Они подошли все вместе, мамушка светильник держала.
– Какая упрямая она! – говорил Санталай, пока Очи ко мне залезала, обувь снимала. – Так бы и не пошла в дом, если б не я. Как ворона, на крыше сидела, за конька держалась. Я ей: слезай, говорю, а она молчит и не двигается. Те, думаю, примерзла дева-воин! – Он засмеялся, хотел продолжать, но я его перебила:
– Шеш, брат, спи иди, отца разбудишь, – отмахнулась я и за занавес залезла.
Санталай был пьян, шагом плавучим, как дурмана объевшийся конь, прошел к своему ложу и, пока мамушка с него, как с ребенка, стягивала шубу, а после и сапоги, долго еще рассказывал, как снимал Очи с крыши. Крыша у нас войлоком крыта и много разных зверьков на ней, как на праздничной шапке отца. У отца царь-барс на макушке шапки – барс и на крыше, знак царского рода. Еще конь был на шапке слева и птица справа, и знак доли охотника над лбом – олень на маленьком шаре. Все это в том же порядке и на крыше стояло. Я представляла, как, пьяный, лез туда Санталай и уговаривал Очи спуститься, и смеялась в кулак. Наконец он повалился и уснул.
Очи же все не ложилась, шубы не снимала, сидела, колени руками обняв. Снег на ней стаял, шкуры намокли, и запахла постель овчиной, тепло и душно. Я сладко потянулась, натягивая шкуру на плечи, и кивнула ей: ложись. Но она не двинулась, только посмотрела на меня через красноватый мрак дома, и что-то странное мне показалось в ее взгляде. Я приподнялась на локте:
– Что с тобой? – Она не ответила. – Долго там сидела? Сильно замерзла? Может, есть хочешь?
– Я умираю, Ал-Аштара, – сказала она вдруг таким глухим голосом, будто отвечала из-за войлочной стены. – Я хочу убить его, но мне жалко его. Это колдовство, сестра? Камка не учила меня такому колдовству. Это мужское колдовство? Я думала подстеречь и убить его. Но я не смогла достать нож, как увидела его снова, когда вышел он из дома вдовы, – и разревелась. Как баба разревелась, Ал-Аштара! До самого дома его провожала и не могла убить, только слезы глотала, как битая. Что со мной, Аштара?
Она говорила тихо и с болью, серьезно очень говорила, а я поверить не могла, что слышу от нее такие слова.
– Очи, что ты! Почему ты хотела его убить? За такое убийство положена смерть, отец судил бы тебя и казнил. Если один оскорбил другого, то в открытом поединке решают, кто прав, а не так – ночью, тайно. Да и чем он тебя оскорбил, Очи? Тем ли, что хорошо дрался? Отец не принял бы такое обвинение даже для поединка!
– Нет, нет! – вдруг простонала она и легла навзничь. – Не убить, нет! Нельзя его убить! Но что он сделал со мной? Почему сказал, что мне его победа нужнее? И когда дрался, – ты не видела, Ал-Аштара, никто не видел, только я… он так смотрел мне в глаза… так, будто… будто внутрь меня глядел, будто я перед ним нагая! Что такое мужчины, Ал-Аштара? – вдруг с отчаянием спросила она и обернулась ко мне с горящими глазами. – Ты знаешь их, расскажи! Я их видела раньше, но никогда… никогда не думала… что буду чего-то бояться. А его боюсь. – И, не давая мне вставить слово, продолжала, захлебываясь: – Они не такие, как мы, я это теперь точно знаю. У них сердца нет, Камка не зря на посвящении его духам скармливает, чтобы они страха не знали, вот его и нет. Они боли не знают, я сильно дралась с ним, Ал-Аштара, а он только улыбался, будто ему приятно. У них тело из железа, имя на камне – у них все по-другому. А главное – запах! У них запах другой, Ал-Аштара! Я… – но тут она запнулась и договорила тихо, почти шепотом: – Я никогда не забуду этот запах, когда близко он был, совсем рядом… я утонула в нем вся… что со мной сделалось?..
– Он охотник, – сказала я. – Он зверем и смертью пахнуть должен.
