bannerbannerbanner
полная версияНа горизонте души…

Иоланта Ариковна Сержантова
На горизонте души…

Полная версия

Радость

Вьюжит. Ветер взбивает перину полян, трясёт коврами полей, тянет на себя половики дорог позёмкой.

Зелёный с лица дятел, глядя в никуда, колупает понемногу где-то там наверху, среди заплутавшей в облаке кроны, да сыплет, само собой, щепкой мелко, но то незаметно. Снег густ до того, что вытяни руку, не увидишь кончиков пальцев, а пройдя немного вперёд обернёшься, и не сможешь отыскать своих следов. Будто и не было тебя вовсе.

Бьётся ястреб о запотелую крышку небес, кричит сердито, мол, земли ему на видать. Ну, а и увидал бы, так что ж? Пусто там. Чисто. Бело. Нет той мыши, что оказалась бы столь безрассудна, и вышла поглядеть, что там шуршит над её головой.

Мышь, может, и сбилась уже, потеряла тем снежным дням счёт, да для такого вот именно времени она и трудилась прохладными летними ночами, собирая в одни кладовые – зёрнышки, в другие – корешки. Ничего, посидит покуда так. Подтянет повыше воротник сугроба, и задремлет. После уж потрудится: протопчет над всегдашними своими тропинками снежные дорожки, а то и совьёт где под снегом клубок гнёздышка из сена и собственной своей шерсти. Но не теперь. Нынче ей достанет терпения отсидеться дома, в тиши и тепле.

…Розовый, нежный подле фонарного столба снег, как дунет на него рассвет, меняется в лице. Он как бы голубоглаз тогда. Заглядевшись на ясное небо однажды, он сумел удержать в себе его свет…

А ветер всё никак не уймётся. Сгоряча он рвёт подпругу метели, её уж не удержать. И седло глубокого оврага скоро доверху полно снега, и стволы, обыкновенно нагие с подветренной стороны, обросли белой холодной тонкой из себя пылью, ровно бородой.

Ненужные уже об эту пору гнёзда, некогда прикрытые бережно белыми вязаными колпачками лёгких сугробов, теперь вовсе не различить.

Снегопад трудится над гравюрой округи, скребёт с натуры, но царапая длинно, не делает ей больно. Раздобревши на глазах, стала статна, пышнотела, белолица… Каковой округе и положено бывать, особливо снежной зимой.

Но самое главное удовольствие от снегопада в том, что ежели обратить лицо к небу, вверх, даже недолго, то покажется, что вдруг делаешься легче лёгкого и летишь. И так лететь можно долго-долго, околь не промокнешь или пока снегу не наскучит идти.

Вот такая вот несказанная радость. Обыденна. Проще, чем проста. Необыкновенна.

ВЭЛПИС

Однажды вечером, погружаясь в сон, как в тёплую воду, мне вдруг привиделся маленький медный кран с аккуратным носиком и вентилем, что ластился даже к мыльной руке, не выскальзывал, но напротив, старался удержаться подле её тепла подольше. С наступлением первого заморозка, облик крана был испорчен хоботом резиновой трубки, что едва не касалась слива, в который тоненькой струйкой до самой весны тёк ручеёк воды с едва заметным запахом ржавчины.

Дело в том, что водопроводная труба была зарыта выше глубины промерзания земли в средней полосе РСФСР. Не помню уж, отчего случилось именно так, спросить теперь не у кого. Воспоминания о многих, кто бы мог рассказать, как всё было на самом деле, сокрыты всё теми же положенными метрами, а иным просто недосуг отвечать на глупые вопросы, да и сам клуб сравняли с землёй тридцать лет тому назад.

Клуб не был местом, где собираются послушать лектора о стыдных болезнях или председателя колхоза об урожае и передовиках. В трёх комнатах построенного своими руками домика размещалось оборудование для погружений под воду. Гидрокостюмы, ласты, грузовые пояса, лёгочники, баллоны для сжатого воздуха, и их предшественники – аппараты замкнутого цикла с химпоглотителем, десятиместное каноэ из реек, стеклоткани и эпоксидной смолы, ну и, конечно – стационарный компрессор, для «забивки» баллонов сжатым воздухом аж до трёхсот тридцати атмосфер.

Туго набитый баллон звенел тихонько при прикосновении, но этой опасной шалости удостаивались лишь кислородные алюминиевые баллоны, списанные с самолётов, обычные были довольны и двумястами двадцатью.

