Но вот большая машина Димы поехала прочь.
Не помня себя, Карина стала кричать:
– Митя! Митя! Стой! Да погоди же ты! Митя!
Как долго она еще бежала по дымчатым клубам пыли, зависшим над дорогой после отъезда Шишкиных? Наконец она выдохлась, остановилась. Машина превратилась в крошечную точку на самом конце проспекта; по пухлым щекам ее лились беззвучные слезы. Должно быть, лицо ее скривилось и теперь было уродливо – ах, как это было все равно теперь! Карина еще не могла представить, что она все потеряла – безвозвратно, безнадежно, непреодолимо. Счастье еще казалось так возможно, так близко!..
Когда сотовая связь восстановилась, Карина не выдержала мук неведения, и сама написала Мите: «Так мы уедем завтра в Германию? На поезде или авто?..»
Меж тем ни свекровь, ни невестка не подозревали, чем на самом деле был занят Шишкин после того, как он с семьей покинул убежище вокзала. Они не знали, что Дима с Настеной сдавали кровь для раненых, навещали покалеченных детей из задетых снарядами школы и детского сада, ведь они располагались как раз в том районе, где когда-то жила со своими родителями Ульяна. Именно поэтому Дмитрия покоробило сообщение Карины, пришедшее так не вовремя, когда он был объят переживаниями, сколь угодно далекими от того, о чем по-прежнему – в силу какого-то чудовищного скудоумия или отвратительного бездушия – бредила она.
Вместе Шишкины узнали, что подруге Ульяны, девочке четырнадцати лет, сделали операцию, и она осталась без ступни, и было неясно, каким станет ее лицо после снятия швов. Настя и Ульяна рыдали вместе с родителями девочки, вытирал слезы стиснутыми от бессилия кулаками и Дмитрий. О, как он оказался слаб, как немощен, и сколь рьяно желал не быть таковым: не быть ни безвольным, ни бессильным!
В отделении им попалась молодая женщина с мужем; они расспрашивали все про свекровь, ее выписали сегодня, но домой она так и не вернулась. Ни он, ни она еще не нашли отделение, из которого выписали свекровь, потому не знали, что та огромная лужа крови, через которую они переступали на подходе в здание, и была ответом, и что пожилая женщина была найдена перед зданием больницы с оторванной головой; она уже была перемещена в морг.
Пройдет еще не мало дней, прежде чем он, сраженный обрушившимся на родную землю ничем не искупимым несчастьем, вспомнит о дорогой сердцу Карине и слове, данном ей в дождливый и одновременно столь лучезарный день! Светлый образ любимой будто окончательно смылся кровью, а затем слился с туманным и столь далеким прошлым, в котором ему, должно быть, и было самое место.
Двадцать шестого мая в ДНР было объявлено военное положение, в тот же день для дончан перевернулась целая страница жизни, и вместе с тем начался новый отсчет, отсчет, определивший, сколько дней, недель, месяцев, лет отделило их от беззаботной, тихой, спокойной, мирной жизни и беспечного, ясного, счастливого неба над головами.
Екатерина Воропаева родилась в глухой сибирской деревне, живописно раскинувшейся на крутых берегах Енисея. Подпираемая с одной стороны широкой и полноводной рекой, а с трех – дремучей тайгой, деревня тем не менее оставалась маленьким островком жизни среди бескрайних, почти необитаемых земель Сибири, просторы которой были столь необъятны, что здесь можно было провести два дня в пути на автомобиле, не встретив ни одного населенного пункта. Только природа, суровая, вечная, и ничего, кроме нее – вот что поражало более всего воображение людей из западных областей Советского Союза, когда они оказывались в этой части страны. Такими, должно быть, были все земли мира, во времена намного более древние, когда численность людей была ничтожно мала.
В деревеньке, где жили Воропаевы, было всего три десятка домов, одна школа, почта, библиотека и один медпункт. В классе Кати с ранних лет был всего один ученик: она сама! В некоторых других классах детям везло больше: их училось по двое. Предки Воропаевых приехали в Сосновку еще в тридцатые годы в качестве геологов, чтобы осваивать полезные ископаемые Сибири, и так здесь и остались.
