© Иосиф Гальперин, 2020
ISBN 978-5-4498-3986-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Письмо дизайнеру вместо предисловия
Варя, не хотел бы тебя загружать, но ты справедливо раскритиковала обложку моей предыдущей книги, поэтому мне теперь кажется, что ты можешь сделать что-то хорошее с новой.
В нее вошли рассказы, эссе, драматургические опыты и журналистская конкретика, а объединяет всю эту разнородность моя репортерская привычка видеть детали, ложащиеся в мозаику того, что хочешь сказать. Ну, может быть еще – и лирический подход к письму, который я распространяю не только на стихи. Поэтому я даже назвал свой жанр «психофизическим репортажем». Хотя, конечно, репортаж перетекает часто в мировоззренческие или политические рассуждения, но, думаю, они тоже не заемные.
Примерно таким я бы хотел видеть и стиль обложки, но настаивать не буду, понимаю, какое это может вызвать у художника сопротивление – ты же моя внучка.
Мне не было и сорока пяти, когда я впервые смирился с хаосом, с энтропией – внутри меня, с биологической неизбежностью, и снаружи – с социальной необратимостью. Всегда раньше, а в последние годы, после 90-го, – особенно, старался противостоять, чувствовал силы, подчиняющиеся принятым решениям и ведущие к выбранным целям. Жизнь мягко поддавалась. А тут наоборот – и личные границы оказались слабы перед напором, несмотря на сложность защитной структуры организма, и основы нового государства, которому я стремился помочь стать цивилизованным, поколебались, и общественная мораль, ради которой я начал борьбу с прошлыми рамками, начала выглядеть смешной.
Смутные предчувствия появились, когда узнал адрес кремлевской поликлиники, куда надлежало явиться на обязательную диспансеризацию. Третья Фрунзенская, где-то здесь был военкомат, выдавший мне приписное и отправивший потом в Уфу сведения о моей незащищенности, о том, что я ушел с дневного журфака на заочный и меня можно ловить. Тогда-то, двадцать пять лет назад, мать категорически потребовала моего возвращения, хотя в Москве оставалась моя молодая жена, я уже начал печататься и немного зарабатывать. Но конечно, в столице справки о негодности к строевой службе в мирное время, что давало отсрочку до окончания МГУ, мне бы никто не сделал. А в Уфе я легко попал на обследование в неврологию, к знакомому врачу…
Вот и поликлиника, вот и обязательный теперь для меня обход кабинетов. Стал членом редколлегии главной газеты – будь добр «открыться партии» во всем. «Ваше здоровье – государственная ценность», а я лет семь у врачей не был. Анализы и прочее. Они-то и привели меня в кабинет с двумя крепкими старушками, кто из них врач, а кто медсестра, сразу не скажешь. Посмотрели бумаги и велели явиться завтра, очень ласково.
Я готов, как вы сказали, все сделал. И добрые старушки указали мне на гинекологическое кресло. Я думал, сейчас какой укол сделают, а то и вообще погрузят в анабиоз, сказал даже, что именно из анестезии приводит меня к отеку Квинки. А они, по-прежнему ласково, сказали: что вы, зачем анестезия?
Та-ак, примерно представляю. В армии, куда все же попал, довелось случайно ассистировать врачу, к которому мы привезли найденного нами в беспамятстве сержанта Мищенко, загулял он у девок в Балашейке – и отключился. А врач хотел бы узнать, чего это он такого пил, чтобы понять, можно ли его спасти. И вот вводил ему в уретру зонд, а я придерживал место ввода. Мищенко мычал бессознательно, врач достал зондом, куда метил, желтое вместе с красным потекло в лоток, врач сказал: свободен! – я медленно сполз в обморок.
Здесь уйти не получится, жаль, что я в сознании. Раскинул ноги на подпорки, как женщины все эти пытки выносят? Старушки сноровисто шуруют у меня в паху, с какой-то истовостью, мне показалось. За женщин мстят? Или – нашелся тоже, новый номенклатурщик, а вот так не хочешь?! Интересно, сколько членов ЦК КПСС они перебрали? У членов Политбюро, поди, были другие условия. И другой обслуживающий врачебный персонал…
Да нет, какая месть, просто профессиональное равнодушие, именно с таким меня двадцать пять лет назад медики заставляли носить других, штатских старушек, поступающих в неврологию с инсультом, а через некоторое время выносить их тела в морг. А кого же еще припрягать к этой работе, как не военкоматского направленца?
