В апреле, когда снег размяк и стал напоминать маргарин, показались макушки крокусов, а лед раскололся на многоугольники, Иван провел обряд «отмыкания земли». На следующий день деревню огрели поздние заморозки, и семья для согрева легла вся вместе. Печь нехотя постанывала, хотя хозяин уже дважды подбрасывал дрова. Дети кашляли. Марта попеременно выпаивала их отваром из коры калины и чаем с мать-и-мачехой. Прикладывала к тощим грудям лепешки из меда, масла и муки, а сверху – толстый слой старой ваты. В полночь упала без сил и затряслась не то от усталости, не то от холода.
Иван тоже не спал. Его будоражил запах Марты, ее учащенное дыхание и изящный силуэт в свете половинчатой луны. Каждый ее жест, шаг, покачивание бедер. Встав в очередной раз расшевелить печь, прилег не с противоположной стороны, а рядом. Обнял, пытаясь согреть всю-всю: и плечи, и грудь, и ледяные стопы. Она напряглась, подобралась, притворилась мертвой. Иван, не в силах больше сдерживаться, резко развернул ее и поцеловал. Его губы, невзирая на окантовку из усов и жесткость бороды, оказались теплыми, настойчивыми, с привкусом лесного ореха. Женщину будто окатили кипятком, и неожиданно для себя она ответила на поцелуй.
Иван зарылся в точеную шею и ощупал кожу языком, оставляя вмятины. Шепнул на ухо непонятное «шаленію від тебе» и назвал «крихтою», «полуницею», «скарбом». От него пахло табаком, холодной полынью, ладаном, золой, керосином. Его огромные мозолистые руки нервно двигались под сорочкой, а добравшись до груди, сошли с ума. Обласкали соски и розовые ареолы, решительно спустились ниже, задевая нежную выпуклость живота и абсолютно гладкий лобок. Не поверив ощущениям, сбросил одеяло, подсветил лоно луной и обезумел. Марта вспомнила о своей особенности и стыдливо сжала ноги.
Она привыкла, что муж играл на ее теле, как на скрипке, легкую жигу или мюзет. Затевал фигуристую прелюдию, прижимая закругленными подушечками пальцев фибры, словно струны к грифу. Аккуратно проникал, не доставляя ни особого дискомфорта, ни удовольствия. Этот действовал по-другому. Властно подминал под себя. Зарывался лицом то между грудями, то между бедрами. Заполнял без остатка. Женщина впервые ощущала себя внутри тесной, ранимой, слишком отзывчивой и рьяно отвечала на ласки, забыв обо всем на свете. О смерти Отто, приболевших детях и агонии зимы. О том, что над головой – чужая соломенная крыша, на столе – непривычный по вкусу хлеб, а на иконах – совсем не тот Бог. Неожиданно Иван сменил траекторию движений, обнаружив внутри крайне чувствительную точку, и стал двигаться прицельно. Марта сперва растерялась от неожиданных ощущений, а потом запрокинула голову и вскрикнула.
Утром женщина усердно прятала глаза. По-прежнему беседовала с печью, колдовала над борщом, выжаривала сало, разыгрывала кочергой мелкие угли. Шелестела картофельными очистками и луковой шелухой. Подолом. Старалась двигаться бесшумно, чтобы не разбудить детей. Трогала их лбы и радовалась спавшему наконец жару. Иван выглядел счастливым. Едва перекрестившись, побежал за водой и наносил полную бочку, зная о еще не до конца освоенном коромысле. Накормил скотину. Сменил шапку на весенний картуз и сбрил бороду. Марта впервые увидела его волевой подбородок, белозубую улыбку и красиво очерченные губы. Всякий раз, захаживая в дом, ласкал женщину взглядом, продолжая начатое ночью. Пытался заглянуть в глаза и убедиться, что не жалеет и наслаждалась так же, как и он. Марта упрямо поворачивалась спиной, а потом подошла вплотную и попросила:
– Купи, пожалуйста, саженец сливы.
Он растерялся, ожидая от женщины более важных слов. Вместо этого она села у окна перебирать гречку.
