отвращение, что она всё чаще и чаще прогуливала уроки и бродила одна по весенним уже улицам, стараясь остаться всеми незамеченной. Однажды в синематографе Елена Антоновна познакомилась с бывшей курсисткой, барышней с коротко остриженными пегими волосами и желтыми от табаку заусеницами. Барышня заговорила с ней приветливо, но совсем не так, как разговаривали остальные. Она быстро выспросила у Елены Антоновны подробности её незатейливого детства, узнала, что не так давно погиб, сорвавшись в кавказскую крепость, брат Вася, стряхнула пепел своей длинной и толстой папиросы прямо на юбку и откровенно спросила у Елены Антоновны, не надоело ли ей жить в этом изувеченном горем отсталом доме. Елена Антоновна ответила, что надоело. Барышня посмотрела на неё близорукими пятнистыми, под цвет своих пегих волос глазами и спросила, потеряла ли Елена Антоновна свою девственность или еще носится с этим никому не нужным сокровищем. Тут Елена Антоновна живо почувствовала поползшие по её коже и забравшиеся в промежность чужие пальцы, разрыдалась и всё рассказала почти незнакомой бывшей курсистке. Та очень глубоко, со змеиным шипением затянулась папиросой, пожала плечами и сообщила, что рыдать, собственно говоря, незачем, потому что поступок неизвестного противен только тем, что был произведен без согласия другой стороны, то есть самой Елены Антоновны. А так ничего страшного не случилось, вполне можно жить и дальше с этим воспоминанием.

 

– Хорошо бы встретиться с ним, плюнуть ему в рожу, а потом распалить и бросить ни с чем. Это подлецов-мужчин очень злит. Но поскольку встреча уже вряд ли возможна, я вам очень советую обо всем забыть, стать как можно скорее полноценной и свободной женщиной, а главное, уйти из дому, потому что там вам не только никто не поможет, а напротив, родители своей к вам ненужной любовью сделают всё, чтобы вы стали такой же, как они, и полностью погрязли в быту. Быт очень засасывает.

Елена Антоновна почувствовала себя так, словно на плечах её лежала ледяная глыба, и всё тело гнулось и корчилось, а вот сейчас хлынуло яркое солнце, и глыба растаяла. Плечи свободны.

– С мужчинами нужно обращаться или же как с товарищами, то есть считать их равными нам, женщинам, хотя, честно говоря, мы намного выше и сильнее, чем они, – объяснила новая подруга. – Либо нужно использовать их как орудие для своего физического удовольствия. Лично я, честно говоря, – она опять затянулась с шипением, – прекрасно обхожусь и без их помощи, но ни в чем себе не отказываю.

Она выразительно посмотрела на Елену Антоновну своими выпуклыми глазами и неловко усмехнулась. Последнего высказывания Елена Антоновна не поняла, но переспросить не решилась.

Вечером того же дня она попросила у отца денег якобы для помощи неимущим студентам города Твери, и он дал с охотой, увидев в этом благородном желании помочь прежнюю свою отзывчивую девочку, несколько купюр она, замирая от страха, с колотящимся звонко сердцем, вытащила из материнского кошелька, потому что знала, что завтра базарный день и мама пошлет кухарку за покупками, открыла шкатулку, в которой хранились драгоценности, – не Бог весть какие, но всё же, – сунула себе в карман кулончик с изумрудами и мелкими бриллиантами, отцовские золотые часы, материнский браслет с рубином, еще кое-что и утром, прихватив пару платьев, навсегда ушла из дому, не дождавшись, пока родители проснутся. Ольга Павловна увидела на своём подзеркальнике незапечатанное и неоконченное письмо, прочитала первые две строчки и схватилась за сердце, которое стало слабеть, задыхаться и медленно, медленно остановилось. Она успела крикнуть «Антоша!», прибежал муж, поднес к её лицу склянку с нашатырным спиртом, дождался, пока она задышала, открыла глаза, и тут же прочитал письмо.