Боль оказалась не главной. Ну подумаешь, несколько дней красил унитаз кровью. Главным был диагноз, точнее, нечто невнятное, но подозрительное, о чем мне сообщили. В общем, стенки мочевого пузыря какие-то рыхлые, не исключено новообразование. И что теперь? А теперь хорошо бы подождать развития и пока отдохнуть, возможно, организму понадобятся силы на долгое лечение. Или на операцию…
Опять сказалась новая номенклатурность: отправили в дом отдыха на Пицунде. Перешел по наследству от старой главной газеты – «Правды». Правда, раньше и Пицунда была другой, и Абхазия. Слово это я узнал лет в пятнадцать, когда мать с отцом съездили в отпуск. На фото, где им меньше, чем мне в описываемое время, было написано: «Пицунда». Может, место, где они были счастливы, поможет мне?
«Рыхлые стенки» – я бормотал, глядя на развалины домиков, которые когда-то видел сияющими побелкой и полными ребятни. Мы были с Любой здесь лет через семь после родителей, всего несколько часов, смотрели на причал хрущевской дачи, пили «изабеллу», разглядывали мозаику никому не известного (в широкой публике) скульптора Церетели, мы-то у Алика Глезера в его подпольной галерее видели живопись Зураба…
Вот и сейчас, улизнув из пустого дома «Правды» (человек десять на все этажи), пытаюсь купить трехлитровую банку «изабеллы», чтобы не так страшно было, чтобы не так больно было видеть следы только закончившейся войны. Мы в «Правде», наверное, единственные отдыхающие, кто рискнет приехать: а вдруг мины?
Мин не встретил, зато мальчишка, сын винодела, лет двенадцати, а может – и пятнадцати, просто худой от пережитого голода, с гордостью говорит: «Мне кабардинец, когда уезжал, карабин подарил!» Именно про СКС (самозарядный карабин Симонова) говорил мой сосед по казарме Кавелашвили перед стрельбами: «У нас в горах карабин дорого стоит, тысячу долларов, охотиться с ним хорошо, бьет далеко, точно. Автомат дешевле – пятьсот». И тут же, вспомнив невезучего Кавелашвили, ухмыляюсь: на стрельбах он бил по моей мишени и вывел меня в отличники, а сам получил «баранку». Наверное, я по его мишени стрелял.
О личном владении боевым оружием рядовых кавказцев написал еще в доперестроечные годы Фазиль Искандер. Герой одного его рассказа берет пистолет и идет убивать представителя власти – милиционера. Тоже абхаза…
Основная ударная сила абхазской стороны в первое время – добровольцы со всего Кавказа, именно они сумели противостоять грузинским гвардейцам Китовани. Особенно отличился отряд чеченцев под командованием ставшего здесь легендарным героем Шамиля Басаева. Не все знали про футбол «гвардейскими» головами, в него ради устрашения противника басаевцы играли на военной базе в Эшерах под дулами и биноклями грузин. А те тоже прославились зверствами: загнали мирных жителей в коллекторную трубу под дорогой и сожгли…
Вот и рушатся мои наивные представления: я ведь помню и Шеварднадзе в августе 91-го у Белого дома, и чеченские флаги рядом с нашей баррикадой. А ведь было это все три с небольшим года назад. Какое уж тут единство ради свободы, какая уж победа над моралью конформизма и страха, над моделью прятания под крыло и тоталитаризма!
…Разбудили громкие голоса. Окно моей огромной комнаты на втором этаже было по центру и выходило на козырек парадного входа. Высунулся. Перед входом стоял, раскинув руки, директор Дома творчества и радостно приветствовал степенных мужиков в папахах и разнообразных костюмах. Как я понял из приветствий – руководство Конфедерации народов Кавказа, приветствовал их директор-армянин на русском, языке межнационального общения. Наверно, был там и Шамиль Басаев, но в лицо я его не узнал, тогда он не примелькался, зато узнал некоторых других. Как выяснилось за завтраком, деятели прибыли отметить первую годовщину освобождения Сухума. Первый День победы…
С некоторых пор мне стало неудобно участвовать в чужих торжественных мероприятиях, тем более если не могу полностью разделить их пафос. Поэтому решил на весь день смотаться из «Правды». Смотрю, вслед за мной на пляж побежали две девицы: если мы возьмем водный велосипед, сможете нас прокатить? – говорят. А давайте!