– Любишь сливы?
– Просто слышала, если хочется покаяться, но не желаешь делиться своим грехом со священником, следует посадить сливовое дерево.
Иван сжал кулаки и выбежал во двор, хлопнув сенной дверью, но с того дня каждую ночь ложился рядом, заставляя снова и снова ощущать нечто схожее с прорывом плотины или движением волны, достающей гребнем до верхушки скалы.
В Вербное воскресенье землю укрыл ситец из зеленой травы, и Иван купил для Марты вышитую сорочку с пышными рукавами, корсетку, плахту и запаску. Все новое, дорогое, по размеру. Когда оделась, залюбовался и сравнил красоту с красотой икон Иверской и Казанской Божией Матери. Все также помогал по дому, что было не принято: чистил картошку, стирал, прячась за печью, учил ее украинскому языку и учился у нее немецкому. Содействовал в мытье головы свекольным квасом или водой с травами и веткой святой вербы. Помогал вязать очипок[17] и кибалку[18]. Марта благодарила и при случае бежала в «царство мертвых» к деревянному кресту. Обнимала его двумя руками и шептала покаянное:
– Любимый, ты не подумай. Я его не люблю. Меня нельзя заставить любить.
Отто уже ничего не думал. Его душа была далеко и в то же время очень близко…
К лету Марта научилась ходить босиком и перешла с землей на ты. Потихоньку освоила язык цветов и птиц. Раскрылся мак и шиповник – пора топить печь. Распустился картофель – значит, уже шесть утра. Вьюнки спрятались – к дождю, лужи окрасились в зеленый цвет – к засухе. Женщина стелила на Троицу аир и обряжала с детьми купальскую Марену. Для ингаляции приловчилась использовать раскаленный кирпич, внутрь которого прятала лекарственные травы. Для компрессов – угольный порошок, смешанный с тертым картофелем. Подружилась с печью и научилась с ней разговаривать, точно с человеком. Блюда, требующие долгого томления, теперь ставила в самую глубь. Ягоды па́рила. Молоко топила. Пшенную кашу оставляла на всю ночь. Рисовую доводила до легкой розовинки. Прежде чем ставить противень с пирожками, распыляла горсть муки. Горит – значит, для пирогов еще слишком жарко. Разобралась с овсяными блинами и сковородниками. Освоила выпечку хлеба и, отправляя его в печь, ненадолго поднимала подол, а готовность определяла по звуку. Играет бубном – значит, пропекся. Приловчилась к коромыслу и теперь за водой ходила правильно: два ведра – в левой руке, коромысло – в правой. С особым удовольствием кормила пшенкой несушек и делала это так грациозно, будто не сорила крупой, а рисовала ею картины или серебрила пруд. Ее лицо, непривычное к загару, обветрилось, а кожа рук загрубела из-за бесконечного мытья посуды солью, песком и листьями лопуха. Пол приходилось смазывать разведенной глиной, терпеливо ждать, когда подсохнет, и только потом стелить тканые дорожки и раскладывать между ними чабрец.
С первого июньского дня работы стало в разы больше. Поспевала ягода, созревала пшеница, настаивала на прополке свекла. Марте казалось, стоит только положить голову на подушку, тут же распеваются ненавистные петухи, требующие начинать заново топить, варить, томить, мести, собирать, перебирать, штопать. Без передышки, без продыху, невзирая на мигрень.
Однажды соседку по прозвищу Чирка, обладающую остро заточенным языком, укусила пчела, и она прибежала одолжить меда, чтобы смазать ужаленное место. Завидев Марту с полотенцем на голове, насмешливо заметила:
– Врешь ты все. В голове нечему болеть.
Иван моментально вступился:
– А ты знаешь, какой сегодня день?
Та крепко задумалась:
– Кажись, второе июля.
– Правильно. Сегодня Зосима. Время, когда пчела жалит только больших грешников.
Тетка покраснела и впервые не нашлась с ответом.
