© Ирина Андреева, 2024
© Издательский дом «BookBox», 2024
Корнями своими и жив, быть может, человек, подобно дереву на своём месте, и лиши его корней, дающих наследственную, от предков к потомкам идущую силу, – зачахнет он, выродится чёрт знает во что…
Н. Никонов
Уже взошла ранняя луна, белёсо высвечивалась она над верхушками деревьев, лукаво щурилась одноглазо.
– Растущая, – по-хозяйски рассудил тракторист, – третья четверть – пора посевную заканчивать, а мы ещё с пахотой не управились.
За блестящими лемехами струилась ровная полоса поднятого пласта. Грачи и галки то и дело ныряли в свежий отвал, выискивали пропитание. В отдалении толклось тяжёлое вороньё, готовое взлететь при первой опасности. Над пашней, по-весеннему прогретой, маревом мережил тёплый воздух; земля дышала, пахло прелым листом, свежестью первых трав и почек, всей той весенней новью, что так радует, будоражит кровь.
Последнюю полоску Царапкин-старший заканчивал у леса, когда прибежал сын-подросток четырнадцати лет, Стёпка.
– Чё так поздно? – притормозил и впустил сына в кабину гусеничного трактора ДТ‑75 Венька.
– Наташку из садика забирал, потом к бабушке уводил.
– А мамка чего?
Стёпка промолчал в ответ, старательно высматривал в заднее окно плуг с отвалом:
– Чё, комиссия сегодня большая у тебя? – Стёпка обожал отцовский юмор: «комиссией» батя называл птиц, важно вышагивающих по свежевспаханному полю.
– А то! Из области. Всё поле черно – вышагивают во фраках, руки за спину заложили: «Паши, Веник, глыбже!»
Стёпка смеётся. В деревне, когда отец пашет картофельные огороды сельчан, по полю расхаживают уже более мелкие пташки. На вопрос сына, эта комиссия из каких, снисходительно отвечает, указывая на скворцов: «Эти из района, тож деловые – руки в брюки. А то, – машет на трясогузок, – местные, гляди, хвостами трясут, головами крутят – перед высшими стараются».
Стёпа в мать голубоглазый, улыбчивый, мягкий, податливый по натуре. Светлой вьющейся шевелюрой – в отца. За лето так выгорают Стёпкины кудри, будто их выполоскали в солнечном отваре. За добрый, весёлый нрав почти все называют паренька Стёпушка.
В школе Царапкин-младший учится неважно. Мать поругивает сына для острастки. Отец заступается: «Не всем в министрах ходить. Будет землю пахать, как батя. Ничего, сынок, наша родова-Царапкины – крепкие, выкарабкаемся. Цепляйся за жизнь, царапкайся, как сумеешь», – он подмигивает сыну, Степан как-то по-взрослому чувствует эту мужскую солидарность.
Впрочем, в силу отцовского участия, Стёпка сообразительный, в чисто практических вопросах его не проведёшь как воробья на мякине. Однажды на уроке географии учитель задал вопрос на смекалку: «Подумайте, ребята, а можно ли растопить льды в Арктике?»
Весь класс замер, ломая голову, как растопить вечные льды и снега? Степан первый поднял руку и весело выкрикнул:
– Надо посыпать всё чёрным порошком.
Порадовался географ находчивости Стёпки, нарочито расхваливал ученика, знать, стимулировал интерес к предмету. Стёпку же упорно тянуло в поле, к отцу на трактор. Глядя в школьное окно, он только и загадывал: «Скорей бы закончились уроки».
Много раз уже доверял Стёпке рычаги трактора отец, назидательно советовал:
– Рычаги бери тонко, чтобы рука чувствовала, не рви их без ума, не дёргай, а так, чтобы мотор робил ровно, как бабка твоя ниточку прядёт, без узелка чтоб, без задоринки.
Стёпка давно всё постиг зрительно, внимательно наблюдая, как работает отец, но каково это самому, на практике, взять и повести огромную, угрожающе рычащую махину?
