Стоитъ ли говорить, что всѣ названные нами примѣры чудесъ, сотворяемыхъ Итильваномъ, приводятъ толпу, постоянно окружающую его домъ, въ неистовство…»
В этом месте текст неожиданно обрывался – ни даты, ни подписи. Сразу за ним шёл другой:
«Озабоченный всё растущимъ вліяніемъ самозванаго пророка въ средѣ необразованныхъ крестьянъ … уѣзда, священникъ … прихода, отецъ Н-й произвелъ слѣдующее, съ нашей точки зрѣнія, хорошо просчитанное дѣло. Узнавъ, что самозванецъ считается родомъ изъ деревни Неврюги, онъ поѣхалъ выше по теченію, гдѣ находится русское сѣло Стропинино, и нашелъ тамъ старуху-крестьянку нужныхъ годовъ, Пелагею Ст-ву, вдову. Будучи склонной до винопития, она за вознагражденіе согласилась показать прилюдно, что въ молодости снесла своего новорожденнаго дiтя, прижитаго во грѣхе, въ рѣку, о чёмъ священникъ зналъ изъ исповедальныхъ списковъ. Будучи внушаемой и узнавъ о сути дѣла, она сама увѣрилась, что живущій въ Неврюгино человекъ, именуемый Итильваномъ, и есть её чудомъ спасшійся сынъ. Такъ что когда доставили ея на мѣсто, Пелагеей былъ разыгранъ своего рода спектакль, въ искренности котораго не могъ бы сомневаться никто изъ присутствующихъ.
Какъ и разсчитывалъ отецъ Н-й, появленіе матери даннаго человѣка должно было вызвать смятеніе и сомнѣніе въ умахъ прихожанъ, что и случилось тутъ же. Однако названный Итильванъ, понимая, по всей видимости, вѣсь рискъ своего положенiя, селъ подлѣ Ст-вой и, взявъ ея за руки, разговаривалъ съ ней тихо и кротко. Хоть говорилъ онъ по-русски, что именно было имъ сказано, слышать мы не могли. Однако не прошедъ и десяти минутъ, слезы брызнули изъ глазъ старухи, сама она повалилась въ ноги проходимца и стала каяться въ обмане, называя его батюшкой и избавителемъ. Послѣ чего примкнула къ ряду тѣхъ, кто почитаетъ его, и утверждаетъ также, что съ прикосновеніемъ его избавилась отъ своей пагубной склонности къ вину. Съ отцомъ Н-мъ общаться избѣгаетъ и обличаетъ его прилюдно въ томъ, что-де подстрекалъ ея къ обману.
Такъ же и многіе русскіе, равно какъ и инородцы, однажды попавъ къ Итильвану, становятся его лютыми поклонниками, забываютъ святую церковь, въ чёмъ видится намъ большой рискъ и опасность. Посему предлагаемъ принять всяческіе мѣры, вплоть до ареста и изоляціи самозванца…» И т. д., и т. п. Год 1859-й, июль месяц.
Рома захлопнул тетрадь и закрыл глаза, откинулся в кресле. Перебор. На сегодня явно перебор. Да и то ли это, чего он искал? Нужно ли ему всё это? И про кого – про Итильвана, про их Итильвана, своего, которого и ждёшь и веришь, хотя ни во что уже не веришь и ничего в этой жизни не ждёшь?
И всё-таки, всё-таки… Что-то давило и не давало покоя. Как будто главного тебе не рассказали. Осталось где-то там, за забором всех этих протокольных слов. Живое, пульсирующее, настоящее. И найти его, почувствовать, увидеть хотелось всё ещё очень. Забытое, ушедшее. Глаза первопредка. Не то рыбьи, не то зверьи, не то человечьи глаза. Если заплыть подальше и долго, пристально вглядываться в пустоту воды под собою, вдруг всплывёт и будет смотреть глубоководно, подслеповато, как и ты всматриваешься, еле угадывая, еле улавливая его под водой, почти путая со своим отражением.