Но даже в столь глухой и удаленной от городов и крупных сел деревне работали не только учителя всех классов, но и учителя физкультуры и музыки: Советское государство предоставляло равные права всем гражданам, вне зависимости от того, где они проживали, а Россия как правопреемница великой державы продолжила идти по данному пути. Учитель музыки и раскрыл в Кате необычайный талант, он-то и настоял на том, чтобы Воропаевы отправились в Красноярск, а десятилетняя девочка получила полноценное музыкальное образование. И хотя на новом месте Катя быстро освоилась, в течение двух лет перескочила через классы в музыкальной школе, догнав сверстников и обогнав их по успехам и способностям, сердцем она еще долго оставалась в родной Сосновке.
Сколь бы ни нравилось ей полное погружение в мир музыки и скрипки, как бы ни захлестнула ее жизнь большого города, а все же ранние годы, проведенные в почти первозданной глуши суровой тайги, малолюдной деревеньке, где природа была видна не из картинок учебников по окружающему миру, а пронизывала все вокруг, разрезая улочки, нападая на дороги и вздымая их, насылая беспощадных комаров на жителей, – эти годы остались самым чистым и светлым воспоминанием для Кати. Она долго вздыхала, скучала по родным местам, сторонилась сверстников, стеснялась, столбенела и теряла дар речи, когда ее вызывали к доске.
В памяти стояли короткие зимние дни, когда она успевала после школы в недолгие промежутки солнцестояния побродить с друзьями по лесу в поисках птиц, не улетавших на зимовку в теплые края. От совершенной скуки дети придумывали себе столь нехитрые занятия: подолгу наблюдать за птицами, изучать их повадки. Приходилось переступать через высокие сугробы, набирать в валенки снег, и, хотя он быстро таял и неприятно мочил ноги, они не отступались от своего занятия. Порой и вовсе нужно было залечь в сугроб, схорониться и подглядывать за птицами, за тем, как они перекликались друг с другом, как затейливо щебетали друг другу что-то на своем языке.
Высокие сосны скрежетали верхушками, подпирающими облака, терлись друг о друга, и их грозный хруст, раздававшийся вдруг в тишине, сперва всегда пугал ребят. А особенно грубо и хрипло скрежетала старая высохшая ель, покренившаяся, умершая и давно упавшая бы, если бы не зацепилась о сухие сучки своей соседки–сосны, и та крепко держала ее ими. Раскачиваемая ветром, сухая ель терлась о соседку и скрежетала что есть мочи, с надрывом, словно пытаясь поведать всему лесу о своей обиде: когда все вокруг живет, зеленеет, растет, она одна осыпает последние иголки, иссыхает и гниет изнутри, она одна никогда не воспрянет, не уцепится могучими когда-то корнями за землю. Упади она навзничь, тогда, быть может, ствол бы ее провалился в землю и загнил, отдавая соки и минералы земли детям-ветвям, а уж они бы выросли, переродились в могучие ели. Но нет! Когда–то величественная, а теперь жалкая и смешная, она застряла где-то между жизнью и смертью, только бесприютный хрип, теребящий душу путника, поведывал о ее несчастливой участи.
Как они только не боялись в те годы диких зверей, ведь бродили совсем одни, без взрослых! Сейчас бы Катя никогда не согласилась на подобное и уж точно не отпустила бы детей в тайгу, пусть на самые опушки ее, но в те дни все казалось столь легким и безоблачным, а опасности преувеличенными. Кто-то из ребят постарше брал с собой ружье, и этого было достаточно, чтобы придать им уверенность в том, что они позаботятся о себе в случае нападения дикого зверя.
Была и зимняя рыбалка с отцом в проруби, работавшем на почте и бывшим ее единственным сотрудником. Летом было сложнее: купание в прохладном Енисее перемежалось с бесконечными работами в огороде, сбором лесных ягод, и грибов.