Бережно и опасливо нажал он на педаль сцепления, чуть прибавил оборотов мотора и включил скорость: трактор вздрогнул, слегка приподнялся, как живой, чувствовалась в нём мощь, потом осел и тронулся с места.
Ага! – вскрикивал довольно Вениамин. – Так, так! Во-во. Пошёл, пошёл. Натакаешься, Стёпа, поймёшь механизм, он ровно будет с тобой одним целым, будто из тебя самого растут эти рычаги, гусеницы.
Стёпка крепко держался за рычаги, пот градом катился по спине меж лопаток. От напряжения заныла поясница и затюкало в висках.
Он неотрывно, до рези в глазах смотрел на вспаханную отцом борозду, придерживаясь её. Знал, как батя не любит огрехов. Руки его от напряжения налились свинцом, и он уж было хотел сдаться, передать рычаги отцу, но невольно сделал глубокий вздох, и вдруг стало легче, исчезла скованность, а похвала отца улыбкой расплылась по лицу. Трактор неуклонно тянул ровную борозду.
– Эдак, Стёпа, я скоро буду спать рядом с тобой. Ай, хорошо! – радовался Вениамин. – Всё, Стёпа, стои́т хлебом. Что дороже всего на белом свете?
– Золото? – выкрикнул Стёпка, стараясь перекричать звук мотора.
– Золото, да только не металл: вот оно золото – хлеб! Без него, родимого, хоть с ног до головы усыпься тем золотом, а сыт не будешь. Хлеб-батюшка всему голова, землица-матушка всему хозяйка. Работа пахаря трудная, знамо, не игрушки, зато потом, Стёпа, когда хлеб-то подниматься зачнёт, запоёт у крестьянина душа, возрадуется сердце. И если ты это поймёшь, прочувствуешь, где бы ни был ты, будет она у тебя болеть всю жизнь тоской по земле.
Коли у человека деревенская закваска, будь он горожанином впоследствии, будет болеть душа и будет метаться, а перед самой смертью возмечтает такой хоть упокоиться на родном погосте, да будет поздно, Стёпа…
Много раз Стёпка до сумерек оставался с отцом на пахоте, а вернувшись домой, до уроков ли? Скидывал в портфель учебники и приходил в школу неготовым.
А если по-крупному, Стёпка дал бы фору любому сверстнику в познаниях крестьянской жизни, сельского хозяйствования на земле. Многое он постиг от папки и чисто по-крестьянски понимал мужицкую мозольную нужду и счастье, когда удаётся собрать хороший урожай. Когда погода не подкачала и человек не оплошал.
Знал он толк и понятия в зерновых культурах, что в Сибири, например, пшеницу выращивают исключительно мягких сортов, не успевает вызревать та южная первосортная твёрдая пшеница, идущая на муку высшего качества.
Зато рожь-матушка, обеспечивающая крестьянину сытный хлеб, вполне себе растёт и даёт хорошие урожаи.
Хороша озимая рожь, которую высевают с осени, под снег, но Сибирь является зоной рискованного земледелия: и коли не вовремя выпадет, укроет её снежок, как в песне поётся, а того хуже, когда зима совсем малоснежная, вымерзает она целыми плешинами, а то и большими массивами – урон хозяйству. Потому чаще сеют рожь яровую. В благодатное лето радует она крестьянина, обещает полные закрома.
Знает Стёпка, как пахнут эти закрома, с раннего детства бывал с матерью на зерноскладе, видывал огромные бурты ржи, овса и пшеницы на токе, а потом в закромах. Войдёшь, вроде пахнет пылью с полей, а всё же новым хлебом – новиной, как говорит папка.
Ведал от отца и то, что всё надо сделать вовремя, как в той же песне: «Упадёт в землю зёрнышко в нужный срок», и как порой недальновидно высшее начальство, когда стоит оно над душой у крестьянина: «Сей, отчитывайся!», тогда как земля ещё не готова, не согрета вешним солнышком, хоть в мёрзлую – сей!