Это как в густой туман спускаешься с яра. Не видно ни зги, одно белое молоко кругом. Лес остался наверху и сзади. Лес – простой и понятный даже в тумане: от дерева до дерева идёшь и видишь, и всё узнаёшь и понимаешь, но вот вышел на яр – и перед тобой ничего. Пустота. Одна белая-белая мгла. Осторожно спускаешься с сыпучего яра, будто погружаешься в туман всё глубже и глубже. Тихо, влажно, плещет волна о влажный песок. О влажный песок и о брюхо крутобокой дедовой лодки. Так и находишь её – по звуку. Лодки делали на века. Уходили ранней весной, ещё почти зимой, в лес, выспрашивали, высматривали, потом точили да выпаривали, огнём, ножом доставая из осины душу – крутобокую итаку. С ней жили, её завещали внукам. И Рома знал, что где-то его ждёт старая дедова лодка. Дед бережно хранил её, вот она и ждёт его, качается на волне, а стоит шагнуть – сразу отчалит и поплывёт в молоко и туман.
Без вёсел. Для этого путешествия вёсла не нужны.
Клубится туман. Что лодка движется, ясно только по тихому шёпоту струи бод бортом. Струя упругая, толкает, словно бы кто-то лодку несёт. Можно расслабиться и лечь на дно. И ни о чём не думать. Река для итилита – мать и дом. На реке не страшно. И с рекой не страшно. На реке смерти нет, ами так говорила. Смерть ждёт дома, а на реке – одно успокоение. Счастливыми считались те, кого забрала Итиль. Кто домашней смертью умер, ещё добраться до неё должен, дойти, добрести из своего залесья – страны в молоке и тумане. Волна шепчет о борт, будто кто-то баюкает, и вокруг ни зги. Не закрывая глаз, можно наяву грезить. Что-то угадывается, что-то чуется и слышится в бормотании, в шёпоте волны, в упругой тяге подводной струи, и можно видеть реку до дна, можно видеть небо до дна – и ничего между тем не видеть.
Вдруг садишься, будто кто-то в спину толкнул.
Туман развеяло. Распахнулось чёрно-звёздное, ясное, холодное над головой, и чёрная вода снизу сияет, а берег, гора и город на ней кажутся неживыми, вымершими.
И видно, что вода прибывает. Будто выгибает спину неведомая подводная гора, речное чудо-юдо – поднимается река, вспучивается, несётся вперёд вместе с лодкой. Растёт и нарастает над берегом стремительно, неуклонно. И Рома сверху видит его весь: вот Подгорная, вот церковь на яру, вон площадь и дома – тут и ДК, и администрация, и ряд хрущовок, и сталинки Главной, где в коляске своей уснул Алёша… Но вдруг треснуло что-то под брюхом, глухо ухнуло – и забурлила, ринулась в город вода. Понесло лодку, только успел вцепиться в борт. Летит стремительно, аж уши заложило, а сам понимает – дамба! Дамба над городом, держит весь Подгорный от воды. Но что реке дамба? Вот ухнуло и покатилось: Подгорный вмиг скрылся, как не бывало, несёт, затопляя, река вверх, по Спасской, глотая дома, глотая улицы, вот уже и школы не стало, вот уже близко ДК, площадь – и вот нет никакой площади, нет никакого ДК. И Нагорный, и его родной Нагорный – всё ныряет под воду, всё закрывает водой. А лодка несётся, и он в неё – как на спине взбесившегося коня: и слететь страшно, и оставаться опасно. Как завороженный вцепился в борта и летит. Вот уже глубоко внизу – все улицы, где-то там скрылась Кривошеинская проплешина и ближний лес – и вдруг остановилась вода, стихла.
Качаются вровень с лодкой верхушки сосен. Гора с лесом еле вылезла, еле спаслась.
Качается лодка. И он в ней. И тишина вокруг, опять – только тихий лепет о борта.
Осторожно, чтобы не раскачать лодку, переваливается и выглядывает.
И вдруг – чудное дело! – вдруг всё понимает. Даже не так: знает, что останется навсегда один, в этой лодке, если ничего сейчас не сделает.
Но он знает, что надо делать.
Под лавкой ати всегда держал нож – плоский, острый, лезвие старое, сточенное дугой. Рыбу вскрывать. Засунут за доски. Нащупал его, половчее взял. Руку за борт и одним движением полоснул по коже чуть выше запястья. Кровь – чёрная, густая – устремилась к воде.