От скуки взрослых и детей спасала библиотека, в ней многие книги зачитывались в буквальном смысле до дыр; в деревне не было, пожалуй, человека, который бы не читал.
Родители Кати сразу при рождении первенца договорились между собой, что воспитают столько детей, сколько им пошлет Бог, и мать ради этого оставила работу. Всего в семье росло пять детей. В девяностые годы зарплата отца уменьшилась до размера не просто крошечной, но зачастую не выплачивалась вовсе – месяцами задерживали выплаты. Если бы не жизнь на земле, не огород, они, быть может, умерли бы с голоду.
Лишь спустя несколько лет после отъезда из деревни Катя перестала тосковать по Сосновке, однако навсегда в душе осталась теплые воспоминания о ней: что-то глубокое, тоскливое, что временами вдруг вспыхивало в груди и будоражило в ней неясные чувства, то ли тревоги, то ли грусти. Было это ощущение отнятых лет, отнятого детства, будто при переезде над Катиной душой совершили какое-то насилие, вырвали ее из дремучей тайги, к которой воображение ее приросло незримыми корнями.
Старшие братья, как и Катя, только выиграли от смены места жительства; в Красноярской школе они подтянулись по всем предметам и вскоре по весенним олимпиадам один за другим поступили в МФТИ. Катя вслед за ними также покинула Красноярск; началось ее обучение в консерватории. Затем в столицу переехали и младшие сестры, поступившие в разные вузы Москвы.
А сейчас Катя снимала четырехкомнатную квартиру вместе с Аленой и двумя другими девушками на юге Москвы.
В ней были черты, которые то выводили меня из себя, то наоборот, восхищали – отчего это зависело, я не знал. Быть может, виной всему было мое настроение: я становился все более нервозным с ней, особенно оттого, что начал подозревать, что никогда не буду обладать ею, и что самый намек на отношения с ней – обман. Катя никогда не проходила мимо попрошаек, которых я обычно грубо отпугивал от себя, она всякому давала хотя бы немного денег. Я высказывал ей свое недовольство, но она ничего не отвечала, а в следующий раз все повторялось, словно ей мое мнение было неважно.
В ней была еще одна дикая и неудобная, как мне тогда казалось, черта: она совсем не читала современных книг и не смотрела современных фильмов, особенно голливудских. Из-за этого мы никогда не могли с ней сойтись на фильме вечером в выходной или после работы в будни, ведь я души не чаял в триллерах, боевиках, и фильмах о супергероях. Чаще всего я соглашался на унылое черно-белое кино, будь то советское, или французское, или американское и почти сразу засыпал. А еще Катя не носила меха, не любила кожаные вещи, да и вообще гардероб ее был не то, чтобы скудным, в нем было все, что нужно девушке: туфли, красивые платья, юбки – но в нем почти не было брюк, на каждое время года была всего одна пара обуви и одна куртка или пальто.
А главное, она никогда не обсуждала вещи, покупки вещей, не читала модных журналов, не следила за модой, даже ее косметичка была скромной: в ней была одна тушь, одна коробочка теней и губная помада. А вот последняя странность, столь выделявшая ее среди всех девушек, с которыми я встречался, была мне не в тягость, а наоборот, в радость: как же невыносимо скучна была болтовня большинства девушек про модные бренды, скидки, фасоны, новинки, распродажи!
Хуже того, спустя полгода наших встреч я пожаловался Кате на то, что на Оскального завели уголовное дело и никак не прекратят, к моему великому изумлению, граничащему почти с ужасом, она сказала:
– А кто это такой?
– Ка..ак! – выдохнул я тогда. – Как ты можешь не знать, кто такой Оскальный?
Катя смущенно улыбнулась.
– Ведь прошлым сентябрем даже баллотировался на выборах мэра Москвы! Неужели не помнишь? За кого же ты голосовала?
Катя лишь пожала плечами.
– У меня нет московской прописки, я не могу голосовать.
– А как же выборы президента? Что же ты не сделала себе «липовую» прописку? Ведь это не так дорого стоит.