– Дорогие мои родители! – писала Елена Антоновна. – Я сделала выбор своей жизни, и вам не удастся меня вернуть или уговорить подождать с этим выбором. Дома мне нечего делать. Наш дом пахнет смертью и горем. Вам ничего другого и не остаётся, как доживать в этом доме свой век, но мне, полной сил, молодой и жизнерадостной, нечего больше делать в этом доме. Наши пути разошлись, и вы сами это понимаете. Я никогда не вернусь, потому что глаза мои открылись, а та дорога, которую я себе выбираю, не вызовет вашего одобрения. Мне кажется, что мой поступок закономерен. Если бы вы захотели вернуть меня, вам бы пришлось полностью изменить весь свой уклад и стать такой же, как я: свободной и счастливой. И, главное, вам пришлось бы понять, что основу нашего человеческого существования составляет борьба, но мне кажется, что этого вы никогда не поймете. Папа, деньги, которые ты мне дал вчера, я взяла в долг и постараюсь вернуть их при первой же возможности. Собираюсь зарабатывать на жизнь уроками, а также научусь печатать на машинке. Они не так давно вошли в моду, и нужда в них очень велика. Кроме того, я…

На этом письмо обрывалось. Ольга Павловна поступила и сейчас ровно так же, как поступила она, получив известие о смерти Васи: пошла в комнату дочери, легла на её кровать, еще слегка пахнущую детским потом и мокрыми от дождя волосами, зажмурилась и крепко заснула. Антон Антонович отворил настежь окно, высунулся по пояс, увидел, как по утренней улице торопятся прохожие, стучат пролетки, явственно представил себе, как он падает, перегнувшись через подоконник, как мозг его растекается по тротуару и люди сначала шарахаются, а потом, повинуясь извечному своему любопытству, окружают его лежащую фигуру, почувствовал, что кислая рвота подступает к самому горлу, захлопнул окно и вернулся в кабинет, где долго сидел неподвижно с застывшей на лице суровой маской.

Став самостоятельной, Елена Антоновна научилась курить, коротко остригла волосы и начала посещать политические кружки молодежи и студентов, которые разрослись по всему городу, как сгустки опят на корягах. В одном из таких кружков она познакомилась с белокурым красавцем, который немедленно её соблазнил и сделал всё это так грубо и гадко, что Елена Антоновна воспылала к мужчинам дикой ненавистью. Подруга её с пятнистыми близорукими глазами объясняла Елене Антоновне, что между мужчиной и женщиной никогда не бывает и не может быть ничего хорошего, но эта физическая любовь необходима каждой из сторон с точки зрения здоровья. Между тем политическая борьба привлекала Елену Антоновну всё больше, поскольку в борьбе много яростной злобы, а именно яростную злобу и вынашивала она в себе, как другие женщины её возраста вынашивают детей. Она ничего не боялась и нисколько не дорожила собственной жизнью. Чем труднее были задания, получаемые от руководства, тем большей злобой и энергией распалялась её душа. Деньги, вырученные с продажи материнских безделушек, давно закончились, уроками она зарабатывала так мало, что даже на чай не всегда хватало, и Елена Антоновна, по-прежнему презирающая мужчин, сделала над собою усилие и переехала на квартиру, снятую для неё господином Ростовцевым, богатым, не очень красивым, нервным молодым человеком, только что ставшим единственным наследником огромного состояния. Господин Ростовцев давно поддерживал политических противников самодержавия и царизма, захаживал на революционные собрания, где горько и старательно слушал споры, но, главное, очень помогал деньгами, в которых нуждались спорщики. Елена Антоновна ему давно нравилась, он поедал её своими немного косящими грустными глазами, постанывал и похрипывал, но ничего предложить не решался, пока она сама не пришла к простой мысли: чем мучиться от бедности, не лучше ли перейти на содержание этого малоинтересного, но горячо полюбившего её бездельника? Рано утром – только открылись лавочки, и кучера, прокашливая заспанные глотки, начали покрикивать на безответных лошадок – она, бледная от злости, что приходится продаваться за деньги, с горьким комом, застрявшим между нёбом и глоткой, позвонила в дверь Ростовцева. Тот еще почивал, не до конца протрезвев после вчерашнего капустника в новом театре, который тоже поддерживал деньгами. Елена Антоновна, не слушая удивленных восклицаний лакея, прошла по всем комнатам, звонко стуча каблучками, толкнула дверь в спальню, где, выставив голые пятки наружу, посапывал хозяин, села прямо к нему на постель, на атласное, лиловое, с черными и золотыми разводами венецианское одеяло и прямо сказала: «Проснитесь, Ростовцев. Я к вам по делу». Ростовцев испуганно открыл близорукие косящие глаза, смутился настолько, что больно было наблюдать за его смущением, принялся нашаривать очки, потирать небритый подбородок, приглаживать волосы…

– Хотите ли вы спать со мною? – громко спросила его Елена Антоновна, решивши, что нужно называть вещи своими именами и никогда ни с кем не церемониться. – Если хотите, то я согласна.