– Нет! – отрезала Очи. – Я тоже охотник, а пахну иначе. Он мужчина, он мужчиной пахнет – а это совсем другой запах, совсем. У меня… – Но она снова споткнулась и договорила так тихо, словно не хотела, чтобы я слышала: – У меня голова кругом шла. И так все сладко, будто в дурмане. И тут, – она положила руку на живот, – тут все ныть стало, Ал-Аштара. Не знаю, как и вывернулась от него. Верно, ээ помог. Что со мною, сестра? Он околдовал меня? Но как? Когда? Чем?
Наконец она смолкла, и только сильно, всем телом вздрагивала, вздыхая. Тут только я заметила, что глажу ее по голове, как ребенка. Я убрала руку и сказала:
– Очи, у меня шестеро братьев, с двумя из них я росла вместе, я знаю мужчин: это люди, Очи, такие же, как и мы. Ты мне поверь. Они чувствуют боль, тело у них мягкое, и пахнут они человеком. Не так, как мы, правда, но человеком. И сердце у них есть, это точно: я слышала, как бьется оно у Санталая в груди.
Очи молчала, не шевелилась. А я продолжала успокаивать ее, говоря о братьях и о других мужчинах, и о том, что воин не знает врага, с кем справиться бы не мог. С сильнейшим бороться – благо, воин учится побеждать. Я долго так говорила, но тут в занавесь ударилось что-то мягкое – верно, сапог, – и брат недовольно проворчал:
– Шеш! Вот мыши завелись – спать мешают!
Я примолкла, и мы лежали какое-то время тихо. Я уже думала, что Очи спит, но тут она обернулась ко мне, обняла с неожиданной для нее нежностью и прошептала:
– Аштара, обещай мне, что завтра мы с тобою снова пойдем в тот дом. Я чую, что не кончилась еще наша битва. Ах, Ал-Аштара! Почему же так сладко и страшно, так страшно мне! И ноет внутри все. Но ты обещай мне, обещай! Обещаешь?
Я кивнула, и она смолкла, свернулась клубком и тут же заснула, посапывая, как зверек, спокойно и тихо. И я тоже ощутила, что странно все, непонятно, немного страшно – но больше сладко. Все, что было с Очи, словно бы и во мне отразилось: весь вечер и новые люди, эта странная битва, несчастная Антула, Зонар и Талай… И сама Очи, вдруг нежная, порывистая и жестокая. Странно все было, странно и сладко.
А когда наутро глянула я в глаза моей Очишки, не узнала ее: другая дева, лукавая, хитрая передо мною была. Как будто что-то открылось вчера ей, о чем я еще не знала.
Так и пошли наши дни: с долгим сном, обильной пищей, долгими разговорами. Днем старшие женатые братья звали к себе, их жены одаривали нас – кто едой, кто войлочными носочками, новыми обвязками на ноги, мехом, нитками, бусами. Вели к нам детей, особенно девочек, чтоб мы их приласкали, – считалось, что так от Луноликой матери получат благодать. Потом кормили, а сами жены за столом молчали, разглядывали нас украдкой, особенно Очи. А братьям моим, зимой от праздности изнывающим, других дел и не было, как только нас по гостям водить: в род жены, к друзьям, к их братьям… Везде мы улыбались, и везде нас кормили, одаривали, подсовывали под правую руку круглых детей. За день все лица для меня в одно сливались, все дети одним становились, на еду уже смотреть я не могла и не понимала, откуда столько родных и друзей у моих братьев – весь стан без малого. Но обидеть отказом никого не могли. Как тяжелую ношу глупый верблюд несет, походкой не меняясь, так и я по гостям ходила, не меняясь лицом.
А вечером мы шли в дом Антулы, как я Очи обещала.
Там было каждый раз одно и то же, те же лица, те же разговоры и смолка, молоко хмельное, сбродивших ягод сок и крепкие травные взвары, чтобы не спать долго, глядеть глазами бессонными, смеяться и говорить пустое. Мне не по нраву все это было, говорила себе, что только ради Очи хожу, но хоть не надо было и там улыбаться, слушать заученные разговоры и скучать. Я могла просто сидеть в сторонке, наблюдая за людьми.