– Я и президента еще никогда не выбирала. А вот «липу» делать не буду и тебе не советую. Это уголовно наказуемые дела…
– Да никто за это не наказывает, ты что…
– Сейчас не наказывает, а настанет день, и закон будут исполнять.
– Ты какая-то странная!
– Почему?
Но я сказал совсем не то, что она ждала.
– Неужели тебя не заботит судьба нашей страны?
– Но ведь и так ясно, кого выберет народ.
– Вот именно! Поэтому каждый голос важен! Каждый человек, кто проголосует против, поможет нам выбрать другого президента!
– Ты не понимаешь, – засмеялась Катя, и лицо ее в одно мгновение так сильно преобразилось, что я загляделся, забыв обо всем. Но ее резкие слова пробудили меня. – Если бы я имела возможность голосовать, то проголосовала бы за Путина, как и все.
– Как и все?.. Но… почему?! – Она не отвечала, потому я не выдержал и сказал. – Да, здорово тебя обработала пропаганда.
– Какая еще пропаганда? У меня нет ни телевизора, ни радио, я не читаю политических новостей. Все эти вещи далеки от меня.
– Тогда как ты можешь голосовать за него? Из одной только лени?
– Лени? – не поняла Катя.
Я начинал закипать и раздражаться, но она была удивительно покойна, и это остужало мой пыл. Мы гуляли по Коломенскому парку, спускались по длинным ступеням в тенистые овраги, блуждали вокруг белокаменной крепости и храмов, и Катино длинное шелковое платье с маленькими цветами так и колыхалось при каждом шаге, обволакивая ее необычайно изящную фигуру. Я шел позади, чтобы смотреть на ее гладкие смуглые плечи, которые оголялись, когда она перекидывала копну длинных волос себе на грудь.
– Тебе лень сравнивать различных кандидатов, изучать, думать, поэтому ты готова голосовать за того, про кого хоть что-то знаешь, вот что я имею в виду.
– Вовсе нет! – засмеялась Катя. – Просто я…
Она остановилась посередине лестницы, и солнечный вечерний свет, пробивающийся сквозь кроны кленов, нарисовал затейливые узоры на ее продолговатом лице.
– Просто что?
– Просто я, как бы это сказать… Не чувствую того, чтобы мы жили плохо… или жили, ну, скажем, хуже, чем до нынешнего президента. Я чувствую совсем иное…
– Что же? – насмешливо сказал я, остановившись прямо напротив нее и впившись в ее лицо холодными глазами.
– В самом деле, такое ощущение, что ты меня испепелишь взглядом сейчас за то, что я говорю…
– Да нет, ну что ты, в самом деле. Каждый человек имеет право на свое мнение.
– Ну так вот. Что хотела сказать тебе… Я чувствую, будто все мы едва уцелели после страшного пожара, который смел все на своем пути. Мы долго бедствовали и жили впроголодь, во всем себе отказывая. Но вот пришел другой правитель, и мы стали строить и строить, наводить порядок, выметать золу и уголь… Стройке конца и края не видно, но и пожар был страшен, и не действующая власть в ней виновата. Так если стройка идет, если нет застоя, так чем же мне быть недовольной? Почему я должна проклинать нашу власть?
– Проклинать ее нужно прежде всего за то, что она все разворовывает, за олигархат, за враждебную политику в отношении соседних стран…
– Это мы-то враждебное государство? Ну нет!
– Еще бы! Один Крым чего только стоит!
– А что Крым? Ты был там хоть раз?
– Я?! Нет, но…
– А я – была! В 2010–м году… – Катя посмотрела задумчиво в сторону, вспоминая свою поездку. – Кругом одни трущобы, трущобы, полуразрушенные дворцы сталинского ампира, все в упадке, все пришло в запустенье. Разруха, страшная разруха… Дороги составлены из бетонных плит полувековой давности, и кругом зияют в них дыры, бесконечные дыры, так что и без каблуков ходить опасно, уж не знаю, как там детские колясочки пробираются. Люди из Украины приезжают в отпуска на дикие пляжи, устанавливают там палатки, жарят еду на костре… Но и это бы ничего, так ведь… Все везут свое, все! Вся еда – своя! Даже кур привязывают к багажникам! Ни копейки не тратят на отдыхе. – Она умолкла, хмуря брови и как будто пытаясь вспомнить что-то еще. – Да, это я запомнила все хорошо. Такая тоска меня взяла после этой поездки, такая боль… Ведь Пушкин, Айвазовский и другие гении так воспевали этот полуостров в своем творчестве. После присоединения все будет иначе, я в это верю!