Выяснилось, что ни к «Правде», ни к любой другой газете девушки отношения не имеют, просто у них в Сбербанке оказались свободными путевки по какому-то обмену, юные бухгалтерши и рискнули. Как и с незнакомым дядечкой: столкнули велосипед и запрыгнули на палубу.
Хорошо снова крутить педали, уже года четыре не чувствовал, на съемных квартирах хватает других приоритетов. Водные педали по рефлексам похожи на сухопутные, когда идешь в гору. Лопасти входят в прозрачный монолит, немного пены – и мы плывем, разрезая невысокие завитки.
Я чувствовал себя двигателем колесного парохода, который в турбинную эпоху вдруг опять пригодился. Как я гонял в Уфе – многими километрами, до речной излучины у пляжа «Золотая рыбка». «Старт-шоссе» на песок, а сам – плашмя в быстрые струи неглубокой Дёмы! Только там было счастливое одиночество испытания и накопления сил, а здесь – способ отогнать непомогающие мысли…
– А можно, мы разденемся, надо бы загореть под купальником, а то скоро домой?
– Как хотите!
И вот эти нимфы, пока я жму педали, смеясь и взвизгивая бултыхаются в воду, сияя крепкими спортивными телами. Похожи на дейнековских спортсменок, только экономичный вариант с укороченными конечностями, такие же пышущие, но самодостаточные, а не соблазняющие, не требующие ничего. Да и я такой же: не до них, точнее – могу наблюдать, а вот агрессии, жажды присвоения нет, смотрю как на часть красивого мира, с которым, возможно, придется скоро прощаться. Буду ли я способен смотреть так же, без обиды и зависти, когда диагноз подтвердится?
Правда, плавки не сняли. И хорошо! Ладно я, мне сейчас не до них, но вот те орлы в прибрежных соснах, устроившиеся между корней на пикничок отмечать, пока их начальство важные речи ведет, годовщину своей победы, явно хотят познакомиться поближе с такими приветливыми грудями и бедрами. Группок несколько. Свист, крики, руками машут. Надеюсь, береговой артиллерией не владеют, да и карабины оставили в надежном месте. Повезло девкам, что кавказцы редко умеют плавать. Видит око, да остальное неймет – метров сто расстояния.
Реликтовая пицундская сосна, так волнующе изображенная в фильме «Алые паруса», подступала к самому берегу на нашем мифологическом колхидском пути – вплоть до знаменитых двенадцатиэтажных пансионатов. Только вот людей, кроме тех кучек любителей эротического у «Правды», не было видно. Совсем.
Колхида, «Арго», Язон – о них я не думал, бродя голяком по щебенистой гальке пицундского пляжа. Мокрые плавки висят на плече, я теперь не должен простужаться, особенно в определенных областях. Никто этого не видит, девки бродят где-то в стороне, а кроме них на некогда битковом курорте нет никого, только некоторые окна двенадцатиэтажек отсвечивают, забитые фанерой. Зато я увидел Медею, недолгую Язонову жену, к ней и шел – когда-то мы с Любой с дрожью рассматривали эту грозную женскую фигуру работы скульптора Бердзенишвили. Не пострадала.
Колхидская царевна, изменившая отцу и своему народу, страстная любовь к мужу – и убийство общих с ним детей, когда вскрылась его измена. Очень подходящий символ современной этновойны, когда рядом живущие народы переплетены не только ревностью интересов, но и семейной любовью. Недаром, как я потом я узнаю, у многих организаторов абхазской независимости жены-грузинки.
А пока иду, вернувшись с «велосипедной прогулки», по пыльной жаре мимо кладбища вдоль забора бывшего Дома творчества кинематографистов, построенного грузинским киносоюзом. Так что в огне войны уцелела не только бронзовая Медея, но и эти подзаборные розы. О них написал тогда же.
***
Мир остановлен в Пицунде, в шестидесяти метрах от моря,
там, где могилы столпились, не доходя до открытых корней
сосен, убитых прибоем. А дальше в заборе,
в сетке железной, в оградке чугунной сквозит уже царство теней.
Смерть не на кладбище, там лишь остаток её – имён разночтенье,
смерть – в ожиданье болезни под солнцем на хвойном песке,
в щебете пули, в оглохшей гранате, в пустынной дороге,
в расстрелянной стенке,
в сломанной жизни, сочащейся кровью на розовом,
вновь одичавшем цветке.
