Здание аптеки занимало часть тротуара, по которому сновали рабочие, солдаты и хозяйки с гогочущими гусями. Над головой болталась вывеска нотариуса Шенфельда, витали ароматы свежей сдобы и ваксы из сапожной мастерской. Белое, практически хрустальное солнце с обломанными лучами терялось на фоне такого же блеклого неба. Сосульки, чисто моржовые бивни, угрожающе нависали над головой. На засыпанной снегом брусчатке спотыкались лошади, таская за собой груженые сани. В воздухе звучало что-то возвышенное, напоминающее девятнадцатый вальс Шопена.
Марта влетела в темный предбанник и растерялась. В высоких шкафах столпились прозрачные колбы, зеленоватые бутылки с водкой «Аква-Вита» и кефир, изготовленный по методу доктора Дмитриева из кипяченого молока. К ней вышел провизор, и женщина на смеси немецкого и русского описала кашель мужа. Закашлялась сама и расплакалась. Тот ловко взболтал микстуру, потребовав за ее исполнение смешные деньги – всего четыре копейки, и порекомендовал хороший воздух южной Франции, а если нет таковой возможности, то только деревенский. А еще умеренность в еде и питье, разумное чередование сна и бодрствования, труда и отдыха, физического и умственного напряжения. Бульон из дичи, отварное сорочинское пшено[5] и молоко только из-под коровы. И вообще, лучше избегать нечистоплотной трактирной толпы, не засиживаться в тесных почтовых конторах и забыть о магазинах и театрах. Служащий записал в пухлую тетрадь ее фамилию, количество пузырьков и цену, по которой лекарство отпустил. Марта ожила и мысленно наняла экипаж для возвращения в полюбившуюся деревушку.
Спустя неделю они сдали ключи от арендованной квартиры и покинули город. Луна в тот день по-хозяйски прилегла на солнце, оставив лишь ободок, напоминающий обручальное кольцо. Снег затвердел камнем в результате оттепелей, неоднократно чередующихся с ночными морозами. Конь пробуксовывал, прихрамывал, тряс гривой. Телега скрипела. Из дымарей выгибался коромыслом дым и предвещал ненастье. Марта постоянно пробовала руку мужа под верблюжьим одеялом, обкусывала губы до ран и этими ранами силилась улыбнуться:
– Смотри, какая большая деревня, мы здесь будем в безопасности.
Извозчик, не оборачиваясь, комментировал:
– Дома в деревне считают не по количеству крыш, а по тому, из скольких дымарей поднимается дым. Как видите, топят далеко не в каждом.
Зима никуда не торопилась. Она то подсушивала землю до состояния старых человеческих локтей, то обсыпала снегом с дождем, будто стеклянными бусинами, наспех нанизанными на леску. Отто с трудом передвигался по дому и не притрагивался к еде. Служанка жарко топила печь, но он все равно мерз и выглядел уставшим. Со временем настолько ослаб, что не смог задуть единственную свечу на торте в день своего тридцатилетия.
Деревенский доктор отвел Марту в сторону и посоветовал крепиться, так как больному уже ничего не поможет. Ни усиленное питание, ни пешие прогулки длиною в тысячу шагов, ни «скучные занятия» типа переписывания нот. Объяснил специфику болезни, поражающей утонченных и порывистых. Одержимых страстью к разным наукам и умственному труду. Романтических и меланхоличных барышень, падающих в обморок от звуков раската грома и выстрела из ружья, а также интеллигентных юношей, не державших в руках ничего тяжелее «Тайн народа» Эжена Сю в четырех томах. Посоветовал исповедать умирающего, но женщина небрежно пожала плечами:
– Это ничего не даст. Невозможно одним махом сбросить копившееся тридцать лет.
Продолжила молиться своими словами и заваривать семя укропа. Муж послушно его принимал да так и помер со стаканом бледно-желтого отвара в руке.
В полночь начался первый день без Отто. Без двух чашек кофе с ореховым шоколадом и утренних газет. Без его платков, жилетов, чертежей, расчетов и временами извиняющейся улыбки. В доме стало надрывно тихо. Никто больше не кашлял, не шутил, не обсуждал городские новости о том, что на Подоле появился первый автомобиль вызывающего красного цвета, а его владельцем стал «колбасный король» по прозвищу Бульон.