В заботах и делах пролетели Петров и Успенский посты, во время которых принято просить прощения. Иван усадил детей с Мартой на лавку и опустился перед ними на колени:
– Простите за тяжелый нрав, за то, что мало вас балую и приходится работать на износ.
Затем взял руку любимой и провел ею по своим глазам:
– Прости, что без особого спроса занял его место и свалил на тебя столько забот. Что не могу сводить в театр, купить юбку с турнюром, кожаные сапожки на пуговицах и штиблеты для выхода в дождь. Повести в ресторан при отеле «Английский» и угостить стерлядью и мороженым с фруктами. Обеспечить жизнь, к которой привыкла.
Дети покаялись в разбитых двух горшках, лазании без спроса на колокольню, воровстве у соседей подсолнухов, прыжках задом наперед с плетня и уставились на обмякшую, потерянную Марту. Она, пощупав свои щеки, видимо, желая их сплюснуть, стеснительно обняла всех троих и прошептала на немецком:
– Простите, но я никогда не стану вам настоящей матерью, а тебе – женой.
Мальчишки ничего не поняли, а у Ивана окаменело лицо.
Накануне Усекновения Марта заподозрила, что ждет ребенка. Ночью приснился сон, что вышла на огород, а там вместо привычного лука и свекольной ботвы – арбузы. Лобастые, спелые, чуть тронь – треснут, оголяя розовую мякоть, напоминающую младенческие десны. Она выбрала самый большой, с трудом внесла в дом, обмыла и хватилась ножа, оставленного на лавке. Опять выбежала во двор, погладила за ухом кошку, сменила собаке воду, проверила острие клинка, но, когда вернулась, дверь оказалась запертой. Как ни стучала, тарабанила в окна – больше зайти не смогла.
Женщина проснулась до рассвета в рубахе, прилипшей к груди. Ноги продолжали бежать, гофрируя простынь, а руки – молотить в иллюзорную дверь. Иван, услышав крик, обнял:
– Ну что ты! Кошмары часто снятся перед Усекновением.
Хрипло напел: «Ай, качи, качи, качи…», – расцеловал глаза, погладил влажные со сна волосы и благоговейно прикоснулся к животу:
– Ты только не пугайся, но у нас скоро будет маленький.
Марта отвернулась. Ей было все равно.
Когда проснулись и умылись дети, Иван прочитал длинную инструкцию о разрешенном и запрещенном в этот день. Женщина слушала и по-рыбьи открывала рот.
– Я понимаю, это глупо, но в селе не спрячешься, тем более в твоем положении. Поэтому, чтобы меньше чесали языками, не бери в руки нож и вообще ничего острого. Хлеб ломай на кусочки. Забудь о помидорах, арбузах, тыкве. Все круглое обходи стороной, особенно капусту: ее не стоит резать, шинковать, квасить и солить. Кроме того, сегодня запрещено есть борщ!
Дети крутились неподалеку со своими: «А что? А когда?» Иван привычно пустился в разъяснения:
– Некий царь Ирод Второй, правящий Галилеей и Переей, жил с женой своего кровного брата Филиппа, так как собственная жена не дотягивала до высоких Иродовых стандартов. Иоанн Предтеча, крестивший самого Христа, не смолчал и указал царю на его грех. Тот в ответ заточил неугодного старца в тюрьму.
В тот день Ирод праздновал свой день рождения и закатил пир. Потчевали вином, усиленным лепестками фиалок, белым хлебом и фаршированной дичью. Желудком свиньи, откормленной фигами, жареной зайчатиной под сложным соусом и многослойными миндальными пирогами. Народ посыпали лепестками роз, а Саломея, приемная дочь, развлекала танцами. Девушка старательно выгибалась дугой, радуя юбиляра, и тот пообещал исполнить любое ее пожелание. Танцовщица посоветовалась с маменькой и попросила голову Иоанна. Ирод сник, побоявшись лишать жизни пророка, к совету которого не единожды прислушивался, вот только слово нужно держать, и вскоре отсеченную голову доставили на праздничном блюде.