…Поздно приехал – уже схоронили убитых.
Рано приехал – у победителей все еще радостный вид.
Мир не оплакать, пока не подсчитан убыток.
Абхазо-грузинские розы домой увезу, пока не убит.
Мне уже исполнилось сорок пять, когда я вновь утратил смирение перед течением времени. А заодно потерял маму, работу, привилегии, неверие в лучшее и страх смертельной болезни.
Если по этапам, то сначала о работе, куда я вернулся из кавказского отпуска. Ничего удивительного нет в том, что через два месяца мой уход из «Российской газеты» оказался связан с полыхающим Кавказом: надо было определяться по отношению к большим драмам, никак не совпадающим с моими установками, которые привели меня в правительственную газету сразу после октябрьских событий 93-го. Я достаточно подробно описал это в очерке «Незаконная Чечня», неоднократно опубликованном.
Напомню главное: материалы, которые писала моя сотрудница Наташа Козлова, а я почти год визировал и напрасно пытался поставить в номер, вдруг стали повторяться в изысканиях «фронтовых» корреспондентов. Они искали повод для войны и обязаны были оправдать использование войск против своих же граждан, бомбардировки Грозного и фильтрационные лагеря. В материалах рассказывалось о бесчинствах бандитов-националистов над мирным населением, чаще всего – русским. (Вот еще почему я с двойственным чувством смотрел на горских деятелей, собравшихся праздновать свою победу над грузинами). Но если бы эти факты, раскопанные Козловой, ранее поведала главная газета страны, то может быть и без танков удалось каким-то образом приструнить Дудаева. Думаю, это не входило в планы вояк, им нужно было не приструнить Дудаева, а уничтожить конкурента, не спасти мирных жителей Грозного, а убрать, чтоб не мешали.
Началась война в декабре 94-го, моя оплошность сделала ее начало нелигитимным. Я был дежурным редактором субботнего номера, указ Ельцина в полном виде пришел поздно, мы с подписывающим номер замом главного редактора Леонидом Петровичем Кравченко оставили в номере сам текст указа, пришедший ранее, без официального оформления. В указе было смутно написано казенными фразами: правительству принять меры. А в выходные, как всегда делались важные дела, могущие вызвать нежелательный резонанс, танковые колонны вошли в Чечню. Других мер и не планировали. Но применение сил Минобороны по закону возможно только с санкции президента, которая должна по закону быть выражена в правительственной печати его указом. А у нас вышел лишь его тассовский пересказ.
В понедельник главному редактору Полежаевой звонили из Белого дома, то ли вице-премьер Шахрай, то ли отвечавший за связь с прессой Игорь Шабдурасулов, говорили о том, что ввод войск утратил формальную легитимность. Мне за эту оплошность, вполне оправданную сроками тогдашней типографии, ничего не было. Но я выступил на общем собрании журналистов редакции (не по этому случаю, а по итогам года) и заявил, что не могу отвечать за то пропагандистское вранье и спекуляции, которыми теперь, когда Россия ведет войну на собственной территории, будет, судя по всему, полна газета. А ведь на последней странице стоит моя фамилия в качестве члена редколлегии, иногда – и ведущего редактора. Поэтому я прошу уволить меня по собственному желанию.
Я говорил, что чувствовал, но не все, что чувствовал, я говорил. Желание уйти появилось у меня раньше. Дело было не только в редакционной атмосфере или конкретнее – в атмосфере руководящего круга, где витала идея личной преданности Главному (главной! – Наташе Полежаевой, которая и решила, смутно помня меня еще по журфаку, включить меня в него с подачи моего друга и начальника). Пьяные клятвы, ритуальные поцелуи… Понятно, что в чужом большом коллективе, который на уровне руководства складывался без моего мнения, не может быть все так, как бы мне хотелось, надо терпеть, если хочешь влиять и приносить пользу общему делу. Самое важное, я чувствовал неудобство, стеснение в том, что опять, как в советское время (и это после четырех лет в свободной печати), приходилось выражать не свое, а официальное мнение, пусть и людей, которых я поддерживал. Против других, которые были явно хуже…
Став начальником над двадцатью с гаком журналистами, писавшими на социально-экономические темы, на первом же сборе моих отделов я заявил о своих приоритетах. Вы, ребята, пару лет служили пропаганде идиотов и истериков, вина ваша в этом есть. Теперь Хасбулатову и Руцкому не надо славословить, славословия в адрес мудрой политики Ельцина я от вас требовать не буду. Ваши убеждения, их изменение или неизменность меня интересуют в последнюю очередь. Пишите о том, что видите, старайтесь увидеть полнее – и никто не будет вспоминать о вашем прошлом.