Стёпка любил отцовский говор, старинные словечки, унаследованные ещё от дедов. Так, например, одворье. На вопрос Стёпки объяснил:
– Чего тут мудрёного? Всё, что около двора твоего, – хозяйство, стало быть. На мой дак взгляд, лучше и не надо слова.
Царапкины держат собственный скот: корову, овец, пару свиней, птицу; сажают огород – мелочь и картошку. Чем же прокормиться крестьянину?
Летом Вениамин косит сено, с малых лет таскает за собой Стёпку. Раным-рано выучился Стёпка косить – тут дед Митичка постарался, отец Вениамина. Отбил и наточил ему самую маленькую литовочку – семёрку, это по номеру так её называют.
– Вот, гляди, – учил дед, – косу держи на пятке, траву бери самым носиком, а уж она пойдёт как по маслу, не спеши только. Да на полный мах руку-то отводи изначала, а не так, что в полручки – эдак-то всякий горазд впереди всех бежать.
Стёпка прислушивался к словам деда, старался. И вскоре приноровился, коса перестала ковырять землю носком, стала послушнее и вроде как легче в его руках.
– Так-так, – поощрял дед, – на пятку, да по земле-то не води. Ага. Вот эдак!
К концу прокоса Стёпка повеселел, блестел глазами, кудрявый чуб вспотел, застил глаза, но на душе было радостно.
– Выйдет толк, Стёпа, – радовался и дед Митя. – Наша родова – крестьянская!
Стёпке нравятся на селе большие дружные семьи. Их вот в семье только двое: он и сестрёнка Наташка. Большая разница у них в возрасте. Сестру он, конечно, любит, но уж больно она маленькая, не поиграть с ней. То и дело просит мать то в садик за ней сбегать, то присмотреть, тогда как у Стёпки уже другие, мальчишечьи интересы: погонять на велосипеде, побегать с ребятами, поиграть в футбол, в лапту, покататься с отцом на тракторе.
Мать Стёпки работает на совхозном огороде, а в уборочную страду – в поле и на зерноскладе помогает. Но какая-то она неловкая, нерасторопная в хозяйстве, отец часто выговаривает, пеняет ей за это.
У матери красивое имя, Александра, а называют её, всяк кому не лень, почему-то Шуринкой, то ли ласково, толь в насмешку…
Бывает, наработается Вениамин за день, а у жены конь не валялся – ужин не приготовлен, забегает, насобирает на стол второпях, а нет чтобы горяченького мужу изготовить.
Работа на тракторе, знамо, не для белоручек, но ведь и тракторист бывает опрятен – роба чистая, починенная вовремя. Рад бы Вениамин быть таким, да не всегда получается. Подхватит утром брюки, пуговиц на поясе как не было, так и нет, затянется ремнём и пошёл, а иной раз оторванный карман на проволоку прихватит – как без кармана?
Вот и выговаривает он жене за нерадивость.
Вот ещё новая забава у неё появилась: пристрастилась к рюмочке. Недаром в тракторе Стёпка не ответил на отцовский вопрос: «А мамка чего?» – скрыл, что опять застал её навеселе, корова в хлеву ревмя ревёт не доена, свиньи визжат не кормлены. Наташка в садике, а мамка спит, в ус не дует.
Раз от разу Вениамин после таких подарочков от жены нередко и сам загуливал, но во хмелю становился не буйным, а замкнуто-смурным, даже Стёпка, липнущий к отцу, побаивался, видя его тяжёлый взгляд из-под сдвинутых бровей. Буйный во хмелю может много бед сотворить, но и «тихий омут» ой как опасен: поди знай, что у человека на уме.
Поначалу Стёпка сдружился с одноклассником Васей Уловкиным, соседом через огород. Большая у Васи семья, но живут зажимисто, не бедствуют, дом – полная чаша.
Вася учился лучше Стёпки, не то чтобы хватал звёзды с неба, но как-то ловко у него получалось: где увернётся, где умело спишет, где схитрит, где подзубрит – глядишь, и результаты неплохие.