Так вот, трудяга-компрессор нуждался в водном охлаждении, от того-то и тёк тот ручеёк в раковину, дабы не оставить спортсменов-подводников и покорителей речных с морскими глубинами без запаса воздуха за спиной.

Этот клуб был не первым помещением подводников. С 1956 по 1969 год они квартировались то в коридоре отца-основателя клуба, то в бомбоубежище под домом, с лёгкой руки военного комиссариата, то в подвале кинотеатра – из любви к искусству. Хитрый механизм дверного замка бомбоубежища срабатывал лишь после того, как через трубочку в него заливали определённое, и довольно внушительное количество воды, примерно с ведро.

А в кинотеатре перед киносеансами «крутили» документальные фильмы, снятые ребятами клуба на 16-миллиметровую плёнку. Там были монотонные, однообразные донные пейзажи с качающимися в струях подводных течений водорослями и улыбающимися через стекло маски подводниками, но больше – о героях великой Отечественной войны, о родителях, соседях, учителях фронтовиках, о тех, кто их окружал теперь, и о трудном времени, в котором им выпало счастье появиться на свет.

К концу шестидесятых нашлось свободное место на краю стадиона авиационного завода. Молодой руководитель и вдохновитель клуба, с меняющимися ночь от ночи помощниками, выстроил помещение, вырабатывая по машине раствора к утру. Фасад новенького клуба подводного спорта украшали горельефы коралловых рифов, нелогично, но с любовью украшенные раковинами пресноводных моллюсков, между которыми бесконечно неторопливо сновали нарисованные рыбы с повсегда круглыми глазами.

По осени, с началом школьного учебного года, выстраивались очереди желающих попасть в клуб. Их были не сотни, – больше, гораздо больше. Среди ребят находились особо упорные, которые не принимали отказа ни в каком виде, и годами приходили на тренировки, в надежде, что кто-то из принятых заболеет и место на дорожке будет свободно в этот раз.

Соревнования, экспедиции, тренировки, сборы… Реки: Усманка, Битюг, Воронеж, Дон, озеро Байкал и другие озёра; Чёрное море, – Новосветская бухта, июль 1967, парусник Альфа, Царский пляж, Прасковеевка, Голубая бухта; Белое море: небольшое судёнышко «Мудьюг» до Большого Соловецкого острова и адмиральский катер до Большого Заяцкого, баркас помора впридачу с кавказской овчаркой, два месяца на полу часовни Андрея Первозванного на Заяцком острове, полтора – на берегу Святого озера в келье Соловецкого Кремля… красные звёзды на маковках церквей, морские – в прозрачных водах Белого моря, ну, конечно и черноморский катран, афалины, и беломорские белухи. А были ещё и первенства РСФСР, Кубки СССР, погружения на затонувшие суда, самолёты, баржи, танки…

Так почему вспомнилось не всё это, а медный кран с текущей водой? Вероятно, то сродни истечению человеческой жизни в никуда, в сетку слива, что вздыхает, пуская пузыри, словно воздух, что стремится вырваться из-под воды, а пахнет ржавчиной и тиной, слегка…

Памяти папы, Арика Сержантова, основателя клуба подводного спорта, Воронежской экспериментальной лаборатории подводного спорта – ВЭЛПИС

Старое кино

Снежный день. Сматывает его время с бобины будущего на катушку прошлого, а в настоящем – будто бы мгновения кинохроники или старого кино, с этим же мельтешением снега, как царапин на киноплёнке. И неприметная, но привязчивая музыка фоном, дабы заглушить зубовный скрежет, что путают со скрипом тормозов и трамвайных колёс по рельсам. Или нет. То не музыка вовсе. Шелест мгновений, как страниц, под рыдание снегопада.

Ястреб кружит над птичьей кормушкой. Он явно сердит, но синицам удобнее думать, что ему до них не достать. Нахохлившись по-родственному, по-воробьиному, манкируют манкой снежинок, и выхватывая крошки со стола кормушки, скорее прячутся с добычей под крышу.

Хорошо, когда так, славно, коли можешь кому-то помочь, встать на цыпочки, да протянув руку, насыпать горсть семян, а то и вовсе, – приоткрыть окошко, смахнуть снег и щедрой рукой, – того, что повкуснее. Ведь сразу делается на сердце тепло, когда слышишь птичью суету и виртуозную морзянку клювом о подоконник.