Возмездие настигло всех при жизни. Саломея, переходя зимой реку, провалилась под лед, перерезавший ей горло, а самих родителей поглотила разверзшаяся земля.
Дети слушали не дыша. Старший не сдержался, уточнил:
– Враки все это. Да, батя?
– Может, и враки…
В этот момент вошла Чирка, обиженная еще с лета, не по-доброму взглянула на Марту и воскликнула:
– Ой, держите меня! Не успел приснопамятный пройти все мытарства, а она уже беременная.
Осень заходила неторопливо, будто танцевала линейный хоровод. Туманы поначалу собирались у горизонта атласными лентами, впоследствии соединяясь в цельные полотна. Со временем исчезли все цвета и остался лишь оловянный, шиферный, цвет измороси и высоты. Деревья отказались от листьев, напоминающих луковую шелуху, а птицы – от гнезд. Мельницы продолжали вхолостую махать лопастями, вороны – крыльями, а собаки – хвостами. Белели стволы берез. Пруды покрывались рябью, напоминающей оспу. Пустые внутри камыши издавали неприятные для слуха хлопки. В домах на полу появилось сено, и запахло древесным углем, зверобоем и ношеными рубахами. Окна стали избирательно пропускать солнечные лучи – то ли самые короткие, то ли самые извилистые, и Марта приступила к зимним заготовкам: квасила капусту, яблоки, огурцы.
В один из сентябрьских задымленных дней, превозмогая тошноту, уселась на пороге и приготовилась резать яблоки на сушку. Иван впервые вспылил:
– Ты чего расселась? Порог – это черта между мирским и потусторонним! Ребенок может родиться мертвым.
Женщина с обидой поднялась, не до конца понимая, в чем провинилась. Иван попытался сгладить ситуацию, сжал еще худенькую талию и шепнул:
– Прости! Не сдержался. Я просто очень боюсь за нас.
Марта хотела возразить, что нас нет и никогда не будет. И что сама она не здесь, а с Отто в Идар-Оберштайне, – но привычно смолчала.
Вечера удлинились, вытянулись и стали похожими друг на друга. Отменились полдники, во время которых ели арбузы со сливами, истекающими медом, и теперь ужинали рано. Когда зажигали свечу, пытающуюся расцарапать печное амбре, Марта бралась за штопку, а Иван привычно беседовал с мальчишками, с любовью поглядывая на склоненную женскую голову.
– А что такое десница?
– Правая рука.
– А гофер?
– Дерево, из которого построили Ноев ковчег.
– Сикомора?
– Смоковница. Инжир.
Дети не понимали. Иван тоже с трудом разбирался в нездешних фруктах и пытался фантазировать, смешивая воедино семечки земляники и мякоть кабачка.
Он знал многое. И то, что василиск – это рогатая змея пустыни, убивающая не только ядом, но и взглядом, запахом, адским огнем, а виссон – очень тонкая ткань, предназначенная для царей.
Хозяин заметно изменился и из хмурого, грубоватого и неразговорчивого превратился в приятного человека. На его вечно черное лицо снизошла благодать, и кожа посветлела, а морщины и глубокие лобные складки разгладились. Мужчина с нетерпением ждал пополнения семейства, готовился сам и пытался подготовить Марту. Та не понимала, о чем он толкует. Бывало, останавливал у погреба, в загоне у коровы, возле клубничной грядки, засорившей проход усами, и спрашивал о самочувствии. Уточнял причину грусти и молчания. Женщина привычно уходила от ответа:
– Worte können tödliche Waffen sein[19].
Он отступал и беспомощно опускал руки. Искренне верил, что после рождения ребенка ее сердце повернется в его сторону. Уповал на пособничество невинного младенца, ведь в нем течет и его кровь. Со всей серьезностью готовился к родам. Ждал десятую луну[20], улаживал дело с повитухой и зарекался не допустить появления младенца в общей постели, чтобы случайно его не заспать[21].
Марта мучилась изжогой, и Иван советовал есть тертую морковь и пить кисель. Снабжал оберегом в виде белой стеснительной кувшинки. Следил, чтобы не смотрела на пожары, не принимала участия в похоронах и не ходила в церковь, у которой ошивались юродивые.