Итиль закипела. Белая пошла пена, где кровь коснулась воды. А он опустил ладонь в воду, кровь свою – в воду и ночь, и сам смотрит, не может глаз отвести – вот они, вот они, проступают, поднимаются со дна, всплывают – неведомые, чудные, не то рыбьи, не то звериные, не то человечьи глаза – чёрные, без белков. Глаза рода, предка, первого, чья кровь навсегда привязала их к реке…
Пальцы разомкнулись – нож канул в пустоту.
Тетрадь хлёстко шлёпнулась об пол.
Рома вздрогнул всем телом и проснулся.
Тихо шуршали электронные мозги в коробках. Из коридора с пониманием поглядывала Звёздочка.
Тело затекло, а ещё больше – рука, упавшая с кресла. Рот приоткрыт. Как он не любит, когда во сне открывается рот: лицо становится жалкое, слабое, не то детское, не то стариковское. А он всегда открывается, если заснул сидя. Поправился, сел. Пожевал губами. Поднял тетрадь, глянул, где открылась: «Про ведяну», – было написано там.
– Смотри-ка, Звездуха, а завтра в Ведянино как раз. Может, по ней можно гадать? – ухмыльнулся Рома.
Закрыл тетрадь, потянулся и встал. По телу расплывалась приятная истома. Чувствовал себя бодрым, на удивление. Потушил свет в серверной, прикрыл дверь. Подошёл к чучелу, заглянул в глаза.
– Пока, лосиха. Завтра не приду, завтра нас великие ждут дела.
Слегка шлёпнул её по носу тетрадкой. Безответная Звёздочка промолчала.
Ведянино – село большое. Местная птицефабрика, дух которой долетал до города, если ветер менялся на северо-восточный, снабжала мясом и яйцом всю область, поэтому Ведянино держалось самостоятельно и даже с какой-то местечковой спесью, вроде как не мы от города зависим, а он от нас. Приглашая на праздники ансамбли из райцентра, сами всё оплачивали и на гонорары не скупились, поэтому ездить к ним любили, ездили часто, благо, праздников в году много. Но звукач у них был свой, и ни Тёмычу, ни Роме такой чести, как рулить концерт в Ведянино, ещё не выпадало.
Лиха беда начало.
Рома уныло пялился в окно «газельки», пока мчали по холмам мимо леска. По тем самым холмам, где он бродил раз в неделю, и мимо того самого леска, где была поляна. Его поляна. Погода выдалась хмурая, тяжёло набрякшая туча висела низко, но пока не разбрызгалась, берегла себя.
Село разлеглось в низинке. Домики стояли разноцветные, весёлые, подновлённые – видно, что люди живут с удовольствием. Рома знал, что когда-то это было итилитское село, отчего и название, но теперь русских тут было больше, итилиты растворились, ушли в плотную русскую почву, так что и не отличишь. Как ни странно, такова была судьба многих не перемещённых при затоплении сёл. Те, кто вывез дома, держались до сих пор, будто законсервировались, словно не переезжали никуда, а остались на дне и там продолжали прежнюю жизнь. Дед говорил, что даже улицы ставили один в один, так что все вывезенки повторяли свой подводный прототип. И ещё все они в глуши, куда не добраться. Русских там не встретишь, Дворцов культуры нет, да и школы – только младшие классы. Остальных – в интернаты. В то же Ведянино, например. Зато что-то важное там держалось – язык хотя бы, и Рома понимал, что внутренне он больше радуется судьбе дедова села, нежели большого, цветастого, крепкого Ведянино.
Дворец культуры стоял на площади в центре. Сердцем площади была клумба, летом засаженная цветами, но сейчас уже жухлая. Посередине клумбы стоял памятник воину-освободителю в шинели и с ружьём. У ног воина паслась, объедая вялые тряпочки умирающей природы, пегая коза.
«Газелька» подкатила к крыльцу, развернулась задом. Стали выгружаться.
Выезжали в район обычно народные и заслуженные – всё те же «Итиль арзянь» и «Просторы». Однако не в полном составе: примерно по половине того и другого коллектива. Пока ехали, Рома пытался прикинуть, как они намереваются выступать. Но похоже было, что ситуация их не смущала, как и вообще близкое соседство конкурентов: всю дорогу тётушки из того и другого народно-заслуженного мирно чирикали за жизнь. Как будто молчаливая война, ведущаяся в стенах ДК, этими стенами и ограничивалась.