– Как будто мы хорошо живем! Что у нас в регионах? Та же бедность!
– Все равно с ними наша бедность ни в какое сравнение не идет. У них – выделяют деньги на реконструкцию, ставят леса, и на этом все, даже леса обратно не уберут. У нас хоть и приворуют часть бюджета, а реконструкцию все равно до ума доведут.
– Какая же ты непробиваемая! Так мы бы жили в тысячу раз лучше, если бы не было этих олигархов-жуликов над нами. Пенсионеры получали бы достойные пенсии, а госслужащие – высокие зарплаты, заводы бы не закрывались, а строились.
– Ну с этим я как раз согласна! Однако же…
– Что: «однако же»?
– Я не думаю, что то, что ты предлагаешь, не тупик. Я не верю, что Оскальный – не тупик.
– А наша власть, стало быть – не тупик?
– Сейчас точно не тупик.
– А потом?
– Да откуда же мне знать, что будет через десятки лет… Я не умею это выразить, я очень далека от политики, я просто так чувствую, понимаешь?
– Нет.
Катя глубоко вздохнула, и мы продолжили свой путь, чтобы не задерживать другую пару, которая спускалась по ступеням вслед за нами. Впереди простирались длинные витиеватые ручьи, выполненные из темного неравномерного камня так, что казалось, будто воздвигнуты они были несколько веков назад, как и церковь Вознесения Господня, заложенная Василием Третьим в 1532 году в честь рождения сына Ивана3. В этой же церкви совершил двухнедельное богомолье Иван IV перед тем, как объявить о начале опричнины. И церковь, и крепость в месте любимой летней резиденции Алексея Михайловича, будоражили воображение своей древней, самобытной красотой. Белая церковь на самой вершине высокого холма простиралась над Москвой-рекой и долиной, открывая взору обширные земли и леса и живописный вид на современную столицу. Остроконечный купол ее устремлялся к небу, а широкое крыльцо так и зазывало заглянуть внутрь.
К ним мы теперь искали дорогу среди чащ Коломенского парка, следуя за ручьем, который то вилял, то падал вниз, пробиваясь и находя себе путь через холмы.
– Ты сердишься на меня, я знаю.
– Не сержусь, – ответил я, едва справляясь с собой и раздражением, которое еще не улеглось во мне.
– Ты говоришь, что этот твой Оскальный приведет нас к светлому будущему, так?
– Возможно.
– Но кто он такой?
– В смысле?
– Кто стоит за ним? Кто финансирует его?
– Мы же и финансируем, мы. Мы, передовые люди, делаем взносы.
– И ты делаешь?
– И я. Мне не жалко денег на доброе дело.
– И ты думаешь, что ваших взносов хватит на то, чтобы содержать все это дело?
– Какое дело?
– Ну там, я не знаю, пиарщиков, маркетологов, составителей текстов, речей, да просто людей, которые занимаются организацией митингов, распространения информации…
– Но ведь и людей, которые поддерживают Оскального, тоже немало…
– Саша, – строго перебила меня Катя, – ты просто не представляешь, как сложно собирать с людей деньги. Мы как-то для одноклассницы пытались собрать средства на лечение в Израиле. В первый раз, признаюсь, было немудрено, все откликнулись, но с каждым месяцем становилось сложнее. Причина одна: люди не готовы расставаться с деньгами на постоянной основе. Разовый платеж – это одно, а вот так, чтобы каждый месяц, из года в год… Никогда в это не поверю. Ваши сборы – это капля в море. Вот и встает вопрос: откуда он берет деньги? Кто в мире может быть столь щедр и расточителен, какая страна не считает деньги? Быть может, та страна, что захватила печатный станок?