Сельские гробовщики сделали гроб на два размера больше, и Отто в нем осиротел. В углу копошилась почерневшая старуха, шелестя страницами. Марта в оцепенении сидела над мужем и не понимала, куда двигаться дальше. Она не имела ни друзей, ни связей, ни сбережений.
В день похорон разбушевалась верховая метель, и снежинки вытянутыми на скорую руку петлями соединялись в широкую, но дырявую шаль. Марта, стоя у разрытой могилы, напоминающей зияющую волчью пасть, равнодушно наблюдала, как замерзает ее сонная артерия. Охотно подставляла коронарную, позарез необходимую сердечной мышце. Справа и слева корячились деревья. Видимо, сливы. Она их узнала по низкой посадке. Ветер пытался сорвать кладбищенскую калитку и единственную оборку на траурном платье. Отхлестать по заиндевевшим щекам. Солнце болталось выпуклым четырехугольником. Кладбище царством мертвых невозмутимо взирало на царство живых.
Неожиданно подошел смутно знакомый мужчина в распахнутом тулупе и, не проронив ни слова, закрыл собой от непогоды. Когда почувствовал, что согрел, запрокинул голову и на чистом немецком не то вслух, не то про себя произнес:
– Вот и дождались Сретения. Весна будет поздней.
Марта, погруженная в свои обрывочные мысли, переспросила:
– Was haben Sie gesagt?[6]
Мужик кивнул, поменял ногу, пытаясь прикрыть ее от новой атаки ежистого воздуха:
– Ишь, злорадствует! Снег через дорогу несет. Весна, говорю, будет холодной и поздней.
Марта опустила голову и сдержала всхлип. Ей не было никакого дела до будущей весны. Кроме того, большой человек в тулупе и барашковой шапке, подбитой красным коленкором, мешал ей скорбеть. Он заслонял собой ледяное солнце, пургу, пришедшую не то с юга, не то с востока, и священника в надорванной рясе, нервно трясущего кадилом, словно люлькой с орущим младенцем. Женщину начало подташнивать от фимиама или от голода, ведь она не ела несколько дней.
Она подвигала плечами, пытаясь стряхнуть непрошеную заботу, но тот не уходил. Полез в карман за деньгами. Заплатил батюшке и двум нетрезвым мужикам, копающим могилы. Те оживились, зашаркали лопатами и приставным шагом приблизились к «волчьей пасти». Признав в нем хозяина, указали на гроб, словно спрашивая: «Опускаем?» Иван кивнул. У Марты подкосились колени, и он с силой повернул девушку к себе:
– И куда ты дальше?
– Weiß nicht. Werde hierbleiben. Ich werde nach Arbeit suchen[7].
Он попытался поймать ее взгляд:
– Иди ко мне, за домом смотреть и за детьми.
Резко развернулся, бросил в могилу горсть мерзлой земли, и раздался звон, напоминающий по звуку пощечину. Тот, не обратив внимания на ее смятение, произнес на безупречном немецком:
– Die Hölle ist nicht so heiß, wie man sie macht[8].
Повторил более настойчиво:
– Иди ко мне. И сыта будешь, и к нему поближе.
Марта выровняла взглядом медленно растущий холмик и отстраненно заметила:
– Я не умею топить печь.
Мужчина в тулупе сделал туманный жест рукой.
В тот же день Марта закончила с делами Отто, рассортировав его бумаги и письма. Упаковала свои вещи, самое ценное отдала за долги. Рассчиталась с прислугой, подарив ей скатерть с сутажом и несколько драпировок. Хозяину дачи оставила гобелен. Соседу, исправно чистящему у них снег, одеяло. Себе в память об Отто взяла трехкрышечные карманные часы.
Иван жил напротив и ждал ее у ворот. В сумерках мужчина показался еще выше, возможно, из-за снега, выросшего сугробом на подстриженной «под чуб» голове. Целый вечер хозяин чистил дорожки, чтобы не промочила подол, шикал на собаку и на болтающуюся без дела луну. Закрывал красные ставни. Пытался отсрочить заморозки.