Ведянский дом культуры был построен где-то в мутных тридцатых, о чём легко было догадаться по архитектуре – одноэтажный и вытянутый, барак бараком. Впрочем, с новым сайдинговым фасадом цвета топлёного молока. Тётушки-музыкантши, выскочив из машины, уверенно направились внутрь. Рома с баянистом Славой потащились следом, обвешанные мешками с костюмами и баяном.
Внутри ведянский Дом культуры напоминал Дом культуры Итильска, только не новый, а старый, в который Рома в школе бегал. Стены здесь были зелёные, пол деревянный, по стенам зеркала. Пахло старым деревенским домом – сложная смесь запахов пищи, скота и человека. А прямо напротив входа висела большая растяжка, на которой из гигантского яйца вылуплялся весёленький цыплёнок, этакий петушок – золотой гребешок, и, закатив глаза, готовился петь. Над его головой вместо солнца висела жёлтая эмблема птицефабрики.
И всё бы ничего, но фабрика называлась «Золотой кукарил», что неизменно вызывало у Ромы неприятное чувство. Потому что кукарил был не самым приятным персонажем итилитских сказок. Птицезмей, в нём, конечно, предполагалось что-то от петуха, но в целом тварь мерзкая, жила в болотах, и встретить его не хотелось никому. Поэтому и говорить о нём вроде как не полагалось – ещё накличешь. Назвать так птицефабрику мог только человек, напрочь лишённый страха – и мозгов заодно.
Рома прошёл вслед за баянистом в зал.
Первым делом, входя в новое помещение, он всегда оценивал акустику. Это было уже на уровне рефлекса – уши включались сами. Здесь акустика была никакая: плоская вытянутая комната, покатый рассохшийся деревянный пол, чуть приподнятые ряды старых кресел в коричневой обивке из кожзама, тяжёлые гардины в простенке и на дверях. Звук летал в центре хаотично, а у первых рядов, наоборот, тонул, как в подушку. На сцене в одном углу можно было в голос обсуждать соседку по даче, всё равно в другом тебя не услышат. Как петь в таких условиях, Рома не представлял, но похоже было, что тётушек это нисколько не волновало: они спокойно ждали, когда принесут костюмы, и потянулись в гримёрку переодеваться.
Избавившись от кулей и баяна, Слава развернулся и пошагал обратно, жадно вставляя в рот сигарету.
– Я покурю, – бросил Роме, натолкнувшись на него глазами.
– А мне у кого спросить? Ну, про оборудование?
– Да тут заведующая, она будет. – Вдруг у Славы что-то вспыхнуло в глазах, он даже остановился и вынул сигарету. – Заведующая тут, короче, знаешь, прямо вот вся… – Он чмокнул губами и обвёл в воздухе округлые формы. – Такая, ты чё! Увидишь – узнаешь.
В этот момент, как по заказу, из фойе послышалась поступь каблуков, и в зал вплыла высокая полнотелая шатенка и двинулась к ним. Слава обернулся и замигал Роме так яростно, что можно было подумать, у него тик.
– А, вы из Итильска? Уже приехали? – говорила шатенка. Голос у неё оказался громкий, но при этом полный томности. Роме показалось, что он видит Стешу в лучшие годы – те же царственные движения, тот же гонор, только у этой благодаря молодости всё окрашивалось бордовым флёром сексапильности. – Я вас помню, вы у нас были. – Она равнодушно глянула на Славу сверху вниз, тот закивал и что-то замычал. Взгляд её скользнул дальше – на Рому: – А вы – первый раз, да? Марина. – Подошла и сунула ему свои длинные, полные пальцы, улыбнулась широким, красно накрашенным ртом. Пальцы у неё были деревенские, шершавые и казались старше своей хозяйки. На лице переливался разными цветами целый арсенал косметики. Рома отметил, что издали она выглядела лучше. – Вы – играть? – Заведующая усердно пыталась держать городское выражение, как его понимала – официальное и надменное.
– Нет, я – рулить. Звукорежиссёр я, – уточнил Рома.
– А-а! – протянула заведующая и вдруг заулыбалась, забыв про наигранную официальность. – Так вы вместо нашего Вовы сегодня? И дискотеку, да? – Улыбка у неё оказалась хищной и жадной, а глаза вспыхнули.
– И дискотеку, да, – отвечал Рома, глядя, как Слава, отступая к дверям спиной, подмигивает с сальной миной. Рома поморщился: – Я хотел спросить, где у вас тут что.