Я рассмеялся, но вышло неловко. О последнем говорили многие, но я всегда отметал этот довод, потому что он, как бы это сказать, мешал моей мечте о справедливой власти, наверное, так правильнее всего выразить мои мысли. Как досаждали мне эти слова, как зарезали они на корню нашу общую цель, оттого нельзя было допускать их, нельзя было оставлять их не опровергнутыми.
– Какая разница, милая моя Катя, откуда деньги? Пусть хоть Штаты нам помогут.
– Помогут? Зачем им помогать нам? Разве не помогли они нам достаточно в 90–е годы? Неужели… неужели ты не боишься, что придет опять такой же дурачок, какие у нас были в 80-е и 90-е, который разрушит то немногое, что мы смогли восстановить? И все – на деньги Запада.
– Не боюсь! Пусть будет так! Пусть разрушит, если он окажется предателем! Тогда мы выберем другого президента. Главное – обеспечить сменяемость власти, демократию. Как ты не понимаешь? Без демократии и честных выборов – мы точно в тупике, и никогда из него не выберемся. Самодержец захватил нашу страну! Мы должны пойти на этот риск. Кто не рискует – тот не пьет шампанского.
– Значит, все же, допускаешь мысль о том, что и Оскальный окажется предателем, как Ельцин…
– Ну допускаю, и что? Мы все равно не можем знать, как оно будет на деле. Быть может, он вытягивает деньги из Запада, чтобы совершить здесь революцию, а когда совершит, всех их там кинет, и будет строить сильную и честную Россию, скажем, как… как…
– Ленин? – подсказала ему Катя и сама же засмеялась.
Но я не понял ее шутки или сарказма.
– Почему Ленин?
– Ленин в изгнании жил… в Лондоне.
– И что?
– Ну не просто же так он жил именно в центре англо-саксонской цивилизации! Я тебя умоляю! Ничего не бывает просто так. А все же в нужный момент он выставил англо-французских капиталистов с российских заводов и шахт, а затем и вовсе одержал победу в Гражданской войне, покончив с западной интервенцией. Тогда Ленину предъявили счет за национализацию иностранных активов, но он отказался оплачивать его. Вместо этого он основал Советское государство. По всем фронтам опрокинул западных товарищей. Поэтому и долго не прожил после революции. Запад такого многоуровневого обмана не прощает. Столько покушений за несколько лет! А затем в память о жертве Ленина, за то, что он собственной жизнью заплатил за революцию – его мумифицировали, чтобы никто никогда не забыл. Но мы… забыли. – Последние слова она произнесла особенно задумчиво и грустно. Помолчав, Катя заключила. – А все ж–таки Оскальный – не Ленин.
– Мы не можем этого знать. И я хочу верить в обратное.
– Очень скоро мы убедимся в этом.
– Откуда в самом деле ты все это взяла про Ленина? Сама придумала или где–то начиталась?
Катя замерла у ручья, стеклянными глазами она глядела на кристально чистую воду, журчащую и переливающуюся в лучах солнца беспокойными самоцветами у самых ее ног. На старых неровных пнях мягким ковром стелился снаружи мох, а под водой – тонкий слой водорослей. Она как будто не услышала мой вопрос и думала о своем.
– Как это все просто у тебя… на словах, – наконец сказала она, и я понял, что Катя все равно не согласна со мной, даже если не находит доводов против моих последних слов, даже если не говорит об этом прямо, а не говорит лишь оттого, что избегает ссор.
Но это я так полагал, любуясь изгибами ее спины, которая даже сутулой казалась мне прекрасной: наверное, потому что так глубоко и бесповоротно был влюблен. Катя будто приковала меня незримой цепью к себе и не отпускала: так ощущал я свою связь с ней – она вела, а я был ведомым, она не зависела от меня, от моих настроений и выпадов, а я зависел от нее целиком и полностью. Временами я делал вид, что не завишу от нее, что способен существовать отдельно от нее, обижался, не звонил, но и она не звонила тоже, и еще до того, как дрожащей рукой и потными пальцами я набирал ее имя в своем телефоне, я уже верно знал, что обманываю себя, и что я не буду знать покоя, пока не буду обладать ею.