Марта вошла в сени и огляделась. Большой сундук и плетеный ящик, видимо, для хлеба, веники лекарственных трав, ненавязчиво пахнущие летом, и несколько не уместившихся в сарае кос. Упряжь. Полка с кувшинами. Бочка, накрытая тряпкой. Резное коромысло. Деревянная лестница, прялка, широкая, видимо, хлебная лопата. Ночвы, в которых секли капусту, купали детей, разбирали свиные кишки, стирали белье и просеивали муку. Неожиданно скрипнула дверь, и выбежали гладко подстриженные дети. Мальчики. Одному на вид лет семь-восемь, второму – не больше трех. Глаза испуганные. Тревожные. Руки беспокойные. Кинулись на шею отцу:
– Батя, почему так долго? Мы волновались.
Затем разглядели женщину в душном платье и сделали шаг назад:
– Это новая работница?
Иван покачал головой:
– Знакомьтесь, ее зовут Марта, по-нашему Мария. Будет у нас жить и помогать по хозяйству.
Младший подбежал вплотную и потянул за рукав:
– Малия, идем на печь. У меня там целый галнизон.
Марта кивнула. Машинально переступила порог и уставилась взглядом в подведенную синим печь, украшенную по углам крестиками, виноградными гроздьями и цветами. Заметила хромоту малыша и вопросительно взглянула на хозяина. Тот нехотя ответил:
– В прошлом году попал под сани с дровами. Нянька недоглядела.
Полвечера женщина шаталась по хате без особого дела. Монотонно рассматривала «бабий угол» с кочергой, ухватом и сковородником, вешалку с тулупами и валенками, глинобитный пол, угольный утюг и угольный самовар на металлическом подносе. Деревянную доску для нарезки, по всей вероятности, овощей и глиняные горшки. Сечку для рубки капусты. Связку осенних лисичек и опят. Хаотично тянула на себя края вышитых рушников и щупала гладь. Пыталась забиться в холодный угол между верхней одеждой, подушками и постелью. Все искала точку, в которой не будет болеть. Иван со спутанной каштановой бородой смахивал на богатыря с незаконченной картины Васнецова. Первое время молча наблюдал за ее перемещениями, а потом полез в печь, достал чугунок и насыпал в глубокую миску пшенной каши, не обращая внимания на витиеватый, со сложным орнаментом пар. Разложил ложки, большие ломти хлеба и кивнул:
– Ешь. Когда ты в последний раз ела? – поднес ложку ко рту и подул.
За ним с жадностью набросились дети. У старшего не хватало двух пальцев на правой руке, и он, заметив настороженный взгляд Марты, огрызнулся:
– Чего уставилась? Отрубило топором.
Женщина не поняла. Хотела приласкать, но вовремя одернула ладонь. Мальчишка смотрел с ненавистью:
– Сражался с репейником. Я держал его за голову, а товарищ рубил топором и промахнулся.
Переспросила на немецком:
– Was ist mit den Kindern passiert?[9]
– Жена умерла, а на мне поле, сад, хозяйство. Нанял няньку, та не справилась.
Обратил внимание на ее сухую ложку:
– Чего сидишь? Ешь, говорю! Или брезгуешь? Конечно, это не сосиски и не рулька…
Марта подняла к потолку полные слез глаза, и Иван заговорил по-человечески:
– Прости. Это я так, от нервов. У меня есть настойка. Помянем?
Марта не ответила. Она смотрела сквозь, и ее взгляд с легкостью пробил стену, перепрыгнул через забор, ободрав локти и колени, скатился на знакомую тропинку и побежал вдоль старых могил, торопясь к свежему холмику.
Покончив с ужином, женщина лежала на жарко натопленной печи и вспоминала слова хозяина: «Кто сидел на печи, тот уже не гость, а свой». Понимала, что никогда не будет в этом доме своей. В дымаре повизгивал ветер. Снег месил свое зимнее тесто. Мальчики заглядывали отцу в рот, а тот, не спуская глаз с женщины, рассказывал:
– Февраль – самый короткий месяц, но именно в это время начинают гнездиться вороны. И знаете, какие они хитрюги? Строят поблизости сразу несколько гнезд. Одно крепкое, добротное, а остальные – тяп-ляп. На скорую руку. Все это затевается с единственной целью – сбить с толку ястребов, повадившихся разорять вороньи «дома».