Ростовцев, хотя и был самых передовых взглядов, немного растерялся, сделал даже судорожную попытку нырнуть обратно под атласное одеяло, но она так засверкала глазами, так глубоко и страшно задышала в негодовании… Поняв, что любая нерешительность может дорого ему обойтись и эта прелестная, хрупкая, как музейная статуэтка, но сильная характером девушка второй раз не предложит ему такого счастья, он быстро закивал головой, забормотал в восторге, что не только согласен, но жизнью пожертвовать может и всё разорвать, погубить и так далее.

– Мне ни к чему ваша жизнь, Ростовцев, – остановила его Елена Антоновна. – Речь идет не о жизни, а об элементарном удовлетворении половых потребностей. Надеюсь, вы меня понимаете.

Ростовцев даже побледнел от такой прямоты и стал еще некрасивее от этой как будто припудренной бледности.

Вечером Елена Антоновна переехала на квартиру, которую он нанял ей неподалеку от своего дома. Квартира была миниатюрной, но очень уютной, прекрасно обставленной, с кремовыми занавесками и пахла немного цветами. Елена Антоновна презрительно усмехнулась на буржуазное убранство, выкурила две папиросы, чтобы забить слащавый запах цветов, позвонила Ростовцеву по телефону и велела ему «заглянуть». Ростовцев «заглянул». Когда он раздевался в спальне, расстегивал бесконечные пуговицы серого шелкового жилета, вырывался из белой накрахмаленной рубашки, руки у него тряслись от напряжения. Елена Антоновна, босая, длинноногая и невыразимо прекрасная, стояла спиной к нему, наблюдала в зеркале за его торопливыми движениями. Потом они оба легли. Ростовцев притиснул её к себе потными горячими пальцами и чуть было не потерял сознание.

– Ну? – сказала Елена Антоновна.

С этого дня она уже не думала о деньгах. Ростовцев был влюблен, раздавлен и согласен на всё. Больше всего на свете он боялся того, что Елена Антоновна его бросит.

– Если вы убежите, Ляля, – говорил он дрожащими губами и утыкался воспалённым лбом в её грудь, – если вы сделаете это, я не смогу жить.

– Сможете, Ростовцев, – отвечала Елена Антоновна, слегка поглаживая его жидкую шевелюру. – Ваши страхи лежат в области психиатрии. Все могут прекрасно обойтись безо всех. Человек не может жить только без воды и пищи. Это элементарная физиология.

– Но я же люблю вас, – задыхался Ростовцев. – Неужели вы этого совсем не чувствуете? Ну, что, что мне сделать, чтобы доказать вам? Хотите венчаться?

Елена Антоновна откидывала голову на высокой, почти прозрачной шее:

– Венчаться? Зачем? Венчаться можно только для того, чтобы вы меня содержали, потому что денег я не зарабатываю. Но ведь вы меня и так содержите.

Ростовцев решил, что это намёк, и перевел на её счет значительную сумму в золотых рублях. Елена Антоновна в первый момент даже удивилась, даже растрогалась немного: этот косоглазый любовник отличался от остальных, всегда хоть сколько-нибудь да прижимистых товарищей, но вскоре шалая бесстыжая мысль начала трепетать в её душе, как бабочка, зажатая детскими пальцами. Теперь она обеспечена. Не на всю жизнь, конечно, но лет на десять-пятнадцать о деньгах можно не вспоминать. Значит, она свободна. Разжать кулачок и лететь! Если Ростовцев и в самом деле любит её так сильно, он может подождать, а кто знает, как сложится жизнь? Может быть, она и вернётся к нему, может быть, именно он, с его этой дикой любовью, и даст ей свободу? Свободу Елена Антоновна понимала по-своему: не чувствовать, не вспоминать. Зачем просыпаться в холодном поту, и всё от того, что опять проступает до дрожи знакомая комната – в ней топится печь, а мама сидит в темном кресле и что-то старается произнести? Темно, Елена Антоновна спит, тишина, она молода и здорова. Зачем же, скажите, опять эта комната? Опять эта печка и запах собаки, намокшей под снегом, лохматой собаки?