Приходили туда каждый раз одни и те же. Смехач Ануй рассказывал разные, но одинаково нелепые истории про увальня Астая, а тот смеялся со всеми, не обижаясь. Были молодые воины, посвятившиеся в этом году или годом раньше, и несколько дев, и я могла уже, не спрашивая у ээ, сказать, кто с кем будет весною свадьбу играть. Приходили иногда воины постарше, девы и парни, одни сидели целый вечер, а другие только для того забегали, чтобы на нас с Очи посмотреть. Говорили, что у них были свои посиделки. Туда ходил Талай, у Антулы он и не бывал. Был он, как я узнала, младшим сыном Осварая, главы рода конников, и потому до сих пор не женился. Отец его жил в другом стане и, как говорили, был еще крепок, брал молодых жен и приводил пленниц с походов, но детей они ему не рожали. Талай ждал воли духов: будут ли братья после него или он будет отцу наследовать.
Зонар же бывал в доме Антулы каждый день. Когда приходили мы, он уже сидел в любимом своем углу с той же самоуверенной усмешкой. Губа его быстро зажила, и скоро он уже, как все, мог жевать смолку и щелкать орехи. Он почти всегда молчал, только блестел глазами да редко смеялся. С Антулой, как я замечала, не говорил, даже не смотрел на нее. Все, приходя, приносили что-то вдове в дар – еду ли, куски войлока или тканей. Приносил ли что-то Зонар, я не видела ни разу, и Антула, любившая хвастать подарками перед гостями, особенно перед парнями, подбивая их приносить больше и вкуснее, чем другой, ни разу не сказала о гостинце Зонара. Мне она казалась мрачнее, чем в первый день. Лицо сильнее мазала белой глиной. Иногда особенно резкой была, словно раздражена или держала в сердце обиду, тогда выглядела совсем дурной и старой. Было видно, что Очи она невзлюбила, но боялась.
А моя лесная дева совсем свыклась с жизнью в стане. Все подарки, какие получала, она сумела пристроить к одежде, чтобы больше походить на стойбищенских дев, но от этого только страннее смотрелась. На подошвы сапог нашила красные кусочки войлока каким-то странным узором и теперь всюду гордо садилась, не стесняясь показать ступни. Шуба у нее была видом совсем не такая, как у нас, сшита иначе и носилась мехом внутрь. Очи вывернула ее и к серому меху козы прикрепила кусочки меха черного жеребенка. Вроде бы так и украшают шубы обычно, но Очи сделала это по-своему, совсем непохоже. Еще ей достался теплый цветной нагрудник, какие носят пастухи, и она надевала его, не задумываясь. Даже вырезала и хотела нашить себе на шапку рыкающую голову лесной кошки, но я остановила ее: посвящение наше было еще не завершено, чтобы зверьков носить, да и шапка у Очи была детская, а не воинская, смешно бы смотрелся зверек на такой шапке.
Да и все это выглядело бы нелепо на любом – кроме Очи. Она умела так носить одежду, что все невольно не могли отвести от нее глаз. Наша праздная жизнь не тяготила ее. Днем в гостях умела она так молчать и потупить взгляд, будто все детство взрослые ее при себе держали, и была она очень воспитана. У вдовы же быстро стала своей. Истории, которые она рассказывала, были дики и странны, но от того лишь более жадно ее слушали. Но даже если просто сидела она молча, глядя в огонь, все лицо ее, притушенный взгляд, вся фигура была какая-то звенящая, как натянутая тетива, и зовущая. Я видела, как зажигались глаза у молодых воинов, когда смотрели они на нее, и как косились девы – с завистью и скрытым испугом.
Я не узнавала своей Очи. Слабый звереныш – вдруг хитрым хищником стала она. Я видела, что все, что говорила она или делала, не для того было, как обычно у дев, чтобы стать кому-то женою, но для чего – не понимала. Во всем, что делала или говорила она в те дни, была странная, скрытая, незнакомая мне до того сила. Ничего не происходило, но я чуяла, что вносит она раздор в дом Антулы, как холодный ветер кружит под крышей, и я уныло следовала за ней, не в силах противостоять этой силе.
Но день ото дня становилось все тягостней. Думала я, что Очи хочет отомстить Зонару, но она не делала ничего, они даже не говорили, лишь иногда бросали друг на друга взгляды – и все оставалось по-прежнему.