Гнезда устраивают в развилке ветвей. Самое сложное – это закрепить первую палочку. Каждую нужно критически осмотреть, а внутри зашить лоскутами, клочками шерсти или ваты. Вообще-то они очень умные. Давят муравьев и втирают их в тело. Дружат с волками. Запоминают лица, особенно обидчиков. Чувствуют пристальный взгляд человека. Существует любопытное наблюдение: если разорить воронье гнездо, оно будет восстановлено, но стоит над ним натянуть две белые нитки, птицы никогда больше в него не сядут, даже если останется непотревоженной кладка яиц.
Дети ерзали на лавках. Выглядывали в окна, пытаясь нащупать хитрые птичьи морды. Уточняли, испечет ли им Мария хлеб. Иван в который раз с нежностью поглядывал на маленькую женщину, забившуюся в угол, и продолжал как ни в чем не бывало:
– В феврале поют свою первую песню овсянки и большие синицы. Раздувая щеки и выпячивая желтую грудь, бесконечное количество раз повторяют: «Зинзивер, зинзивер, зинзивер». В конце месяца улетают снегири, а медведица рожает маленьких, с кулак, медвежат. Лисы передвигаются парами и отрывисто лают. Волки дерутся за своих волчиц. Зайцы-самцы отчаянно пляшут перед зайчихами. Бобры взламывают лед и выбираются на свободу.
Неожиданно посреди его монолога раздалось звонкое мальчишеское:
– Папа, папа, а Малия никуда не уйдет?
Тот крякнул и растер свою грудь, будто хотел вытянуть из нее душу:
– Не уйдет. Ей некуда идти.
Малыш не унимался:
– И даже на небеса?
Ночь вползла на четвереньках и окурила дом чернильной тьмой. Иван уложил детей, убрал посуду, оставив на столе лишь хлеб. Подошел к иконам и дерзко взглянул на смиренного Иисуса. Хотел протянуть руку, но ограничился дружественным кивком:
– Давай договоримся сразу, на берегу. Ты отобрал у меня одну женщину, и я не оспаривал твое решение. Отпустил, нарядив в праздничное. Вот только эту тебе не отдам. Слышишь? Даже не рассчитывай.
Затем преклонил колени и привычно промямлил:
– Живый в помощи Вышняго.
Постоял возле Марты, спящей с ладонью под щекой, и залюбовался формами, напоминающими холмы Татарки. Поправил сползшее рядно. Неслышно прилег на лавку, но долго лежал без сна. Всякий раз, когда начинала сквозь дрему плакать, приподнимался и шикал, словно ребенку. Вспоминал…
Он вырос в малоимущей семье, у которой из богатства – полгектара песка, холодная хата, топящаяся по-черному, и дети. Как говорится, чем беднее, тем люднее. Вместо фруктовых деревьев – вечно сутулые ивы. Со всех сторон – плавни и крепкие, напоминающие карамельные трости камыши. Хатки бобров и выдр. Царство белых лилий и короткошеих цапель.
Семья бедствовала, но продолжала обрабатывать переполненную горячим сухим воздухом почву, рассыпающуюся под полотном лопаты порошковым табаком. На ней не родила ни картошка, ни огурцы, ни горох, разве что кислая алыча да невозможно терпкая облепиха, и годилась земля лишь для роста сосен, кленов и берез.
Их было пятеро: мать с отцом и три сына. На троих пацанов – пара юфтевых двухрублевых сапог, в которых ходили по очереди. Мать неграмотная, у отца – три класса.
Мать доставала из печи черный хлеб и коптила под потолком рыбу. Отец без конца занимался починкой то саней, то сетей. Парились в печи. Убирались перед Пасхой, вымывая не только стены, но и закопченные горшки. С нетерпением ждали лета, с завистью поглядывая на кусты соседской смородины. Гоняли в лес за ежевикой, лисичками, орехами.