Раз от разу Стёпа стал замечать, как куражится Васька над собственной матерью: то не так и это не эдак. Капризничал, беззастенчиво врал. Разговаривал с ней лениво, врастяжку, будто старший. Ещё больше его смущало, что не очень-то желанный он гость в семействе друга. С Васькой Стёпа не ссорился, но заходить к нему больше не стал, закралось недоверие, не на равных держалась та дружба – не его это поля ягода.
Сблизился Стёпа с Лёнькой Лунёвым, тоже одноклассником. Лунёвы жили на отшибе в тесном домишке, далеко от Царапкиных, но дружбе это не мешало, то и дело гостевали мальчишки друг у друга.
Дурная весть о родителях Стёпы разнеслась в школьном трудовом лагере, где ученики отрабатывали практику на летних каникулах с проживанием в щитовых домиках. Из деревни прибежала одноклассница:
– Где хоть Стёпушка-то наш? Там в деревне такое! Ой, страху натерпелась!
– Что там? Говори толком! – не выдержали однокашники.
– Батя его закрыл на замок мамку-то Стёпушкину и дом поджёг. Загасили пожар, а Шуринка в дыму задохнулась. Ой, страсти какие!
Хватились Стёпы, но не нашли в лагере. Никто определённо не знал, куда он исчез. Не оказалось и Лёньки. Оно и понятно, всюду вместе. Знать, тоже в деревню убежали.
Поздним вечером Лёнька явился в лагерь один, угрюмый, неразговорчивый. Про Степана коротко бросил:
– А я почём знаю, как и чего там, у бабки он остался.
В лагерь Стёпа не вернулся. Отца арестовали, увезли. Мать похоронили. Сестрёнку Наташку забрала бездетная городская тётка по отцу. Дом закрыли. К житью он был пригоден, чуть отремонтировать только, но не станет же мальчишка жить один. Степан перешёл к деду Митечке, бабке Анисе. Распродали скотину со двора. Об отце ни слуху ни духу, со временем и страсти улеглись, на селе обсуждают событие до первой свежей новости.
В сентябре в школу Стёпа не пошёл. Предстоял суд над родителем, а потом уж как-то разрешится и его дальнейшая судьба.
В день открытого показательного суда над Вениамином в сельском Доме культуры яблоку негде упасть. Пускали всех, взрослых и подростков. Народ битком стоял в проходах, глухо бубнил, люди ждали развязки, праведного наказания.
За столом правосудия заняли свои места судья, прокурор, адвокат, общественный обвинитель, народные заседатели. Объявили начало:
– Прошу встать. Суд идёт. Слушается дело Царапкина Вениамина Дмитриевича тысяча девятьсот тридцать пятого года рождения.
Вывели Вениамина. Он встал у края сцены, чуть поклонился односельчанам:
– Здравствуйте.
Гудящий, как растревоженный улей, народ вдруг стих. Лишь осенние мухи на подоконниках за тяжёлыми портьерами сонно зудели, забиваясь в щели на зимовку. Никто не ответил, не кивнул подсудимому.
Тот как-то сразу осунулся, свесил голову да так и просидел на скамье подсудимых, ни на кого не глядя. На вопросы судьи отвечал вяло, неубедительно. Пытался обвинить жену в том, что застал её спящую пьяной. Оправдывался, что сам был в подпитии. Канистра с бензином, обнаруженная у дома, имела место быть в его показаниях. Не помнил, откручивал ли пробку. Якобы курил, сидя на завалинке, бросил окурок, ушёл; как воспламенилось, не видел. На вопрос: «Зачем закрыл дом на замок?» – ответил что-то невразумительное, что и решило исход дела.
Помимо судьи и прокурора, самую суровую обличающую речь произнёс общественный обвинитель – директор школы. Сельчане уважали и прислушивались к авторитетному человеку.
Суровый, поставленный голос Филимона Тарасовича звучал уверенно и непоколебимо, в зале опять стояла гробовая тишина. Общественный обвинитель запросил для подсудимого высшую меру наказания.
После совещания прокурор объявил приговор: восемнадцать лет заключения в колонии строгого режима. Веньку из зала суда увели в наручниках.