– Пойдёмте, я всё покажу. – И она двинулась за кулисы, раскачивая кормой. Рома потянулся следом. Корма у неё была что надо, да и вообще вся плотная, до хруста, Слава не соврал.
С другой стороны сцены оказался такой же закуток, но заваленный оборудованием. Заваленный в прямом смысле слова: микрофонные стойки, коробки со шнурами и микрофонами, усилители – всё лежало вповалку. Рома чуть не крякнул, увидев этот бардак.
– Вот, здесь всё, – говорила Марина, пока он, присев, пытался разбираться. В полумраке закулисья видно было плохо. – А пульт там, в середине зала, видели?
– Ага, – отозвался Рома, перебирая микрофоны. Его мучили мрачные опасения, что половина из этого может попросту не работать, а что именно, ему предстоит выяснять в процессе наладки звука. А ведь была мысль привезти хотя бы микрофоны. Но Стеша не дала, убедила его, что там всё есть. Есть, как же. Надо было её не слушать.
– А для дискотеки мы колонки выносим в фойе. И там другой пульт. Точнее, ноутбук, – ворковала Марина.
– Ага, – снова отозвался Рома, как вдруг почувствовал, как мягкая коленка скользнула у него по спине. От неожиданности он обернулся.
– Выпить хотите? – буднично спросила Марина.
– Нет. – Рома поднялся. Она оказалась совсем близко и смотрела без тени смущения, с какой-то животной прямотой. – Перед работой не пью. А свет у вас здесь где включается?
– Там, – она шагнула к стене и щёлкнула рычажком. Яркий белый свет резанул по глазам, выхватывая всё жёстко, контрастно. – Ладно, если что, я рядом, – сказала Марина и уплыла, вдавливая в пол каблуки.
Час до концерта он провёл в мыле, меняя микрофоны, пробуя разные шнуры, пытаясь добиться хоть мало-мальски приличного звука. Задёргал тётушек, задёргал Славу, требуя от них то попеть, то поиграть, расставляя их на сцене, пробуя все возможные варианты. Тётушки стали ворчать, Слава лениво посмеивался: «Да забей, Ромыч. Лучше не станет. И никто не услышит». Это Рома понимал, но плохо делать не любил и не умел.
В итоге, когда впустили зрителей, он сумел добиться хотя бы того, что всех выступающих было слышно, а баян не покрывал голосов.
Зал был не полный – человек тридцать работников птицефабрики средних лет, но принимали районных музыкантов хорошо. «Просторы» и «Зори» в очередной раз Рому удивили: они скооперировались и пели вместе. Оказалось, они прекрасно знали репертуар друг друга. Сперва выступали «Зори», и все тётушки дружно вышли в белых платьях и красных очельях. Пели лирическое, заунывное. Зрители раскачивались в такт. Отпев, они вместе со Славой чинно раскланялись и ушли за кулисы, осталась одна Наталья Петровна, обладавшая тремя регистрами. Она спела сольно «Азь коразь» и заунывную «Торонуру». Зал расчувствовался, кто-то всхлипывал, хотя наверняка слов не понимали. Наталье Петровне, когда та удалялась, кричали «браво». Ансамбль тем временем переоделся в русские сарафаны, один Слава переодеваться не стал, только подпоясался цветным поясом. В новом амплуа пели плясовые. Под строевую-хоровую «Выходила молода» зал подпевал и аплодировал.
Потом все оттуда потекли.
Музыканты пошли переодеваться, и Рома снова забегал, убирая оборудование. Пока он челноком метался между закулисьем и сценой, собирая микрофоны и сворачивая шнуры, откуда-то взялись два быковатых молодца, отключили и утащили боковые колонки. Закончив, составив стойки, сложив микрофоны по коробкам, а шнуры повесив на крючки, которые для этих целей обнаружились на стене, Рома почувствовал горечь, что всё это ненадолго, и местный звукарь, вернувшись, вернёт всё, как было. Кинув прощальный взгляд на временный порядок в кладовке, он вспомнил про дискотеку и пошёл в фойе.
Там уже всё оказалось готово: молодцы не только вытащили колонки, но и подключили светомузыку – под потолком, создавая ностальгическую атмосферу девяностых, разбрызгивал серебряные искры световой шар. Вдоль стен стояли столы с выпивкой и закуской, возле них толпились люди – оказалось, что никто не ушёл, просто все перетекли сюда. Поодаль примостился стол на железных тонких ножках, похожий на школьную парту, на нём стоял ноутбук – Рома догадался, что это и есть его рабочее место.