Все оставалось по-прежнему, пока отец не принес красного оленя, которого пообещал Луноликой за то, что призвала меня в свое воинство.
Он пришел в дом, когда мы с Очи только размыкали глаза. Все эти дни мы с ним не встречались: когда просыпалися, его уже не было, он ездил на пастбища да охотничьи делянки, мы весь день проводили в гостях, а вернувшись, я видела его уже строго, по-воински спящим. И я, честно признаться, только рада была: все боялась, что спросит он, чем занимается его дочь, Луноликой матери дева, и что я скажу? Хоть ничего дурного мы не делали, но праздность меня так тяготила, что сама себя ощущала я дурно.
Потому и сжалась, как он вошел. Но отец ничего не спросил, сбросил тушу оленя у порога и вышел.
Мне стало горько, будто обидела его чем-то. Очи на меня взглянула с вопросом.
– В чертог дев поеду сегодня, – сказала я. – Передай братьям, что не буду у них.
Очи опять удивленно посмотрела.
– Одна поеду. Ты оставайся, – сказала я и подошла решительно к туше. Хотела ее поднять, как отец, на плечи вскинуть, – да не тут-то было! Не смогла даже сдвинуть. Большого, жирного оленя выбрал отец, не поскупился для Луноликой. Еле выволокла его на снег. Побежала в закуту, взнуздала коня, прискакала к порогу, хотела тушу поднять на седло – да куда там! Спрыгнула, снизу подкинуть пытаюсь – только в глазах темнеет с натуги. Бросила тушу, чуть не заплакала от отчаяния. Вот наказание за праздность! Вспомнились мне Камкины наставления, сочла все дни с нашего возвращения – получилось, что уже пол-луны живем мы в стане, похваляясь своей долей, но ничего не делая. Разозлилась я на себя, взяла лыжи, привязала накрепко к ним оленя, конец веревки прикрутила к седлу, влезла на конька и поехала. Неудобно было так везти, часто спрыгивала, поправляла тушу, чтоб рога не цеплялись, ноги снег не загребали. Так, с трудом и тяжелым сердцем двинулась я в чертог дев.
Девы эти жили и с людом, и без люда. Когда кочевал наш народ, рассказывали мне, их кочевье шло отдельно. А как пришли мы в эти горы, они вдали от станов поставили себе дом. Были у них свои зимние пастбища для коней, овец и коз, занимались они охотой, рыбалкой да сборами, как и все, – но только это немногое о них и знали. Чертог их был обнесен глухим забором, и что творилось за ним, какая у дев там жизнь, никто не знал.
На диком, неприветливом месте стоял чертог. Вокруг было тихо, тихо и внутри. От ворот снег был утоптан, сбит до земли конскими копытами – тропа потянулась выше, за дом, на гору – к выпасу. Осадила я конька у ворот. Думала звать хозяев, но тронула дверь – и она отъехала легко, незапертая изнутри.
Двор был еще больше утоптан, мерзлая земля со снегом и навозом взрыта комьями. Большой дом, в семь углов, стоял в центре, два малых, в пять, – поодаль. Как насмешка вспомнились мне тут слова Камки про богатство Луноликой матери дев. Войлок на большом доме и правда был белый, когда-то тонкий и дорогой, но его давно не меняли, он разлезся и потемнел. Другой дом был крыт пестрым войлоком, сшитым из кусков. Третий же – берестой. И никаких фигурок на крышах – странно выглядело это, точно пустая шапка на голове взрослого воина. На всем дворе никого, и дым не шел из домов – пусто в чертоге. И тихо так, что и мне голос подать было боязно, стояла, не зная, что делать: в дом без хозяев нельзя входить, хозяйских духов прогневаешь.
Вдруг медленно-медленно стали приоткрываться ворота, и задом, пятясь, вошла на двор сгорбленная старуха. Тучная, в старой потертой овчинной шубе, на голове – старческая шапка, без зверьков, из черной овцы и мехом наружу. И тащила она два больших ведра. Медленно – одно пронесет, поставит, второе несет. Так зашла во двор, остановилась, отдуваясь. Глаза ее, верно, видели плохо: прямо на меня глядела и не могла рассмотреть.