По соседству выстроил дачу генерал и владелец доходных домов. Завез плодородную землю, невиданные кресла-качалки, установил флюгер и ставни. Посадил морщинистую розу, барбарис, боярышник, дерен белый. Неприхотливую, но бесконечно сладкую малину и крыжовник. Зимой вел дела в городе, летом рыбачил и слушал речитативы лягушек под крепкий чаек. Напиток могли себе позволить исключительно банкиры и меценаты, а простой люд довольствовался узварами, компотами, квасом и водкой, невзирая на предложение уездных трактиров весьма выгодной услуги – «чай и завтрак вместе». Гришка, младший брат Ивана, бегал генералу помогать. Копал червей, собирал шишки для растопки самовара, выполнял мелкие поручения. Сопровождал на рыбалку и радовался, когда удавалось вытянуть из воды хищное щучье тело. Перехитрить карпа или полуночника судака. Генерал относился к нему с теплотой. Привозил гостинцы: кафтаны, расшитые золотыми нитками, да глиняные свистульки.
Тем летом дача пустовала, хотя июнь уже заалел первыми смородиновыми ягодами. Гриша каждое утро выбегал на дорогу и пытался достать до горизонта. Ждал. Неожиданно вместо соседа явился поручитель с письмом, в котором говорилось о желании генерала оплатить мальчику учебу в гимназии и университете. Мать всполошилась, побежала за советом к священнику, и тот велел ребенка отпустить. Григорий уехал и получил блестящее образование. Выучил языки, фехтование, арифметику. Увидел Париж и оценил луковый суп. Вступил в наследство, став полноправным хозяином доходных домов, и купил братьям по пятнадцать гектаров плодородной земли. С тех пор все пошло по-другому. Они наняли работников, разжились и стали печь пшенные блины с салом не только в храмовые праздники, но и по воскресеньям.
Посреди ночи Марту окликнули:
– Вставай, уже третьи петухи пропели.
Она испугалась, резко села и ударилась головой. Возле нее уже полностью одетый стоял Иван. На столе коптила свеча.
– Который час?
– Около четырех.
Женщина послушно опустила ноги на пол, ежась от холода.
– Warum so früh?[10]
– Печь топить.
Одернула платье. Он покачал головой:
– Оно тебе больше не пригодится.
Полез в ее обтянутый сукном чемодан, выудил непрактичные туфли на каблучке, сумочку для салфеток и пудры и швырнул в угол. Взамен достал из сундука грубую нижнюю рубашку, корсетку, плахту, запаску, кожух из недубленой овчины и новые черные сапоги.
– Надевай.
Марта безропотно стала натягивать чужое, понимая, что оно висит на ней, как на вешалке, и шептать:
– Sehr nett von dir, – что означало «Очень любезно с вашей стороны».
Иван поморщился:
– Будет тебе. А за наряд не переживай. Ушьем или поправишься. Еды не жалко, – и кивнул в сторону иконостаса. – Помолишься?
Марта отвернулась от икон и закрыла глаза:
– Unser Vater in dem Himmel! Dein Name werde geheiligt. Dein Reich komme. Dein Wille geschehe auf Erde wie im Himmel[11].
Иван стоял чуть в стороне, опустив голову и проявляя уважение к ее молитве. Не шелохнулся, пока не услышал: Amen. После этого подошел к печи, любовно погладил и отодвинул заслонку.
– Смотри, дрова я сложил с вечера, чтобы хорошо просохли. Сперва два полена вдоль, на них поперек еще два, сверху пять-шесть поленьев. Получается клетка. Теперь под поленья к поду просовываю горящие сухие лучинки. Когда разгорятся, сдвигаю большим ухватом или кочергой вглубь к задней стенке, освобождая место для горшков и чугунков. Ist klar?[12]
Марта кивнула, хотя было непонятно. Тот заметил ее растерянность:
– Ничего, привыкнешь. С самого утра с печью следует здороваться. Для этого достаточно приложить руку. Во время горения периодически вороши огонь кочергой. Кочерга – это такая палка, напоминающая цифру семь. Топишь до рассвета, часа три, и только потом начинаешь готовить. На щи, кашу, хлеб у тебя целых четыре часа. Главное условие – горячие стенки и догорающие угли, тогда блюдо не сгорит. Достают чугунки ухватом. Вот он, похож на рога. Ясно?
Заворочался младший. Марта бросила ухват Ивану на ногу и кинулась к ребенку. Подоткнула одеяло, погладила по голове и зашептала на своем:
– Hush, hush, baby.