В ноябре наступила зима, и женщина впервые увидела столько снега, местами доходящего до ее слегка заостренного живота. Для мальчишек наступило раздолье, и те с жаром лепили баб, возводили крепости и катались в санных поездах. Сражались в снежки, устраивали бои без правил на палках и кистенях. Приползали домой мокрые, уставшие, краснощекие. Лезли к Марте греться и обниматься. Та их отогревала, кормила блинами и усаживала учить грамматику, географию, натуральные и целые числа. Диктовала диктанты:
– Im November kälter. Es schneite. Die Bäume zogen weiße Pelzmäntel an und schliefen ein[22].
Младший рисовал щенка. Старший напряженно скрипел пером и переспрашивал:
– Как пишется слово «деревья»? Я забыл.
Зима глубоко пустила корни и оказалась злопамятной. Мягко стелила поземки и выводила вихри в снежные стога. Марта не могла согреться и не отходила от печи. В очередной раз завидев небо, заложенное легионом туч, уточняла, надолго ли это. Иван успокаивал:
– Коренных морозов всего восемь: введенские, никольские, рождественские, васильевские, крещенские, афанасьевские, сретенские и благовещенские.
Женщина поскучнела:
– Да ладно! До благовещенских я не доживу.
Иван молча припадал к ее отекшим ногам.
Белые дни чередовались с черными. Длинные – с короткими. Постные – с праздничными. У Марты в животе временами хныкал ребенок, и она отчетливо слышала его всхлипы. Делилась с Иваном ощущениями, но тот не верил и предлагал прилечь. Заботливо укрывал и садился плотничать. Без единого гвоздя мастерил детям сани, любую кухонную утварь и новую прялку из большого корня, которую невозможно ни сломать, ни расшатать. Женщина наблюдала за его точными руками и спиной, закрывающей оконный свет. С волнением ждала отела коровы и, только у той пошла слизь, безропотно отдала свою сорочку, которую хозяин накрутил скотине на рога. Отогревала у печи новорожденного теленка и читала стихи своего любимого, склонного к ипохондрии Эдуарда Мёрике:
Взгляни, как весел летний луг,
Как густ камыш речных излук,
Как безмятежно – погляди! –
Дитя у Девы на груди.
Первого января почитали Илью Муромца – воина и монаха, принявшего постриг. На Рождество варили кутью и вареники с картошкой. Сидели за столом и вспоминали умерших: Иван – жену, Марта – мужа. Девятнадцатого числа Иван усиленно молился, веря в открытие небесных врат и молниеносное попадание просьб Творцу прямо в уши. В тот день хозяин окунулся в прорубь и вернулся приободрившимся. Вооружился лопатой и насыпал немного снега в колодец, чтобы вода не цвела и не уходила. Внес часть сугроба домой и бросил в чугунок. Женщина попыталась возразить: «Нет, здесь будет борщ», – но он, запустив пальцы в ее волосы, притянул к себе:
– Крещенский снег снимает головную боль. Понимаешь?
За январем пришел февраль. Месяц без хвоста и без полнолуния. Ворвались оттепели, и зазвенели сосульки. Запахло талой водой, земляным паром, надеждой. В воздухе разлились древесные ароматы, а в небе – синь. На ветках собирался иней, предвещающий урожай меда. У лошадей потели копыта, кошки перестали скрести стены, вставая на задние лапы, и Иван начал выводить из сарая скот, чтобы тот размялся и прогрел бока.
Марта не ела второй день. Пила только воду, и то дырявым ртом. Вода лилась за пазуху и щекотала набухшую грудь. Ее живот из круглого шара вдруг переместился вниз, и теперь она напоминала крупную зимнюю грушу. Норовила спрятаться в дальнем углу и укрыться рядном, предназначенным для переноски сена.