– Кто здесь? – спросила она, приподняв шапку со лба и отирая пот рукавом.
– Это я, старушенька! – отвечала я громко на случай, если она плохо слышит. Эта старая женщина, давно развязавшая пояс и отдавшая себя духам, вызывала во мне и неприязнь, и трепет. Таких древних людей я еще не встречала и пыталась перебороть отвращение.
– Кто? Кто? – стала спрашивать она и оглядываться, как если бы вокруг было много народа.
– Я, Ал-Аштара, царская дочь, Луноликой матери посвященная дева, – крикнула я. – Я принесла дар живущим здесь сестрам.
– А, тебе девочки мои нужны? – поняла она и снова взялась за ведра. – Нет их, нет.
Она приподняла одно ведро и собралась тащить, но оступилась и опрокинула. Вся вода разлилась по грязи.
– Те, я старая колода! Полшага осталось, и не вынесла, – запричитала она, а потом взялась за второе ведро. Я поняла, что сейчас с ним случится то же самое, подбежала к ней и сказала:
– Дай я, старушенька.
Она тут же отпустила ведро и, не схвати я его, непременно ухнула бы вода нам под ноги. Но я успела, и спина моя тут же прогнулась: не легче оленя показалось мне это ведро.
– Куда, старушенька? – проговорила я с натугой.
– Недалеко, сюда вот, сюда.
Она поковыляла по двору. Я плелась следом, но бабка шла очень медленно, а мне от тяжести хотелось избавиться побыстрее. Только гордость не позволяла поставить ведро и передохнуть, я шла след в след, то и дело спрашивая:
– Далеко еще?
– Что ты, близко, тут уже.
Мы обогнули дом, прошли по двору, где были стойла и привязи, чтобы доить коров и кобыл, дошли до дальней стены забора, и там оказался деревянный колодец.
– Лей, – сказала старуха.
– В колодец? – не поняла я.
– Да, в колодец, – равнодушно кивнула она.
Мне хотелось быстрее освободиться от ноши, я не стала больше спрашивать и ухнула воду вниз. Мне показалось, что ни капли не долетело до дна, все растеклось по обледенелому срубу.
Только я выпрямилась и развела плечи, как старуха выхватила у меня ведро:
– Дай сюда, некогда мне отдыхать.
И поковыляла к воротам, я – за ней:
– Старушенька, а когда девы вернутся?
– Ясно: до первых алых перьев не ждать.
Она говорила о закате. Только очень старые люди говорили так, молодые и закат, и восход называли рогами Солцерога.
– А ты что здесь делаешь? – спросила я.
– Разве не видишь? Воду таскаю.
– Но зачем воду в колодец лить?
– Уходит из него зимой вода, вот я за день натаскаю, а девы вернутся, колодец полнехонький, прямо из него черпай.
– Что ж сами они? Зачем ты, старая, им таскаешь? Тебе бы в шубу кутаться, у огня сидя, сама уже, как мать Табити, древняя.
– А ты думаешь, я много девочек моих старше? – спросила она и остановилась. Я чуть на нее не наскочила. – Думаешь, они молодые все, как ты?
Я оторопела. На меня смотрела древняя старуха, древняя, как старые лиственницы, которые изнутри уже сгнили, одна кора и осталась. Она не в силах была разогнуть спину, глядела снизу вверх, глаз ее я не видела из-под мохнатой шапки, но лицо было бурым, как кора, и так же изъедено морщинами. Рот был, как пропасть, а ноздри расширились, как у лошади. Из-за тяжести своей и старости она давно не была в седле, ноги ее были кривы, а руки схватило болезнью, она держала их, подгибая, ладоней не было видно из-под длинных рукавов. И это старое, умирающее дерево говорило мне, что ненамного старше Луноликой матери дев, вечно юных дев-воинов! Я не могла ей поверить.
– Те, замерзла, что ли? – спросила она. – Ты кто такая?
– Ал-Аштара, дочь царя, Луноликой матери посвященная дева, – проговорила я, будто во сне.
– Те? – удивилась она. – А и не скажешь: ни чекана у тебя, ни лука, ни меча боевого. Слабоватый ты воин!