Первое время у нее ничего не получалось. Огонь гас, хлеб не пропекался, а в борще плавала сырая свекла. Дети не слушались, рубахи не отстирывались, голова болела. Неподъемные чугуны переворачивались, и варево выливалось прямо в яркие гранатовые угли. Марта плакала. Иван молча усаживал женщину на лавку, дул на обожженные руки и не то обнимал, не то отталкивал. Объяснял в десятый раз: жарить следует у устья, варить в горниле, подогревать на шестке. А еще любое блюдо следует хорошенечко потомить.
– Не переживай. Печь любит терпеливых, но требует сноровки. Она не выносит резких движений, стука и сквозняков. И запомни намертво: поставила чугунок – закрыла заслонку. Тогда весь жар останется внутри.
Марта соглашалась, прилежно таскала горшки, полоскала в речке рубахи и лепила вареники с тушеной капустой, напоминающие снежки. Бегала на могилу к Отто и рассказывала о своем бытие. Возвращалась опустошенная, с отсутствующим взглядом надевала фартук и принималась за починку одежды. Когда первый блин не пожелал отлипать от сковороды, хозяин утешил:
– Ничего, первый блин комом.
Марта не поняла и произнесла свою поговорку, точь-в-точь повторяющую смысл сказанного:
– Anfang ist kein Meisterstück[13].
К печи Иван относился с большим уважением, будто к живому человеку, и эту философию старался привить детям, без конца напоминая: «У холодной печи не согреешься». Возвращаясь с поля или из города, первым делом гладил ее теплый расплывшийся бок. Утверждал, что она все понимает, поэтому, когда готовишь, должна думать только о блюде и ни о чем больше. Рекомендовал первую ложку скармливать огню и только потом есть самой. Детям строго-настрого запрещал плевать в печной огонь, а то рот покроется язвами. И вообще, молодому парубку не следует лишний раз заглядывать в устье, а то не вырастут усы. Предупреждал: выпадет из печи кирпич – не к добру, зальешь ее водой – отнимутся руки, а если бросить в пламя волосы с гребня – догонит мигрень. Марта указывала на свою измученную болью голову и клялась, что ничего не бросала. Тот, казалось, не слышал:
– И вообще, печь – центр дома. На ней рожают и умирают. Болеют и выздоравливают. Согревают новорожденных телят. Лечат простуду. Сушат одежду, ягоды и грибы, а после похорон греют руки над огнем, чтобы случайно не занести в дом «вечный покой».
Позже, отправляясь к колодезю за водой, не раз слышала болтовню баб с коромыслами, обсуждающих секреты белой и черной магии. Они шептались о правилах работы с печью только в женские дни – среду, пятницу, субботу, но если нужно приворожить мужика, то лучше это делать в мужской день. Для белых обрядов топят березой, а для черных – осиной. На вызов духа закрывают заслонку. На вызов человека – открывают. Заговоры надлежит читать на огонь в поддувало, стоя на коленях в ритуальной рубахе, надетой на голое тело. В этот день нельзя готовить еду.
Солнце в деревне почти никогда не спало. Вернее, дремало несколько часов, резко вскакивало и ошпаривало выстуженный горизонт. На него не разрешалось показывать пальцем, иначе тот усохнет. Ни одну хозяйку оно не должно застать в постели. Ведь до рассвета следовало умыться, помолиться, затеять завтрак, а с завтраком одновременно и обед.
В доме ориентировались по петухам. Иван все пытался обучить этой премудрости Марту:
– Петухи поют трижды. Первые – около часу ночи. Вторые – к двум. Между вторыми и третьими встревает иволга, этакая мяукающая флейта. Третьи петухи – перед самым рассветом, около четырех. Для тебя это знак – нужно вставать. Если не поленилась и сразу растопила печь, все намеченное успеешь сделать. Моя жена-покойница в этот момент произносила: «Петух кричит – мне удачу сулит, ему овес да громкое пение, мне в делах везение».