Иван внимательно за ней наблюдал, стараясь не пропустить начало. Следил за походкой и разливающейся всеми оттенками бледностью. За тем, как расчесывает свой живот и пошатывается, будто пытается избавиться от молочного зуба. Куда бы Марта ни направилась, всюду за ней следовал Иван. Он загодя начисто убрал в бане, зная привычку многих баб рожать в ней, стоя на корточках или держась за лавку. Вторая половина разрешалась на печи.
В то утро Марта неожиданно запела. Он никогда не слышал ее песен, а тут вдруг:
Es scheint als würden die
Sterne die Erde beobachten…
Иван не все понимал, но то, что смог связать воедино, его испугало. Женщина пела о ком-то невидимом, наблюдающем сверху, и о счете на минуты и часы.
Ближе к полудню роженица начала метаться, ходить из угла в угол, хвататься за лавки, стол, кочергу. Выбегать из дома и нестись, загребая подолом снег. Он перехватил ее в саду. Марта держалась за сливу и раскачивалась.
– Тебе плохо?
Вместо ответа женщина лизнула сугроб.
– Не знаю.
– Сможешь идти?
Марта потерлась лицом о его грудь, резко оторвалась и отгрызла кусок коры. Прошлась по ней своими белоснежными зубами и сплюнула. Вытерла насухо рот.
– Уведи, пожалуйста, детей! Не хочу их пугать.
Он внес ее на руках. Быстро собрал мальчишек и отправил к крестной. Те упирались, но, порезавшись об отцовский взгляд, нехотя вышли в сени. Старший перед уходом попытался согреть ее ледяную руку и шепнул:
– Будет больно – кричи! Мамка, когда рожала брата, кричала: «Царю Небесный!»
Марта пообещала и прижала его к себе. Младший, так и не освоивший букву «р», заплакал:
– Я хочу остаться с Малией…
Иван постелил на лавке и зажег сретенскую свечу.
– Мне нужно ненадолго уйти. Я мигом. Обещай, что продержишься!
Марта смотрела сквозь него. Он пытался поймать ее блуждающий взгляд и успокоить гнездящиеся руки. Она сопротивлялась, с трудом сделала вдох и произнесла абсолютно чужим голосом:
– Wer weiterwill als sein Pferd, der sitze ab und gehe zu Fuß[23].
Мужчина взял женщину за плечи и начал трясти:
– Прости, не понял. Скажи проще! Скажи по-другому!
Марта покачала головой:
– Не могу. Устала. Домой хочу.
Иван с жаром зацепился за слово «дом»:
– Здесь твой дом, любимая! Здесь все твое. Стены, сундуки, иконы. Земли, акации, Днепр. Я, черт возьми, твой!
Марта, не то теряя сознание, не то плавно переходя в параллельные миры, прошептала:
– Родина не там, где ты знаешь каждое деревце, а там, где деревья знают тебя.
Иван крался за повитухой тропами и огородами. В селе существовало поверье: когда у женщины начинаются роды, об этом должно знать поменьше людей. Ни к чему все эти пересуды, сплетни, фальшивые сочувствия. Поэтому шел, стараясь не встретиться ни с кем даже тенью. Не замешкаться, ввязываясь в дурные разговоры. Рука в кармане любовно поглаживала подарок. В его семье существовала традиция поздравлять родившую золотыми серьгами. Эти он купил еще полгода назад, когда Марта стала чаще обычного держаться за поясницу, стеснительно брать добавку, а на ее груди он обнаружил крохотные шишечки. Именно тогда условился с повитухой.
Она считалась одной из лучших. Во-первых, замужняя, со своими взрослыми и живыми детьми. Светлоглазая, ведущая безупречный образ жизни и регулярно исповедующаяся. Не изменяла мужу, не ругалась с соседями, не делала абортов, не обмывала покойников и никоим образом не соприкасалась со смертью. Умела хранить тайны. Заговаривать грыжи, бессонницу, сглаз и неким магическим способом обеспечивала достаточное количество молока. Не роняла детей и мастерски собирала ауру рожениц. Свято верила: чем больше примет детей на земле, тем счастливее будет на небе, ведь если повивальная бабка – грешница, то и на том свете будет таскать мешок с отрезанными пупами. Короче говоря, собиралась дожить до ста лет и умереть стоя.