Через месяц сомнений Елена Антоновна коротко объяснила Ростовцеву, что ей необходимо уехать ненадолго в Швейцарию, потому что этого требует опыт борьбы. Именно там, в Швейцарии, опыт борьбы оттачивается и шлифуется, именно там приводятся в порядок упущенные в русской неразберихе революционные навыки. Через год она вернётся. Ростовцев ничего не ответил, но побледнел так сильно, что она смутилась.

 

– Пьер, – пробормотала Елена Антоновна, которая никогда не обращалась к нему по имени. – Вы не должны сомневаться в том, что я выполню своё обещание.

– Неважно, неважно! – забормотал он. – Вы совершенно вольны в своих поступках, зачем мне ваши обещания?

– Но мы же друзья, – растерялась она. – Мы любовники! Я не могу переступить через ваши страдания, Пьер, я ведь не железная.

Бог знает, что она говорила! Как это: не железная? Именно железная и никакая другая!

Ростовцев провожал её на вокзале. Когда поезд тронулся и Елена Антоновна увидела его, сгорбившегося, с повисшими от дождя усами, нелепо махавшего ей вслед обеими руками, ей на секунду стало так неуютно, почти страшно, что она чуть было не бросилась к проводнику, чуть было не потребовала, чтобы её выпустили из этого проклятого поезда, но сдержалась, положила ладони на своё пульсирующее горло и досчитала до ста. Это помогло.

В Швейцарии скрывалось значительное количество тех товарищей, которые были наполнены, как казалось Елене Антоновне, непримиримой яростью ко всему существующему, и потому именно там Елена Антоновна рассчитывала встретить близких себе людей. Приехав в Цюрих, она поняла, что ошиблась. Близких людей не случилось, а сам Цюрих был скучен, хотя очень чист, и в кухне, в которой она столовалась, обедали Ленин и Крупская. И Ленин, как ей вспоминалось потом, любил очень жирные свежие сливки. Возьмет себе кофе и льёт в него сливки, пока этот кофе из черного не станет белее, чем облако. В размеренной европейской жизни оказалось много отвратительной сытости, развлечений и пустых разговоров, которые в конце концов так опостылели Елене Антоновне, что она, еще больше похорошевшая, черноглазая, с глубоким и страстным дыханием, вернулась обратно в Москву. В Москве шел пронзительный снег, бабы, закутанные в черные шерстяные платки, торговали с лотков горячими пирожками. Она сообщила Ростовцеву о своём приезде телеграммой и была уверена, что он её встретит. Ростовцева не было. Нехорошее предчувствие сжало ей сердце. Прошло даже меньше года, и вот она вернулась, а он не встретил её! Елена Антоновна, закусив нижнюю губу, взяла извозчика и приехала в ту уютную квартиру, которую привыкла считать своей. На двери висела табличка с незнакомой фамилией. Елена Антоновна совсем растерялась и, не отпустив извозчика, пошла в дворницкую. Дворник был тот же самый, что и год назад. Поигрывая желваками, он очень вежливо, но со скрытой издёвкой в голосе и особенно в маслянистых татарских глазах, сообщил ей, что квартира давно сдана другим жильцам, а барин Петр Александрович недавно женились и сейчас совершают новообраченное свадебное путешествие. Он так и сказал, негодяй: «новообраченное». Никогда она не чувствовала себя столь сильно униженной. А как же любовь, в которой Ростовцев неистово клялся и даже сказал, что умрёт, когда она бросит его? Да, верно, всё верно: нет этой любви. И нет и не будет. Одно половое животное чувство. Ей стало так стыдно от того, что она усомнилась в этой простой истине, – чуть не сгорела от стыда. Не задержавшись в Москве даже на неделю, Елена Антоновна решила, что лучше уйти прямо сразу в народ, как делали прежде, и там искать правды. На самом деле она искала только нового подтверждения для своей ярости и нашла его. Народ оказался испорчен, ленив. Старухи её называли «касаточкой», но дальше порога не звали. Стриженая, в тонких ботиночках, Елена Антоновна не вызывала доверия. Боялись, что может деревню поджечь. К тому же народ был почти всегда занят: косил, молотил, пил сивуху на свадьбах.