Марта мяла свой подбородок, будто хотела вылепить из него балабушку, и Иван оживлялся еще больше:
– Как птицы определяют время? А черт его знает! Я слышал, что ориентируются по звездам и никогда не пропустят созвездие Киль. О них еще говорят как о птицах, смеющихся на рассвете. Различают геометрические фигуры, цифры, способные спугнуть нечистую силу, поэтому после третьего соло наконец-то становится безопасно. Если верить преданию, конец света наступит в то утро, в которое петух не пропоет свое знаменитое «ку-ка-ре-ку».
Женщина недоверчиво качала головой и заправляла за ухо выбившуюся светлую прядь. Иван жадно следил за каждым ее движением и нервно облизывал губы.
– А знаешь, какая курица у петуха самая любимая? Самая несчастная. Он с ней настолько часто спаривается, что бедняжка от подобного внимания хиреет. А вообще-то, он еще тот чемпион! Топчет несушек раз сорок на день.
В этот момент подключались дети:
– Папа, а расскажи про жареного петуха!
Иван вспыхивал, брал Марту за руку и усаживал на лавку, мол, отдохни. Сам бросал в ушат с холодной водой раскаленные докрасна камни, добавлял ольховую золу и затевал стирку.
– Опосля Воскресения Христова еврейская девочка пришла к своему отцу и призналась, что видела воскресшего Спасителя. Старый еврей, человек тертый и осторожный, не поверил: «Он тогда воскреснет, когда жареный петух запоет». В ту же минуту жареный петух сорвался с вертела, взлетел и закричал.
Дети подпрыгивали на лавках и переспрашивали:
– Точно так было?
Иван с осторожностью погружал в кипяток женскую рубашку и уклончиво отвечал, пряча улыбку в усы:
– А кто его знает…
Марта петухов боялась. На птичьем дворе заправляли два бойца и бесконечно топтали свою кудахтающую гвардию. На каждого – по шестнадцать несушек. Один из хвостатых «воинов» особо остро чувствовал ее страх и без конца буянил. Метил острым клювом под колено, в щиколотку, пятку. Однажды подкрался, выпрыгнул женщине на спину и взял курс на глаза. Иван отреагировал моментально, схватил драчуна за лапы и окунул в бочку с холодной водой. Тот мигом растерял бойцовский задор, но через две недели снова принялся за свое. Иван больше не церемонился. Бросил наглеца на колоду и одним взмахом топора отсек ему голову. Марта не успела испугаться, как обезглавленная тушка побежала трусцой вдоль забора, в последний раз вздохнула и аккуратненько улеглась на бочок. Женщина бросилась Ивану на шею и прошептала:
– Tausend Dank[14].
Тот сглотнул и прохрипел:
– Я не могу тобой рисковать.
Дни неслись галопом. Марта путала день с ночью и страдала от мышечной и головной боли. У нее ныли шея, спина, поясница и ноги, начиная от бедра. Она никогда столько не работала и даже не представляла, что человек способен на подобный физический труд. Одно дело перетекало в другое, и Марта послушно штопала, ворочала в печи кочергой, таскала на плечах кленовое коромысло с двумя ведрами воды, а на лопате, присыпанной сабельками аира, – овальные хлеба. Мела помелом из сосновых лапок раскаленный под[15] печи. Варила свиньям мелкую, величиной с грецкий орех, картошку. Изредка рассматривала свои опухшие от тяжелой работы пальцы и понимала, что больше не способна удержать иголку и сделать лепестковый стежок. У них дома все женщины вышивали изящно белым по белому на батисте, тюле, муслине, органзе, льне. Хранили целые альманахи и карманные книжечки с узорами – россыпями крохотных бутонов и ришелье, а здесь ели из одной миски или сковороды и никогда не пользовались вилками, блюдцами, ножами, розетками и стаканами. На десерт – овсяные кисели. Мед и варенье только в праздники. Лишь ночами могла вспоминать свою прежнюю жизнь. Ноты. Белую церквушку в скале и полудрагоценные камни. Мамино «аккуратность приносит прибыль». Оживленный Крещатик. Абсолютно здорового Отто в суконном жилете. Хор четырнадцати ангелов из «Гензель и Гретель». Венский кофе в приземистой фарфоровой чашке. Венецианские фонари, абажуры, какие-то проходные комнаты с мебелью из черного дерева, обитые синим шелковым штофом. Забавные рекламные стихи, сочиненные самим Семадени:
Зимний вечер… Скучно что-то…
И вот лампы пали тени…
Мне развлечься есть охота…
Не пойти ли к Семадени?