Снег летел за шиворот и не таял, формируя сугроб на его напряженном задеревеневшем затылке. Луна, болтающаяся жатвенным ножом, светила тускло, будто внутри ее закончились дрова. Ноги Ивана, перестав сгибаться в коленях, напоминали циркуль. От волнения у него отнялись руки и напрочь вылетели из головы все правильные слова.
Наконец-то показался нужный дом, из дымаря которого кудрявился дым. Он вошел, поклонился и взволнованно произнес кодовое:
– Наша Марфа занемогла, на печь полезла.
Женщина молча открыла сундук и вытащила из него чистую одежду. Иван облегченно вздохнул, понимая, что повитуха при полном здоровье и может приступить к своему нелегкому делу. Ведь роды нельзя принимать во время менструации, потому что у девочек, принятых «течной бабой», могут никогда не наступить женские дни.
– Как она?
– Не знаю, но боюсь, неважно. Не вижу в ней родовой злости и деревенской бабьей силы.
Повитуха вошла в дом, перекрестилась, прочитала молитву и только потом приблизилась к Марте. Посмотрела на коптящую сретенскую свечу и, сообразив, что дело обещает быть долгим, прочитала отрывок из Евангелия. Приказала Ивану найти молитвы святым Варваре и Екатерине и повторять их безостановочно. Ведь у кого еще просить о заступничестве? Марта с посеревшим лицом тяжело вздохнула:
– Молятся только Богу, но никак не умершим.
Бабка уточнила:
– Протестантка? – и, получив от хозяина утвердительный ответ, окропила роженицу святой водой и напоила отваром из цвета ржи, от которого ее тотчас вырвало. Заставила встать и пройтись, переступая через лавку, залезая и слезая с печи, нервируя этим в подпечье домового и кудахтающих кур. Позже открыла двери, сняла крышки с котелков, отодвинула заслонку. Расплела Марте волосы и вложила в рот прядь. Согнула в коленях ноги и посыпала сахаром родовые пути, чтобы ребенок, почувствовав сладенькое, побыстрее явился на свет. Переключилась на Ивана:
– Не переживай, если ребенок родится слабым, припечем в печи.
Марта приподнялась на локтях. Повитуха рассмеялась:
– Это давняя традиция. Ребенок на лопате засовывается в остывающую печь и таким образом добирает свои силы.
Наступила полночь. За окном исчезла видимость, и только в просе дребезжала громничная свеча. Месяц дешевыми фунтовыми обоями поминутно отклеивался и выныривал в самых неожиданных местах. Кочевал с востока на запад. Собачий вой периодически переходил в стон. В печи трещали дрова, видимо, к морозу. Волны боли поднимались одна выше другой.
Марта сжевала свою верхнюю губу, расцарапала живот и левую половину лица. Повитуха попеременно прикладывала теплые компрессы из соли и семян льна, купели из капустного листа и шелухи лука. Зажигала березовую лучину и траву бессмертника. Молилась Саломее-повитухе, принявшей роды у самой Марии. Ждала от Марты хоть одного злого всхлипа, но та только стучала зубами. Иван с большой иконой ходил вокруг дома и уповал то на Господа, то на сатану.
Под утро, когда воздух напомнил плохо взбитый яичный белок, а высокая чамрочная трава обсыпала себя инеем в виде мелкой поваренной соли, родилась девочка. Маленькая, слабенькая, но живая. Дважды пискнула и больше не смогла. Пуповину перерезали на прялке, чтобы была работящей, и стянули волосом Марты, навсегда связывая дочку с мамой. Завернули в отцовскую рубашку, которую Иван ловко стянул с себя, и та сморщила носик, втягивая запах отцовского тела. Он с осторожностью взял сверток и прошептал:
– Вот и встретились. Как и с твоей мамой. День в день.
Марта заплетающимся языком уточнила число:
– 15 февраля. Сретение.