Но как, как это было возможно? Ведь она так часто твердила мне, что мы слишком разные, и что нам не суждено быть вместе, и лучше мне не звонить ей! Она могла неделями сказываться занятой, то ссылаясь на гастроли, то на экзамены, то еще бог весть на что, а затем вдруг сдавалась и соглашалась встретиться.
Это был один из тех заветных дней, когда она удостоила меня своим вниманием, с горькой усмешкой думал я про себя, однако и этот восхитительный день я, кажется, умудрился испортить своей несдержанностью и болтливостью.
– Знаешь, Саша, я дивлюсь тебе: за что ты меня терпишь? Ведь знаешь, что мы несовместимы, что у нас нет будущего. Так зачем опять зовешь на свидание?
Катя подняла свой очаровательный взгляд на меня, и я застыл под действием его, немного изумленного, спокойного, глубокого и умного, и в то же время чистого, лишенного всякого лукавства и кокетства.
– Разве это свидание? – я попробовал отшутиться, – ведь никто не целуется и не обнимается.
И тут же сделал шаг и притянул ее к себе, чтобы поцеловать и обнять, но если объятие было еще теплым, то поцелуй вышел совсем натуженным. Так бывает, должно быть, когда тот, кого ты боготворишь, не излучает никакого чувства. Катя отпрянула от меня; лицо ее по–прежнему было совершенным выражением холодности и отстраненности.
– Прекрати. Как это возможно, чтобы мы были вместе?
– Ты хочешь, чтобы я сказал тебе честно?
– Можно сказать как-то по-другому?
– Ха! Ну что ж! Я полагаю, что в этой жизни возможно… все! Стоит только захотеть. И вот я безумно хочу, чтобы у нас все получилось, чтобы мы нашли способ обходить все острые углы и уживаться друг с другом. Мне кажется, я никогда не любил прежде, пока не встретил тебя. И я знаю точно, что больше не смогу любить так, как люблю теперь. Видишь ли, я всегда был немного черствым, наверное, как ты теперь. Впервые в жизни все это ушло, все рассеялось, будто ты растопила что-то во мне, быть может, своими многочисленными достоинствами, которые я как дурак последний ругаю, – на этих словах она засмеялась. – Да, так и есть, не смейся! Я думаю, что наша любовь, как кусочек вот этого стекла, – неожиданно для себя самого я поднял из ручья маленький блестящий осколок с закругленными краями. Он был когда-то острым и ранил, а теперь вода обточила его края, и он стал гладким и нежным. Так и наша любовь с годами не будет причинять боли ни тебе, ни мне.
Никогда во мне не было дара красноречия, но сейчас что-то изнутри словно выворачивало душу наизнанку, выжимая из меня все сокрытые способности к слову и побуждая меня добиваться и добиваться Катерининой благосклонности, оттого я говорил странные трогательные слова, которые ни за что на свете не произнес бы ни для кого другого. Кажется, меня преображало и бесконечное обожание, и неуемная жажда быть с Катей, наконец-то быть с ней один-на-один, в тишине моего скромного жилища. И тут – о чудо! – на дне ее шелковистых глаз, словно усеянных прежде увядшими лепестками, что–то всколыхнулось, жизнь, интерес забились в них, и Катя уже с любопытством взирала на меня. Неужели я смог убедить, увлечь ее?
– Как это верно, глубоко… до самой сердцевины, – вдруг прошептала она нехотя, будто даже не мне, а самой себе, словно миг захватил ее, и разум более не владел ни ею, ни ее губами.
Вот и настало то самое мгновение, когда тело знает лучше и прежде тебя самого, что возлюбленная жаждет того же, что и ты сам! Немедля ни доли секунды, я прильнул к ее нежным губам, впившись в них со всей страстью и трепетом, какие только можно вложить в поцелуй. И она… впервые ответила мне.