С восходом солнца все начиналось заново: дрова, квашня, побелка, потрошение кур, обеденная, упревшая до красноты картошка и непослушные мальчишки, уминающие кушанье за обе щеки.
Иван незаметно к ней присматривался и все больше проникался уважением. Женщина имела тонкие черты лица, изящные кисти и узкие стопы. Осиную талию вместо привычного бабьего желейного живота. Она постоянно молчала, а когда зевала, прикрывала рот. Никогда не простаивала у забора, перемывая кости соседям. Не выясняла отношения, не кляла упрямую козу, не звала зычным голосом обедать. Просто наклонялась к уху, щекотала дыханием: «Обед на столе». Не сплетничала в церкви, вычисляя, кто из прихожанок ведьма, не страдала излишним любопытством и не соперничала с соседями, соревнуясь в лучшем куличе. Она находилась чуть выше остальных, и ее постоянно хотелось рассматривать. В солнечных и лунных лучах. Во время штопки. В момент заваривания боярышника и бузины.
Мужчина начал прихорашиваться, надевая поверх рубашки серый однобортный шерстяной жилет, и неуклюже ухаживать. Приносил с полей первые подмерзшие цветы, а из города – гостинцы. В одну из поездок купил коралловые бусы и золотые серьги за целых три рубля. Ведь негоже и даже грешно молодой женщине ходить без серег. С восторгом описывал увиденный красный «Мерседес», особняк Славянского, напоминающий московский терем со множеством парапетов и горниц, и доходный дом присяжного поверенного и виноторговца Бендерского:
– Ты только себе представь это великолепие. Издалека напоминает ажурную скатерть, сплетенную из тысячи рельефных, выпуклых и вогнутых столбиков. А какие колонны, лепка, башни!
Марта кивала, высоко поднимала сито, пылила мукой и рисовала пальцем описанные Иваном загогулины. Мысленно возвращалась к Отто, нахваливавшего тот самый особняк, когда он еще только строился, а реклама в киевских газетах уже обещала шестикомнатные апартаменты в аренду за две тысячи рублей.
В тот день мальчишкам досталось невиданное лакомство – сухое варенье, стоившее сорок копеек за пакет. Отец подчеркнул: такие деньги получают грузчики угля за целый день работы. Дети богобоязненно делили поровну кусочки фруктов и ягод, сваренных в меду, и пытались угостить Марту. Женщина не могла проглотить ни кусочка и с тоской вспоминала, как подобную сумму еще полгода назад они с Отто отдавали за входной билет в «Шато-де-Флёр» даже не задумываясь.
Она преданно следила за детьми. Оберегала от кипящих чугунов, талой воды, испуганных лошадей. Не отпускала на колокольни, на речку и крышу. Младший ходил за ней по пятам, а старший со временем тоже принял и начал делиться произошедшим в школе. Как-то раз признался в ненависти к Закону Божьему и пожаловался на учительницу, регулярно таскающую за уши, ставящую на колени на верхние ребра парты и оставляющую без обеда. Вчера, к примеру, поколотила указкой за то, что не смог прочитать слово «благоутробие». Марта с трудом дождалась вечера, усадила Ивана под иконами и предложила учить ребенка дома. Тот сперва заартачился, принял сторону учительницы, но женщина удивленно подняла вверх одну бровь:
– Что бы ни случилось, всегда стой на стороне ребенка!
За ужином Иван рассеянно ел картошку в мундире, высыпанную горкой на стол. Рьяно макал в соль, кусал на манер яблока и сверлил взглядом не то шесток, не то подпечник. Чисто умытые и притихшие дети в этот раз не донимали вопросами. Не толкались локтями и не просили Марту повторить рождественский стих: Advent, Advent, ein Lichtlein brennt…[16] Под конец ужина хозяин кивнул: «Будь по-твоему» – и нанял на обработку огорода вдову, жившую по соседству. Свободная теперь от бесконечных полевых работ Марта стала давать мальчишкам уроки письма, арифметики и немецкого языка.