Сельчане гудели теперь удовлетворённо – свершилось правосудие! Иные возмущались мягким приговором, иные сокрушались: хоть сколько «припаяй», а Шуринку не вернёшь. Народ повалил из клуба во все раскрытые двери: через главный выход на фасаде, через запасный в сторону кинобудки.
На чёрном выходе Стёпа. Он караулит каждое слово, сказанное земляками. Взгляд затравлен, как у волчонка, попавшего в осаду. Голубые улыбчивые глаза позеленели. Вслед идущим Степан, словно злобные молнии, бросал одну и ту же фразу: «Откуда вы всё знаете?! Вы там были?»
Рядом Лёнька. Он тоже что-то бурчал в ответ, заступался за друга, оправдывал Вениамина. Когда народ окончательно разошёлся, Лёнька спросил:
– Куда ты теперь? К бабке с дедом?
– Не знаю. Не хочу к ним. Бабка и без того целыми днями воет, а теперь и вовсе… Домой пойду.
– Пошли к нам ночевать! Мои ничего не спросят, вот увидишь.
– Пошли, скажу только своим.
В дом к другу подростки пришли под самый вечер, уже смеркалось. Ефросинья, мать большого семейства, накрывала ужин. Нарезала большими ломтями хлеб, по счёту выложила ложки, поставила солонку, налила в большую миску густую слоистую простоквашу, поставила в центр стола, нарезала колёсиками солёных огурцов, соломкой сала. На обугленную разделочную доску водрузила огромную чугунную сковороду поджаренной в русской печи картошки. Окликнула из горницы мужа и детей.
– Папка, можно Стёпушка у нас сегодня ночует? – обратился Лёнька к отцу.
Иван сурово взглянул на обоих, смягчился взглядом:
– Чего же нельзя, оставайся, – обратился он к гостю, – садитесь вон к столу, живо!
Домочадцы облепили стол. Протиснулся и Стёпка, притулился рядом с другом на скамью у окна. Вместе с ним за столом оказалось восемь человек. Загремели ложки. Картошку загребали прямо из сковороды, черпали простоквашу из общей миски.
Ефросинья едва клюнула из сковороды, два раза хлебнула простокваши, встала из-за стола и, скрестив натруженные руки под передником, так и стояла в печной кути, с болью глядя то на своих чад, то на Стёпу.
Иван специально подшучивал над детьми, подбадривал:
– Молотите быстрее, не то закрома опустеют. А ну-ка, мать, добавь хлебца, простокваши.
Лёнькины старшие и младшие братья и сестры с любопытством взглядывали иногда на гостя, но никто не задал праздного вопроса, никто не полез Стёпе в душу. Ни слова не проронили и взрослые по поводу родителей мальчишки, состоявшегося суда. Только теперь он понял смысл сказанных другом слов: «Мои ничего не спросят, вот увидишь».
– Спасибо, – насытился гость.
– Дай тебе Бог… сынок, – горестно вздохнула хозяйка.
После ужина Иван, опять с шуткой, наказал мальчишкам:
– Ваш плацкарт на полатях, ну а Колька пускай к нам в горницу идёт.
– Я с пацанами хочу, можно? – заканючил самый младший, Колька.
– Спи, коли охота.
Мальчишки вчетвером сопели на полатях. Ещё до того, как провалиться в сон, Стёпка по-хорошему позавидовал другу – вот какая большая и дружная у него семья. И никто никого не упрекает, всем места хватает – в тесноте, да не в обиде. Он давно отметил, что живут Лунёвы ещё беднее, чем его семья, но как-то всё ладно у них, опрятно, всё на своих местах, всяк знает своё дело, свою обязанность. Почему у Царапкиных всё иначе? Не потому ли сердился отец на мать?
Где-то теперь его Наташка? Тётка как увезла её к себе, больше носа в деревню не кажет. А как теперь папка? Увели, даже попрощаться не дали.
Ещё там, в клубе, Степан старательно тянул шею, увидел бы его отец. Сидячего места в зале ему не досталось, он так и простоял в узком коридорчике чёрного выхода.