Отпавшую пуповину определили на семилетнее хранение между образами, а плаценту зарыли под деревом. Повитуха обмывала девочку в специальной воде с использованием соли, куриного яйца и серебряной монеты и приговаривала:
– Мыла бабушка не для хитрости, не для мудрости. Мыла ради доброго здоровьица.
Далее вышла во двор, плеснула воду на угол дома, где находились иконы, и загадала новорожденной хороший рост. Окликнула Ивана, воркующего над свертком.
– Как назовешь дочь?
– Устинья.
Бабка про себя сказала: «Добро пожаловать, справедливая». Затем позвала есть кашу:
– Соли и перца не пожалела.
Иван послушно взял ложку, зачерпнул и закашлялся. Акушерка сказала отработанную за многие роды фразу:
– Солоно и горько рожать.
И мужчина еще быстрее заработал ложкой, не сводя глаз с Марты. Та крепко спала, и неясно было, что белее – простыни или ее лицо. В печи гарцевал огонь. Повитуха отметила:
– Ишь, старается, значит, девочка будет жить. А вот она, – кивнула на роженицу, – даже не знаю.
К вечеру забрали детей, и те не отходили от люльки. Когда малышка утомилась от их шумного внимания, Иван привычно усадил мальчишек за стол и рассказал о Сретении. Обессиленная Марта тяготилась новыми, слишком тяжелыми сережками, пригвоздившими ее голову к подушке. Сквозь дрему слушала историю Марии, на сороковой день принесшей Иисуса в храм, чтобы отдать благодарственную жертву Богу за первенца. У нее не оказалось годовалого ягненка, она скромно стояла с голубкой. К ней вышел древний старец Симеон, проживший ни много ни мало, а целых триста шестьдесят лет. Он был одним из семидесяти двух переводчиков Библии с еврейского на греческий, и ему достался абзац, в котором дева, то есть девственница, должна была родить сына. Симеон усомнился в правильности написанного и решил исправить слово «дева» на «женщину». В этот момент явился ангел и строго-настрого запретил самовольничать, пообещав продлить жизнь до тех пор, покуда воочию не убедится в написанном. Спустя много лет именно 15 февраля пророчество сбылось. Еле волочащий ноги Симеон взял на руки младенца, восславил его самыми велеречивыми словами и отправился на покой, а церковь за признание в ребенке Бога причислила его к лику святых.
Устинью крестили на девятый день, и крещенский чепчик не снимали почти две недели. Марта пыталась восстать против обряда, объясняя, что все дети так или иначе попадут в рай, но Иван был тверд в своем решении. Нанял дочери кормилицу, и Устюша пила молоко толстой грудастой бабы. Та ходила даже в морозы босиком, и ее пятки трещали по швам. Ела за троих и брала плату хлебом, мочеными яблоками и свежим салом.
Марта после родов так и не оправилась и, когда Устюше исполнилось два месяца, тихо умерла. Последними ее словами были: «прости» и «хочу домой». Иван плакал и шептал привычное: «Бог простит».
Ее похоронили рядом с Отто, положив в гроб неношеные прюнелевые башмачки, крепдешиновое платье с рукавами-буфами, веер, ноты, ожерелье из янтаря и мужнины часы. Иван стоял у свежего холма и медленно уменьшался в росте. Мальчишки остались дома за старших и неустанно качали люльку, совали в рот соску из мякиша, обучали уму-разуму, в частности, арифметике и едва усвоенному немецкому языку. В год Устя сказала свое первое слово «мата». Братья ринулись наперебой набрасывать варианты: мята, тата, мама, хата. И только Иван твердо верил, девочка произнесла имя своей матери – Марта.
Он больше не женился, так и не справившись с тоской. Как ни открывал в печи заслонку, ни выметал мусор и ни произносил: «Сор – в печь, а тоска – с плеч», ничего не помогало. Его сердце с оборванными краями безостановочно ныло и пачкало рубаху. В память о «жене» каждый год в день смерти высаживал саженец сливы. Закладывал в яму для посадки полбуханки ржаного хлеба, опускался на колени и шептал:
– Да простятся нам прегрешения наши…