Я смутилась. Я и не думала, что старуха разглядит меня своими слепыми глазами. Хотела сказать ей, что еще не прошла посвящения, но она уже развернулась и пошла дальше, ворчливо приговаривая:
– Все вы думаете, что они тут вечные, ваши девы. И что они не стареют. Те! Все стареет и умирает, девочка, все.
– Но Камка говорила… – начала я и замолчала, услышав, какой жалкий у меня, растерянный голос.
– А, жива еще старая? – сказала бабка. Она, казалось, очень этому обрадовалась. – Те, она-то знает, что на посвящении говорить, чтобы девочкам легче обеты давались. Только жизнь-то все равно – жизнь, вот что, царевна.
Мы дошли до ворот, она стала подбирать второе ведро.
– А как мне их увидеть? – спросила я почти в отчаянии.
– Дев-то? Да придут к первым перьям, придут. Я только вот… – но она не успела сказать, вдруг застонала, бросила ведра и схватилась за поясницу. – А! Не разогнусь!
Она и правда не могла разогнуться, схватилась за напряженную спину, и вся эта огромная фигура казалась в тот миг слабой, как дитя. Мне стало страшно, вдруг умрет сейчас, я подскочила, и она вцепилась в меня намертво, чуть не опрокинула. Мне оставалось только довести ее до дому и усадить на лежащие у дверей поленья.
– Как же я так, как же так! Без воды остались мои девочки! – причитала она без умолку, слезливо и жалко. Я поняла, что другого пути у меня нет.
– Давай я натаскаю, старая.
– А сможешь ли? – с недоверием посмотрела она на меня. Я вспыхнула.
– Я крепкий воин! – сказала я гневно, хотела прибавить, что уж точно сильнее такого гнилого тюфяка, как она, но сдержалась.
– Хорошо. Показать тебе не смогу, сама найдешь: из ворот вдоль забора, а там тропа вниз, к реке, ее-то услышишь. Иди уже, а то до алых перьев не управишься.
Оставалось только послушаться и пойти. Вдоль забора шла тропа вниз с холма. Была она узкой, шла напрямик через лес, и летом, верно, не было тут тропы вовсе, только зимой протаптывали – прямо поверх поваленных деревьев. Дошла я до речки, очень бурной, лишь у берегов замерзшей, набрала два ведра и пошла назад.
И тут поняла, отчего так медленно шла старуха: сами обледенелые деревянные ведра были тяжелы, а с водой и подавно. Тонкие веревочные ручки резали ладони, пришлось натянуть рукава. Тащить в гору да через ухабы было трудно, но поставить, чтобы отдохнуть, некуда. Так и шла до самого верха, лишь на горке остановилась, отдышалась – и вошла на двор.
Коня моего уже не было на месте. Старуха хлопотала. Шкура с оленя была снята и растянута на заборе. Увидав меня, бабка кинула недовольно:
– Чего так долго? Поворачивайся, пока вода не простыла. – И ушла в большой дом. Это мне показалось странно, но я ничего не сказала, вылила оба ведра в колодец и снова пошла к реке.
Тут упало мне в голову: откуда взялась старуха? Не из нашего она была стана, там таких никогда не бывало. В чертоге только девы могли жить, но бабка не была воином. Подумать, что ходит она сюда из соседней долины, было сложно: сколько бы времени занял у нее такой путь? Уже у самой реки я вспомнила, что не видела следов, пока ехала в чертог. Может, конечно, иной какой путь был к чертогу, о котором я не знала? Набрала воды и пошла обратно, решив у старухи спросить. Но как дошла до ворот, только о том, чтобы отдышаться, думала. Старая же снова лишь поторапливаться велела и куда-то в глубь двора утопала. Я сжала зубы, доволокла до колодца ведра и пошла назад.
Не знаю, сколько раз ходила так вниз-вверх по горе. Пока налегке спускалась, новые вопросы возникали, как с водой поднималась, пропадали, как ни бывало. Несколько раз спотыкалась с полными ведрами, обливалась, шла назад к реке. К концу дня я замерзла и устала до отупения от этой тяжелой работы. Но ни с первым алым пером, ни со вторым, ни с сумерками не вернулись девы. Наконец в полной темноте поднималась я с реки, по памяти переставляя ноги. Когда подходила к чертогу, казалось мне, что сейчас упаду. Плечи и руки были как не мои, обувь обледенела, сосульки свисали с подола шубы. Но, войдя во двор, я застыла, обомлев, и даже об усталости позабыла.