– А Володя Кучеренко носит черный галстук со свастикой, – это мне говорила одна из сотрудниц. Я пошел, посмотрел, висит над столом. А ей отвечал: – Ну и что? Он пишет нормальные интервью и отчеты с заседаний правительства, может, у него шутка такая. – Нет, не шутка, он фашистик, – говорила она. И вскоре ушла из газеты, предварительно, в порядке мести непонятно кому, уничтожив членские билеты Союза журналистов всех сотрудников редакции. Ранее, при хасбулатовцах (опять чеченцы!), она ничего не имела против Вовы. Ныне, впрочем, он известен именно второй своей национал-социалистической стороной. Правда, под именем писателя-публициста Максима Калашникова…
Ну и как я должен был смотреть в глаза тех сотрудников, которых ранее попрекал службой пропагандистскому вранью?
Был еще один, совсем конкретный случай, подтолкнувший меня к уходу. И тоже ложившийся в русло нечистой службы. И оказался он впоследствии связан, совершенно уж литературным образом, с Кавказом, с Абхазией. Когда-то он прогремел, вошел в интернет-анналы, но тогда его быстро заслонила Первая чеченская.
…Рассматриваю в секретариате гранки, пытаюсь пропихнуть в номер материалы моих корреспондентов, вижу на политической полосе заметку со странным названием «Падает снег». Подписи нет. Да и содержание мутное: невнятные обвинения в адрес группы «Мост» Гусинского, которая будто бы поддерживает кандидатуру Лужкова, двигая его против Ельцина. Странная политическая борьба, я, кажется, не сторонник банкиров и мэров, но газета-то государственная, политическая деятельность, пусть и оппозиционная, не является для нее криминалом. Надо поговорить с Володей.
Конечно, я пошел к замглавного Кузьмищеву, он же был непосредственным начальником, курировал мой отдел. Мы неоднократно менялись ступеньками в иерархии разных редакций, в эту именно за ним я и пошел, когда он сказал, что его студенческая подруга Наташа Полежаева ищет проельцинские кадры. (Сейчас, когда пишу, смотрю на его лицо справа от компьютера, на стенке, где у меня собраны фотографии ушедших близких людей).
– Володя, что это? По уровню доказательности – «желтый» донос, даже на «слив» не тянет, ни одного железно порочащего факта. Кто это Полежаевой подсунул?
– Говорит, она даже отбивалась. Помнишь, недавно коржаковские архаровцы положили в снег лицом охранников Гусинского, те как бы не имели права с мигалками ездить по правительственной трассе. Шум был, пресса операцию назвала «Мордой в снег», видимо, с подачи «юмориста» из президентской охраны. Думаю, у нас – это второй акт, потому и снег в заголовке.
– Но ясно же, что такие материалы в официальную газету не ставят, пусть бы играли Коржаков и Березовский против Лужкова и Гусинского на какой-нибудь другой площадке.
– Из Белого дома звонили очень настоятельно.
– А текст оттуда же? Неприлично нежурналистский, гэбней несет. Выясняют, кто из «топтунов» главный, напирают, что не положено Гусинскому охраны, а вот еще у него бывшие чекисты служат. Ненависть к «шпаку», которого бывшие сослуживцы обслуживают. Они же все про нынешних банкиров знают – по старым оперативным данным, кто был кто: каталы, аферисты мелкие, а кто вообще в столе сидел, подглядывал карты, пока другие шулера клиентов чистили.
– М-да, материал непристойный. Вроде бы некий Отари Аршба его двигает. Полковничек, нам не отвертется…
Вот так впервые внтриэлитные распри, столкновение никуда не уходящих деятелей, попали в госгазету. Помню, до этого в «Общей», где я был заместителем Егора Яковлева, Глеб Павловский пропихивал заметку о заговоре против Ельцина, основанную на поспешно сляпанной анонимке. Подслеповатые листки с конспектом «переворота» вылезли из факса с неясным обратным адресом. Я тогда Егору Владимировичу сказал о подозрительном запахе фальшивки, он тоже не шибко верил, но для привлечения внимания к газете был готов ее опубликовать. Но «Общая» -то не имела решающего статуса, так что вред от публикации оказался минимальным, тем более что завозражали упомянутые в заметке.