Обличительная речь Филимона Тарасовича не показалась ему блестящей, каждое слово горячими токами бередило его сознание, молоточками стучало в висках, сердце билось учащённо, ему будто не хватало места в груди. Он с надеждой смотрел на отца. Вот он скажет сейчас такое слово, что все поверят и поймут, как всё было на самом деле. Но чуда не случилось, а отец даже не искал его глазами. Что же он, совсем забыл о нём?
Стёпка проснулся, чуть забрезжил рассвет. Было что-то около трёх часов, когда он, нашарив под подушкой свою немудрёную одежонку, тихонько слез с полатей, снял со стены куртку, вынул из рукава кепчонку, башмаки нашёл в коридоре, оделся, отомкнул засов, вышел на крыльцо, плотно прикрыл за собой двери и пустился бегом по улице, залитой белым молочным туманом. Он знал, куда несли его ноги – домой.
От сырости знобило, он втянул голову в плечи, всунул руки в карманы, чуть сбавил бег, потом совсем перешёл на шаг, но неуклонно шёл туда, где появился на свет, где нянчил сестрёнку, где умерла его мамка, откуда увели отца.
Туман временами ещё больше сгущался, наползал с полей, окутывал всё вокруг холодными сырыми волнами. С детства знакомые избы плавали в нём, словно подвешенные, без опоры, колодезные журавли уныло и одиноко болтались в пустоте.
Случайный прохожий едва различил бы мелькавшую в этой молочной мгле голову подростка. Но прохожих не было. Деревня ещё спала предутренним крепким сном, даже собаки не брехали, не пели петухи. Будто что-то тревожное копилось в напоённом влагой воздухе.
Что-то блюмкнуло низко, как коровье ботало, как набат на полевом стане, зовущий к обеду, но тут же и стихло, поглощённое сыростью.
Ключ от навесного замка с двери дома Стёпка постоянно носил в кармане, так ему казалось надёжнее – у него есть свой кров, в который он может прийти по желанию. Он и ходил туда тайно от стариков, но только один. Дружков не водил, даже Лёньку, не терпел лишних глаз и вопросов.
Отомкнул замок, дверь изнутри закрыл на крючок. Вошёл. В доме до сих пор стоял горький запах пожарища. Стёпку знобило. Можно было затопить печь на кухне, тут не горело, но силы его почему-то покинули. Зашёл в горницу. Тут ещё недавно стоял гроб с телом матери. Бескровное лицо, синюшные от удушья губы…
Нет, вспоминать это он теперь не в силах! Закрыл, словно запечатал дверь, взобрался на полати – на своё спальное место. Лёг в одежде, зарылся головой в подушку, укутался одеялом. И всё равно зуб на зуб не попадал от озноба.
«Как же ты забыл обо мне, папка? Наташке хорошо, она нежится в городе у тётки на тёплых перинах, ходит в красивый детский сад, катается на каруселях. А я? Сам же говорил: «Землю будет пахать, как батя…» – кто же меня теперь научит?» – думалось. Наконец он согрелся, незаметно сморило. Снились ему грачи на чёрном вспаханном поле, стук движка трактора…
Стёпка проснулся, было уже совсем ясно. Кто-то настойчиво стучал и стучал в окно кухни. Он нехотя спрыгнул на пол, глянул в застеклённую раму. По ту сторону стояла техничка из местной конторки-правления, что-то кричала. Звали её тётя Глаша.
Степан вышел на крыльцо.
– Здравствуйте, вам чего?
– Вот ты где, я уже полдеревни оббежала, у дедов нет, у Лунёвых нет. Собирайся-ка, Стёпушка, возьми с собой на первую перемену трусишки, носки, рубашку какую. Велено тебя привести, управляющий повезёт тебя на центральное отделение, приехали за тобой из комиссии по делам несовершеннолетних из района.
Стёпка вернулся в дом, открыл сундук, начал вяло перебирать тряпьё. Попадались какие-то полуистлевшие трусы без резинок, рваные носки. Он сообразил, что бабушка уже давно забрала то, что можно было носить, он ведь уже второй месяц доживает у них.