Последующие дни были полны упоительного восторга, первозданного и бескрайнего счастья, увенчавшего несколько месяцев одержимости и бесплодного преследования Кати. Теперь все, за что бы я ни брался, удавалось мне на удивление легко: и в работе, и на курсах, и в спорах и обсуждениях с сослуживцами. Бессонные ночи не изматывали тело, и сил хватало на все: и на Катю, и на переработки, и на поездки по всей Москве, прогулки под облачным сумеречным небом теплыми летними вечерами, походы в театры, музеи и на концерты.
Я часто задаюсь вопросом: отчего истинное, безусловное счастье всегда недолговечно, конечно, обозримо? Отчего нужно всегда вести счет, если не дням, то неделям, месяцам, годам, потому что заранее знаешь, что настанет день, когда придется сказать себе: «я был счастлив столько-то дней, недель, месяцев, лет»? Быть может, вся суть, вся сущность его в том, что счастье восхитительно лишь только потому, что оно недолговечно, скоротечно, призрачно и летуче? Быть может, самое обстоятельство конечности любви как раз изымает обыденность из нее и мгновений любовного блаженства?
Июль две тысячи четырнадцатого года выдался тяжелым на события месяцем, он разжег в уме языки язвительных мыслей и кровь леденящих переживаний, с которыми нелегко было справляться, но я всячески избегал обсуждений политики с Катей, прекрасно осознавая, что если начну, то не сдержусь, наговорю лишнего, тем самым испортив и без того хрупкие отношения с ней.
И хотя я по-прежнему обожал ее и ловил каждый Катин взгляд, словно боясь, что в нем, а следовательно, и в ней самой произойдет неожиданная и столь нежеланная перемена, порой я все же не мог удержаться от горького упрека внутри себя. Почему, почему ее не волновало ничего, кроме наших маленьких и ничтожных жизней в пределах огромной Москвы? Почему она не переваривала так же дотошно, как это делал я, события, происходящие на мировой арене, действия российских властей, их вмешательство в чужие суверенные государства? Что было причиной такой ограниченности: глупость, или страх жестокой правды, или еще хуже: желание уйти от ответственности?
Сегодня стоял необыкновенно жаркий для начала августа день, один из таких нестерпимых дней, когда ни малейший порыв ветра не колыхнет ни лист, ни травинку. В безбрежном небе разлилась бездонная беспечная лазурь, и солнце одиноко и яростно царило в ней, не ведая преград, обжигая город бойким пламенем. Лишь в тревожной дали, за гранью высоких домов, простерлись замки круглых, громоздких и неподвижных кучевых облаков. Быть может там, где воцарились эти клубы серого дыма, где они нависали над землей, было не так душно, не серо и мрачно, а здесь и сейчас, когда я вышел из машины, меня обдало жаром и духотой, а вместе с ними и сладким запахом высоких роз, рассаженных вдоль дома.
В этой безоблачности и беспечности летнего золотистого дня заключалось что-то волнительное и старинное, дорогое, бесценное, и какое-то давно забытое воспоминание, как фотокарточка, застрявшее глубоко в сердце, мерцало перед глазами. Я замер лишь на мгновение, как вдруг память о деревенском лете у бабушки и о счастливом незатейливом детстве вспыхнула в уме. Не за этот ли блик прошлого, самого радостного времени в жизни я по-прежнему любил и эту духоту, и этот жар, терпел и пот, и головокружение, и спертый воздух квартир? Подобные мысли лишь на минуту заняли мои рассуждения, и вот я уже стремительно шел к цели.
Я приехал за Катей на Юго–Запад, чтобы вместе поехать в Тропарево-Никулино, в огромный парк, где Валя устраивала пикник в честь своего дня рождения. Высокий клен и раскидистый дуб зелеными кронами заслонили вход в запасной подъезд, закрыв вид на ставшие мне столь дорогими окна Катиной квартиры.