– Ну, как вам? – Слева нарисовалась Марина. Она успела переодеться в яркое красное платье, глухое, без декольте, но с открытыми руками, так что Рома в полутьме её не сразу узнал. – Можно уже начинать? Или вы отдохнуть хотите?
– Да не знаю даже… Как у вас тут обычно? Народ-то ещё будет?
– Будет, будет. Старпёры сейчас выпьют и уйдут, – она кивнула к столам, саркастически скривив губы. – Они обычно не остаются. Дискач – для молодёжи, правильно же? Выпить ещё не хотите? – Она посмотрела на него прямо. – Теперь-то можно.
– Рано.
– Бесплатно. Спонсор башляет.
– С чего такая щедрость? Вроде не праздник?
– У нас всегда так – развлечение и угощение за счёт предприятия. Раз в квартал. У нас директор знает, что людям надо. – Она снова осклабила свой красный рот. В мигающей полутьме Рома видел только его, он казался щелью, лица было не разобрать, но для Марины так было лучше.
Она поймала его взгляд и ухмыльнулась:
– Ладно, давай начинай. Я рядом.
Подмигнула и ушла. В полутьме её движения казались загадочными и манящими. Рома проследил её и наткнулся глазами на Славу, который стоял у крайнего стола и быстро засовывал в рот бутерброды, также не сводя глаз с Марины. Столкнувшись взглядом, Слава поднял руку и помахал, потом закинул стопку водки и продолжил жевать.
Рома отвернулся и сел за раскрытый ноутбук. Папка с музыкой висела на рабочем столе, даже искать не надо. Пробежавшись по составу композиций, Рома порадовался, что захватил с собой флешку – будет чем разбавлять этот треш. А для сохранности собственной психики у него был с собой плеер и вакуумные наушники.
Из зала вышли и проследовали к дверям музыканты. Наталья Петровна заметила Славу, махнула ему. Тот быстро сглотнул, сгрёб с тарелки бутерброд, подхватил стоящий у ног баян и поспешил следом. Рома смотрел в спины уходящим так, будто они оставляли его на острове, и остров этот был необитаем, только дикие звери населяли его.
Чувство это усиливалось по мере наполнения фойе.
Ладно, в двенадцать карета превратится в тыкву, и меня отсюда заберут, подумал он и врубил музыку.
Уже через полчаса всё закрутилось как надо. Народ разогрелся. Грохотало, шар разбрасывал колотый свет на пол, стены, на извивающихся людей. Контингент сменился – притащилась молодёжь, старшие расползлись, те, кто остался, планомерно напивались в дальнем углу. Резвая компания мужиков лет тридцати выкаблучивалась в центре, явно пытаясь привлечь внимание молоденьких девиц. Те держались в сторонке, делали вид, что не смотрят на них. Молодые пацаны кривлялись на периферии. Роме было занятно наблюдать эту чётко соблюдаемую диспозицию. Время от времени к нему подруливал какой-нибудь Коля, Шурик или Толян, наваливался сверху, дыша перегаром и норовя сломать крышку ноутбука, и тогда приходилось стаскивать с одного уха наушник – квадратные ритмы дискотечного музла взламывали мозг – и орать через плотность звука:
– Чего?
– Братан, реально, давай, а! – бормотали Коля, Шурик или Толян. Слышно, конечно, не было, Рома разбирал по губам, мотал головой, отталкивал протянутый пластиковый стакан или целый пузырь с водкой.
– Не могу, – орал. – На работе!
– А чё? – Коля, Шурик или Толян глядели налитыми бычьими глазами на инфернальным светом сияющий монитор и уходили, чтобы скоро заявиться опять, иногда с компанией. Просили что-то поставить. Рома не разбирал, чего им надо, но кивал и переключал композицию. Братаны уходили довольные, что бы он ни включил.