Так и вышел с пустыми руками. Женщина только всплеснула руками и вздохнула горестно.
Глафира почему-то вела Стёпку, почти взрослого парня, за руку. И он не противился, в голове словно стоял тот густой утренний туман, он едва узнавал встречных людей, не отвечал на их приветствия. Знал, что его увезут куда-то. Уже сказано было, что по новым правилам проживать с дедами ему нельзя, они для него слишком немощные, не годятся в опекуны.
Издали у конторки он увидел стариков – попрощаться пришли, бабушка Аниса держит узелок. Как же постарели они за это последнее время. Дед Митя, умевший гордо держать осанку, ссутулился. У бабушки не просыхающие от слёз глаза едва смотрели на белый свет из-под набрякших водянистых век.
Что же делать ему теперь? Побежать, броситься к Лунёвым в ноги, попроситься у тёти Фроси и дяди Ивана, чтобы взяли его к себе в семью?! Нет. Там самим вчера за ужином даже картошки не хватило. Он вспомнил, как после всех хозяйка словно вылизала кусочком хлеба капельки жира со сковороды и съела, а какие у неё был грустные глаза, совсем как у больной собаки.
Как утопающий за соломинку, он вдруг ещё крепче вцепился в руку Глафиры:
– Тётка Глаша, возьми меня к себе! Я слушаться буду, я тебе всё делать буду.
Женщина невольно выдернула руку, растерялась. В одно мгновение он всё понял: не нужен никому. У людей свои заботы.
Он подошёл к старикам, те обхватили его с двух сторон и как-то странно заплакали: не то смех, не то клёкот вырывался из старческих грудей. Стёпка не вынес этого, как ни крепился. Из глаз его хлынули слёзы. Между тем собирался народ. Люди вставали в сторонке, сочувственно смотрели на троицу. Неизвестно, чем бы всё закончилось, выручил управляющий:
– Стёпа, а ну-ка, усаживай дедов в мотоцикл. Прокачу вас с ветерком, за одним до дому довезу. А вы, товарищи, расходитесь, – обратился к народу.
Бабушку усадили в коляску мощного «Урала», деда в седло за водителем, Стёпа уселся на запасное колесо на коляске. У дома Иван Гаврилович откровенно соврал дедам:
– Участковый привёз привет от вашего Вениамина. Жив-здоров, ждите письма от него. И со Стёпой всё образуется. Жив ведь он! Письма писать будет.
Управляющего уважали, из местных он – доморощенный. Старушка утёрла нос, мелко крестилась, кланялась у ворот. Старик подал руку:
– Бывай, Гаврилыч, спасибо за добрую весть.
Со Стёпкой расставались уже не так трудно.
До центрального отделения совхоза им. Кирова, в сельский совет управляющий вёз его на мотоцикле же. Стёпка забрался глубоко в коляску, почти с головой укрывшись пологом.
В небе истаивала утренняя заря, солнце взбиралось выше леса, туман давно рассеялся, разгорался яркий погожий день. Ещё никогда в жизни Степан не видел в такой красе родную деревеньку Липовку, затерявшуюся в лесах; хлебные нивы, лесные колки, каждый извив дороги, каждый куст здесь был ему знаком до подробностей, и он вбирал всё это в сознание, аж сосало под ложечкой, осознавал, что, может быть, больше никогда не увидит. И всё же в нём жило упрямое мальчишечье упорство, стиснув зубы он думал: «Всё равно вернусь!» До боли сжимал в ладони полый ключ с навесного замка от дома.
В душе его так рано вызревало сознание затерянности в этом жестоком мире взрослых, когда каждый сам за себя. Стёпка глотал душившие его слёзы навалившегося не детского горя и одиночества.
Иван Гаврилович, иногда взглядывая на мальчишку, угадывал обуреваемые чувства подростка, попытался приободрить его:
– Не горюй, Стёпа, ты же деревенский, не пропадёшь!