Шум был немалый, на нем все и кончилось, а здесь озвученная распря привела в развалу относительно демократической коалиции наверху. Думаю, свара была необходима, чтобы увеличить зависимость Ельцина от силовиков, чтобы втянуть его в Чечню. А если шире – развернуть рыхлую, неустойчивую российскую демократию обратно, в сторону авторитаризма, прямой полицейщины. Только начали отходить от столкновения больших политических сил в 93-м – и тут уже чисто подковерные игры пошли. Стенки, опоры системы стали выяснять, кто из них важнее, внутривидовая борьба. В результате все тогдашние персонажи этой свары были рано или поздно отодвинуты от властных рычагов, выиграли, как видим теперь, одни гэбисты.
А мне запомнилось имя: Отари Аршба. Не знал тогда, что он не просто из Абхазии, а и накрепко связан со многими перипетиями и персонажами истории, за которой мне предстояло наблюдать еще лет двадцать.
Но дело было не в нем, а в неприятной атмосфере в газете и вокруг. И я ушел – в никуда. Больше в госпечати не работал. Заодно, как мне казалось, потерял не только «кремлевку», но и надежду на получение положенной квартиры в Москве, где много лет прожил на съемных. Зато прояснилось: вне зависимости от того, сколько тебе дней осталось, жить-то приходится в каких-то стенах. И лучше – в тех, которые тебя на этот момент устраивают. По крайней мере, вне тех, чью фальшь, предательскую ненадежность чувствуешь. А уж если ты обостренно считаешь дни, если энтропия ощущается со всех сторон, изнутри и снаружи – тем более предъявляй максимальные требования. Одни выживают изо всех сил, другие – из ума…
Конечно, трудно было и мне, и семье. Но самое трудное было – глядеть в глаза матери. Мы уехали от больных родителей, еще в прошлом году отец радовался, что не зря, что я при большом деле. И вот скоро наступает 95-й, отец умер, а я и помочь не могу матери, не возвращаться же в Уфу, тем более, что я успел опубликовать в «Российской» материал против руководителя Башкирии…
Я поехал, скоро мой день рождения, так что на пару дней. Ничего маме объяснять не стал, говорили о другом, но не о моей возможной болезни, имени которой она всю свою жизнь боялась, вспоминая умиравшую в эвакуации на ее руках мою бабушку, неувидевшую меня. Да и я отодвинул печальные гипотезы в сторону, принятое решение сделало меня каким-то бесшабашным.
Мама устанавливала памятник отцу, по его завещанию – рядом с бабушкой, его матерью, хотя очень по этому поводу переживала: для нее самой места рядом не оставалось. Я пытался отвести разговор в сторону, мол, не спеши, ты нам нужна на этом свете. Она подняла глаза, посмотрела как на несмышленыша и спокойно сказала: «Зачем мне теперь жить? Вот к весне памятник поставлю…» Стоит пояснить, что она всегда была атеисткой и в загробную жизнь не верила.
Они всю жизнь громко выясняли отношения, даже накануне того дня, когда его с последним инфарктом выносили из квартиры на стуле, чтобы везти в реанимацию. Мама была бурной женщиной, еврейское наследство, может, и не при чем. Просто они любили друг друга, а жизнь была тяжелая и больная. Хотя вот так о любви, веско и непреклонно, она сказала мне в первый и последний раз. Наверное, та Пицунда – последнее место, где они были безоблачно счастливы.
Через месяц прилетел снова, прощаться. Да, в Москве сразу нашел работу, отец бы гордился – в самом главном перестроечном журнале, правда, он уже светил не так ярко…
Через годы написал:
* * *
Во имя отца и сына,
отцова святого духа,
мама, скажи, – отныне
всё будет глупо и глухо?
Утюжит тоска пейзажи
катками дождя и дыма,
мешая перед продажей
виды Пекина и Рима.
Теперь, когда падает тонус,
задушенный холестерином,
и всё, до чего дотронусь,
снова простая глина,
и неприменима воля,
и не тревожит сила,
мама, напрасно, что ли,
отец тебя видел красивой?
Я помню, ты жить не хотела
и после отца умирала.
Мама, ответь мне, тело —
это пустая рана?
И мама мне отвечает,
не зная вех и событий:
«Один – это знак печали.
Покуда живы – любите».