Марина мелькала, но не подходила. Она потихоньку напивалась – Рома замечал это по тому, как менялась её походка и отклячивалась попа. Она не плясала, а только прохаживалась туда-сюда с видом хозяйки гостиной. В руках у неё всегда был стакан. Рома отметил, что в таком амплуа она выглядит куда как органичней, нежели днём в роли заведующей. Заметив его взгляд, Марина расплывалась в улыбке, которая теперь была не двусмысленно-игривой, а вполне себе однозначной, поднимала стакан и пила, после чего неизменно облизывала губы. Рома прикидывал, сколько ему надо выпить, чтобы на это повестись.
Он бросал взгляд на часы на мониторе и считал время. В наушниках плыл дарк эмбиент. Под его психоделические разливы то, что творилось вокруг, выглядело совсем уж сюрреалистично. Воздух наполнялся парами алкоголя и потных тел.
Вдруг он понял, что кто-то на него смотрит. Поднял глаза – точно. Стояла у столба и пристально, не сводя глаз, глядела через темноту, толкотню и кривлянье. Зажатая, сутулая, держала тонкие бледные лапки перед грудью, будто прикрываясь ими, тёмные волосы висели плетьми, не то грязные, не то мокрые. Мелкая, младше, чем сюда должны бы приходить. Лет четырнадцать. Одета невзрачно – джинсики какие-то, свитер. Это на дискотеку-то – джинсики и свитер. Рома понял, что уже замечал её в зале, она бродила возле стенки, не выходя в центр, не танцуя, вообще будто не слыша всей этой музыки. Худенькая, маленькая, совсем ещё ребёнок, что она делала здесь? Обидит ещё кто.
Рома попытался ей улыбнуться. Она не ответила. Глазищи на тощем лице смотрели прямо, не мигая и странно, совсем без выражения – ни страха, ни стеснения, ничего. Просто глядели. Роме стало душно под этим взглядом, он отвернулся. Делать ему нечего, как переживать за какую-то девицу. Притащилась, значит, понимает, чем рискует. Это деревня, тут такие законы.
Перед монитором нарисовалось красное и склонилась Марина. Красный рот разрезало до ушей. Она что-то говорила. Рома стянул наушники.
– Хей, ди́джей! – протянула она пьяно и рассмеялась. – А ты сам-то чё не танцуешь?
– На работе. – Рома привычно кивнул на монитор.
– А чего такой строгий? – засюсюкала она, сжав губы куриной гузкой. – Вовчик всегда танцует.
– Не сомневаюсь.
– Выпей, а. Чё сидишь как пень?
В руке у неё проступил пластиковый стаканчик с водкой. Она сжимала его так, что он хрустел, совала Роме в лицо, норовя пролить всё на компьютер. Он отвёл её руку.
– На работе я.
– Фу, какой, – она скривилась. Но тут же оживилась, склонилась ниже и заговорила интимно, насколько только можно в шуме: – А поставь медляк, а я тебя приглашу, а? Если приглашу, не отмажешься, чмо будешь.
– Это не медляк. Это «белый танец» называется.
– У нас всякий медляк – белый, – сказала она. – Мужиков-то нормальных, думаешь, чо, завались? Ждать будешь, всю жизнь простоишь у батареи. Ну, короче, поставь, ага? – И она подмигнула ему, как делают девицы в рекламах, облизнула губы и стала уплывать в темноту.
Рома ухмыльнулся, мотнул головой и хотел было уже натянуть обратно наушник, как вдруг увидел, что в стороне завязывается какое-то дело: местная пацанва собралась кучкой, оттуда вылетали крики, а у стены, вжавшись, стояла та самая малолетка. Бритый паханчик что-то ей втирал.
Не успев оценить обстановку, Рома встал и направился к толпе.
– Я ваще, чё, не с тобой разговариваю? Так отвечай, да, по́няла! – давил паханчик, а остальная пацанва пялилась, хихикала, выкрикивала предложения, как ему нужно себя вести. В воздухе висело напряжение, хотя агрессией пока не пахло. Рома подумал, что всё можно ещё решить на словах.
– В чём дело, братва? – Он вклинился в толпу и подошёл к паханчику.
– Ты чо, из интерната? – крикнул кто-то девчонке. На Рому внимания не обращали. – Да я отвечаю, из интерната! Там дебилы все конченые. И глухонемая, по ходу.
– Мыыыы, мыыыы, – стали мычать за спиной и ржать.