Нельзя сказать, что по возвращении на Родину у Елены Антоновны совсем уж не случалось близких отношений с мужчинами. Случались, конечно. И на сеновале, и в курной избе, и в дешевой гостинице. Но теперь она была точно уверена, что делает это исключительно для хорошего мышечного тонуса и усиления кровообращения. Она дорожила и тем, и другим. Надо заметить, что Елена Антоновна начала вдруг и к старости относиться со странной боязнью, как будто к болезни, которой легко заразиться. Не переваривала стариков. Один только запах их, чуть кисловатый, будил в ней тоску. Всякий раз, когда какой-нибудь старик или старуха приближались или – не дай бог! – порывались дотронуться до неё, Елена Антоновна краснела и шарахалась.

В Москве наступила осень, и яркая синева, всё лето блистающая между белыми облаками, сменилась огромным, провисшим, темно-серым животом, из которого денно и нощно шёл дождь. Размыло всю землю и даже сады с большими тяжелыми яблоками. Запах гниющих плодов смешался с печным тёплым дымом, и Елена Антоновна подумывала о том, что, может быть, стоит уехать на недельку-другую в Ялту, погреться там на последнем солнце, отдохнуть от холода и тьмы. Деньги у неё были, а главное, она не должна была ни у кого спрашиваться: что захочет, то и сделает. Судьба, однако, распорядилась иначе. Утром двадцать первого октября она получила записочку, написанную очень твердо и внятно:

«Госпожа Вяземская, ваша матушка находится при смерти. Желала бы с вами проститься.

Доктор медицины Григорий Терехов».

Что-то оторвалось в груди Елены Антоновны, когда она увидела это стройное и высокое «Д» в слове «доктор», и сердце внезапно забилось не так, как билось всегда: от злобы, а словно в нём птичка какая-то пискнула, невзрачный и робкий воробышек.

Прошло шесть лет с того дня, когда она последний раз видела своих родителей. Ей казалось, что не шесть лет, а по крайней мере шестьдесят. За все эти годы она старалась как можно реже вспоминать о них, потому что всякое воспоминание вызывало тоску, а иногда даже сердитые слезы, а слез своих Елена Антоновна особенно стыдилась. Записка доктора Терехова испугала её. Но она испугала её не тем, что мать умирает, а тем, что сейчас нужно будет пойти к матери и увидеть её, старуху, наверное, прикованную к постели. Опять, стало быть, эта старость! Она подошла к зеркалу и внимательно посмотрела на себя. Чего ей бояться? Румяна, бела – ну просто царевна из пушкинской сказки! До Сухаревки, где был их дом, можно было дойти пешком за десять-пятнадцать минут, но на беду свою Елена Антоновна забыла зонтик, а начался дождь, и она вымокла насквозь, пока добежала до парадного. Ей открыла молодая незнакомая кухарка, странно-миловидная, несмотря на полноту и коротконогую неуклюжесть, поклонилась, помогла снять жакет и шляпу, и Елена Антоновна снова увидела себя в зеркале. Царевны из сказки в нём не было. Была бледная, испуганная женщина, по обеим сторонам лица которой висели короткие мокрые волосы, а глаза были слишком черными – такими, как будто в них влили чернила. В коридоре тяжело пахло лекарствами, и везде была пыль, видно было, что давно никто не прибирал этот дом, не мыл в нём полов. В гостиной слегка топорщились те же самые голубые с золотом обои, но они выцвели, побелели, и много было на них темных кружков и квадратов, потому что раньше на этих стенах висели дагерротипы и старые гравюры. Точно так же, как в её повторяющемся сне, топилась печь, рядом с которой лежала светло-коричневая, полысевшая по бокам собака. Она сразу же узнала Елену Антоновну, вскочила на короткие, в буграх и наростах от старости лапы, и молча уткнула ей в колени свою кроткую морду.

– Здравствуй, – сказала Елена Антоновна, от волнения забывшая, как звали собаку. – Ты узнала меня?

И тут само имя выплыло.

– Здравствуй, Флора.

Собака, завиляв хвостом, лизнула мокрую от дождя руку Елены Антоновны, потопталась и вернулась на своё место у печки.

Рейтинг@Mail.ru