Конями был полон двор: больше двух десятков похрапывали у кормушки вдоль забора, и пар валил с мохнатых спин. Светильники горели над коновязью. Дым стоял над всеми домами. Красный свет и теплый ароматный дух шел из приоткрытой двери большого дома. Оттуда слышались смех и разговоры, громкие слышались слова, и они меня ударили, как плетью.
– Я, говорит, царская дочка, подайте мне Луноликой матери дев! – кричал кто-то высоким голосом.
– А потом ведро взяла – и потащила! – Взрыв хохота заглушил остальное.
– А как она смотрела на старую! Как на тлен смотрела!
– Но ведь таскала, подумайте, девы! Весь день, как служанка, воду таскала!
– Не как служанка, а как дурочка. Не подумала, зачем заполнять колодец!
– Что ты хочешь – царская дочь!
И снова хохот.
Злоба колыхнула мое сердце, и слезы брызнули из глаз. Бросила я ведра, пнула их и, выхватив нож, кинулась в дом. Пока бежала, обругала себя, что впустую провела пол-луны, не достала хорошего оружия, и вот сейчас как девчонка буду, с маленьким ножичком. Но мне было все равно. Я готова была сразиться в тот миг со всеми.
Я ворвалась и без разбора бросилась на первого человека. Это была высокая женщина с длинными темными, вьющимися волосами. Ее лицо на миг стало удивленным, но тут же она отскочила, и я не смогла настичь ее. Я развернулась, передо мной были другие лица, другие девы. Весь дом был полон.
– Ать, ать! – закричал кто-то со смехом как собаке. Они прыгали передо мной и хлопали в ладоши. На ком-то были бубенцы, и их звон гремел у меня в ушах. Они смеялись надо мною и совсем не боялись моего ножа. От злых слез все поплыло у меня в глазах, я прыгнула вслепую, в надежде хоть как-то задеть. Но у меня тут же выбили нож из рук и повалили на пол.
Мне казалось, что умру от позора: я сидела на полу, меня никто не держал, но я не пыталась подняться, а лишь ревела, как дитя, как девчонка. Ревела, всхлипывая, и не могла остановиться. Вся слабость моя вернулась и навалилась. Я не могла бороться не только с девами, но и с собой. А они смеялись.
– Те, глупая, куда ты полезла! – кричали молодые, звонкие голоса.
– И ножичек вынула! Такой только на пиру держать.
– Э, воду как гонит, сейчас затопит нас всех. Держитесь, девы!
– Чего ты хочешь? Или тебя кто обидел?
– Вы… смеялись… надо мною, – выдавила я и пустилась реветь громче.
– А как над тобой не смеяться?
– Но я вам весь день воду носила!
– А кому это надо? Думать не учила тебя Камка? Хороший же ты воин!
– Но ведь я думала – правда! Я думала – вам так надо! – крикнула я в отчаянии и тут поняла, что скажи мне в стане, что кто-то наполнял зимой пустой колодец, я бы тоже смеялась до боли в животе. Поняла это – и еще горше мне стало, так заревела, что они даже прекратили потешаться, захлопали меня по плечам, шубу попытались расстегнуть, водой напоить. Но я не могла успокоиться.
Вдруг кто-то жестко растер мне лицо снегом – и я остановилась. Тут же дали мне чашу с молоком. Оно было горячее, и у меня началась икота, я пила медленно, стараясь ее подавить, и мельком бросала взгляды на дев – не смеются ли они надо мной снова.
Но они стояли молча и наблюдали за мной. Были они молодые и статные, были среди них и зрелые, но все сильные, никаких старух. Это успокоило меня. Одеты они были не как в стане – штаны кожаные, шубы мехом внутрь, как у Камки и Очи. Зато почти у всех под шубами были рубахи из тонких материй или даже из шелка, какие только с караванами приходят из далеких земель. Я решила, что это дорогие подарки от люда – не каждый в станах мог позволить себе носить рубаху.