Рома бросил взгляд на малолетку. Она смотрела по-прежнему прямо и совершенно спокойно. Ни капли страха, это ему издалека показалось. Просто стоит, прижавшись к стене, как будто ничего не понимает. Нечеловеческое какое-то спокойствие. Может, и правда больная? Он слышал про интернат для детей-инвалидов в Ведянино. Это бы всё объяснило.
– Да хули она глухая! – осклабился паханчик. – Сечёт всё, отвечаю. – Он схватил девчонку за руку и дёрнул. Её запястье показалось в его кулачище тоненьким, как веточка. – Чё, не нравится? А ты зенки закрой – и айда.
– Эй, давай полегче. – Рома протолкнулся к нему и положил руку на плечо. Паханчик обернулся, но девчонку не отпустил.
– А это чо за гондон? Ты откуда ваще?
Рома знал, что прямых выпадов лучше избегать, он все эти законы жизни выучил ещё в школе, но действовал инстинктом, не подумав и не успев ничего рассчитать. По-хорошему, уйти бы да забыть. Но он уже не мог.
– Это с Итильска, диджей! – крикнул кто-то сзади, прежде чем он успел что-то ответить. Рома спиной почувствовал, что этих, сзади, много.
– Из Итильска – и чё? Сюда пригнал и давай свои предъявы кидать? Сиди за пультом и не вякай!
– Ага. Ты девушку только отпусти, и досвидос, – сказал Рома как можно спокойней. Эти товарищи умеют считывать невербально. Говорить много не надо. Языка их он не знает, а интонации они понимают лучше слов. Как собаки.
– А тебя дерёт? Твоя, что ли?
Рома мельком глянул на девчонку. Она продолжала смотреть всё так же. Ни тени эмоций, ни испуга, ничего. Больная, точно.
– Не моя.
– Да оставь её, Гиря! – крикнул кто-то сзади. – Связываться ещё…
– Долбанутая, отвечаю, – поддержали его.
– А мне ваще по… – начал было Гиря, и как раз в этот момент Рома, который всё продолжал смотреть на девчонку, вдруг понял, что было в этом взгляде: старое насилие, детское, непонятое, но не пережитое, запекшееся на психике, как корка на ране – уродует, но уже не болит. Она и правда ничего не чувствует. И не понимает.
Ему вдруг стало тяжело и тошно, захотелось побыстрее свалить и уже больше никогда в эти глаза не смотреть.
– Айда, пацаны, – сказал он, перебив Гирю. Сказал совершенно спокойно, даже устало. – Не видишь, что ли, – больная. И оно тебе надо?
И вдруг, на удивление, это подействовало: оказывается, Гиря тоже смотрел на неё, и оказывается, его тоже торкнуло. Он уже выпустил её руку и отходил. И все отходили вслед за ним.
Это было как наваждение. Как будто все вдруг почуяли что-то, с чем не хотелось иметь дело. Тяжёлое, жуткое. Рома отходил вместе с ними, то и дело оборачиваясь. Она по-прежнему стояла не шевелясь и пристально, прямо на всех глядя.
Бред какой-то. Нет, забыть, забыть. Было противно и гадко, будто нырнул в реку, а по воде – зелёная плёнка из водорослей. Болеет река, цветёт. Пахнет мёртвой рыбой, и по берегам – грязь, окурки, банки, дерьмо. Мерзость.
Во рту стало кисло.
– Хей, диджей! – нарисовалась возле левого борта Марина. – Ты развязал, что ли?
Рома посмотрел на неё – она была совсем пьяная, но ещё держалась. Видно, знала свою норму. Но о нём, похоже, уже начинала забывать: глаза всё ещё масленые, но рассредоточенные, как в полусне, красный рот кривился в презрительной ухмылке – не к нему даже, а так, вообще, и взгляд скользил по залу, того и гляди уплывёт.
Рома почувствовал обиду. Оказывается, Маринино внимание весь день ему льстило, и смотрел он на неё, как на свою собственность, которой даже можно не пользоваться – она просто есть. Обида усилила предыдущее гадостное состояние.
– Говоришь, выпить есть, да? – спросил он.
– Я говорю? – усмехнулась Марина, но посмотрела на него с любопытством. – Да тут бухла до хера.
И исчезла в темноте, но тут же вынырнула с другого бока, Рома только успел повернуться. Со стаканом и бутером. Сыр уже заветрился, на нём выступила испарина, а хлеб был белый и чёрствый. Рома махом выпил, сморщившись, но бутер есть не стал.