– Успокоилась, – сказала потом одна из дев. – Те, и ты решила так просто нас всех убить? Слабовата ты для того, девочка.
Не по голосу, а по интонациям я узнала в ней старуху. И поняла, что они разыграли меня, так удивительно и жестоко. Во мне вновь всколыхнулась обида, но я ничего не сказала, уставилась в чашу. Икота не проходила, и я молчала, чтобы не опозориться снова.
Дева присела, чтоб заглянуть мне в глаза. Была она крепкой, широкой в кости, ее можно было бы назвать даже толстой, будь то женщина из стана. В этой же все дышало силой. Обнаженные руки были как у мужчины, под смуглой кожей проступали мышцы, и множество черных рисунков испещряли руки до самых плеч – жертвенные кони в масках оленей, барсы, грифоны… И даже пальцы были перехвачены изогнутыми рогами оленя, а на запястье – знак Солнцерога.
Я как завороженная уставилась на эти руки и не сразу подняла глаза к лицу женщины. Оно было смуглым, обветренным, а жесткие черные вьющиеся волосы были сбриты с висков и далеко со лба, так что лицо у нее казалось больше и выше. И от висков, по границе, где обычно растут волосы, бежал у нее ряд черных точек.
Я разглядывала ее с удивлением, но тут снова сжалась грудь, и я икнула. Женщины засмеялись, усмехнулась и она. Потом строго сказала:
– Духам виднее, кому какую долю давать, но я удивлена их выбору. Трижды подумай, девочка, прежде чем подтвердишь свой обет.
Я сжала зубы от бессильной злобы и произнесла, стараясь не икнуть:
– Тебе ли решать, подхожу ли я Луноликой?
– Не мне, – спокойно отвечала она. – Но как придешь сюда, я буду решать, какой работой тебя занять. А ты, Ал-Аштара, – не только по имени красный цветок. Ты нежна и красива, а в голове у тебя, как сладкая пыль, чаяния и мечты. Думаешь, здесь тоже, как у отца в доме, жизнь будет медом?
Я молчала, хотя икота уже отступила. Никогда не думала я о жизни в чертоге, не знала даже, зачем живут девы отдельно, чем занимаются и почему скрываются от людей.
– Ты думаешь, что уже посвятилась? – продолжала она. – Нет, ничего ты еще не прошла и не знаешь. Для того и отпустила вас Камка к родным очагам, чтобы поняли, что теряете. Ты поняла это уже, Ал-Аштара?
Я не отвечала. Я верила в свою долю, и не было в голове мыслей, чтобы ее поменять.
– Вижу, что поняла, – продолжала дева. – Иначе бы не проводила ночи на сборищах, среди парней и дев, мечтающих о браке.
– Откуда ты знаешь? – вырвалось у меня, но тут же спохватилась, что выдала себя. Все вокруг засмеялись снова. – Это неправда, тебе ничего не известно! Ты разве видела меня? Разве ты знаешь, о чем я думаю и к чему мое сердце стремится?
– Нет надобности следить за тобой, девочка, – сказала дева и отошла, села у очага и стала шевелить угли, как делает хозяйка в своем доме. – Достаточно посмотреть на то, как ты одета, на твое оружие и красные от бессонных ночей глаза. Мне этого достаточно. А о том, как слаба ты стала, словно никогда не бывала у Камки на круче, ты и сама знаешь. Все, что могла, ты уже рассказала нам о себе.
Опять между дев пробежал смешок, но стих. Они довольно натешились надо мной и теперь ждали ответа, но я молчала. Все это я знала, но не было в мыслях менять долю. Потому я поднялась, подошла к очагу, коснулась пепла и сказала:
– Благодарю вас, девы, за ученье и за то, что приняли дар от отца. Но я верю в свою долю. Я вернусь к вам после посвящения, чтоб стать достойной сестрой.
Никто не проронил ни слова. Только когда я натянула на плечи шубу, чтобы уйти, хозяйка сказала:
– Дело твое и твоих духов. Благодари отца, скажи, что Луноликая приняла дар. А о своей доле еще раз подумай.
– Мне не о чем думать, сестра, то Бело-Синего выбор. Доброго ветра.