Но бывает, не знаешь, чем помочь, как нынче, когда внутренним оком сострадаешь маленькой косуле, что лежит в сугробе. Сеголетка, совсем ещё дитя… За что ж ей, в первую зиму жизни досталось этого снега с лихвой, выше её самой.

Ей бы набраться силушки со статью годик-другой, и прокопала б она мягкий тот снежок, ничего, что высок, добыла бы тонких вкусных веточек. И ведь – не берёт ничего из оставленного намеренно, для неё только, – брезгует, опасается. Да и подходить -то к ней, бедолаге, лишний раз боязно. Не её опасаешься, а как сгонит сего лесного ребёнка страх с нагретого местечка, другое-то может и не хватит силы согреть.

Крутит время бобины будущего на себя, чуть зазевался – и растеклась тонкая плёнка жизни, не смотря на то, – хочется тебе смотреть, что там дальше или нет.

Только что

Не к добру суетились вОроны на рельсах. Несмотря на приближающийся скорый, их становилось всё больше, к пирующим бесконечно присоединялись вновь прибывшие. Судя по тому, что на них не обращали внимания, не гнали прочь, то, поверх чего по-мушиному копошилась, шевелила крылами чёрная туча, не было чем-то малым и незначительным.

Хорошо осведомлённый о птичьих нравах, я поспешил поглядеть в глаза беде, и, в случае, если волосок жизни хотя сколько-нибудь заметен, не явиться позже должного.

С твёрдым намерением не оставить без помощи живого, я пошагал и вскоре увидел на снегу следы. Отпечатки копыт косули мешались с крупными следами, похожими на волчьи, но это был не они. Оттиск когтей в снегу, словно гипсовый слепок, выдавал в преследователе собаку. И это было нехорошо. Волк менее опасен для молодой косули, нежели брошенная человеком собака. У той каждый день, как последний, и всякий час она на краю.

Уже с насыпи мне стал понятен финал погони. И лесную козочку, и её гонителя постигла одна и та же участь. Они оба не заметили приближения состава, и лежали теперь, терзаемые птицами. Помогать было некому, а посему, с тяжёлым сердцем я отправился в обратный путь.

 

Скорый поезд, что нагнал меня по дороге, своим жалобным пронзительным стоном ненадолго разогнал пиршество. Поднятая им метель ещё не улеглась, как все уже заняли свои прежние места за тем скорбным столом, от которого я почти бежал, оглядываясь временами с надеждой на немыслимое чудо.

И хотя то тризнище было отчасти загаданным, всё одно, с горечью наблюдал я за поминальными хлопотами. А на ум шли глаза с поволокой, девичьи заметные реснички и красивая, бархатная головка, что опиралась подбородком о колено уютно подобранной под себя ноги. И всё это было живо… только что.

Аварийка

– Это аварийная? Приезжайте, срочно! Кран! Я одна, мужчины в доме нет!

– Дамочка, вы издеваетесь? Вы зачем нас вызвали?

– Кран же!

– Что с ним? Сорвало? Где? В ванной, в кухне?!

– Не поворачивается!

– Как это? Вы шутите?!

– Нет, конечно!

– Вы понимаете, что мы аварийная служба?

– Ну и что?!

– А то, что в эту самую минуту, на другом конце города, может, у кого-то прорвало трубу горячей воды, и могут погибнуть люди?

– Мне-то какое до того дело. Вызвала, вот и чините!

– Так у вас не поломано!

– А у меня сил не хватает, чтобы повернуть!

– Миш, не вздумай трогать, поехали отсюда! Если ты сейчас сделаешь это, то в следующий раз она вызовет нас, чтобы потёрли ей мочалкой спину.

Женщина ухмыляется самодовольно и выставляет круглое колено из-под халатика, который, судя по всему, надет на голое тело.

А вы говорите – работа не опасная. Ещё какая опасная! Буквально на каждом шагу подвох. То колено, то верхняя пуговка незастёгнута, то дверь в туалет незаперта или даже приоткрыта весьма недвусмысленно. Чего только не насмотришься и не наслушаешься в свой адрес, если не поймёшь намёка или равнодушен к прелестям чужих женщин.

– Дамочка, я женат.

– Ничего, жена не стена.

– Это пошло. Дайте пройти.

– А если не дам?! Или вовсе закричу!

– Не дури… те. Говорю же – женат!

– А чего ж кольца нет?

– Не ношу, работа грязная, дома лежит.

Щекотливая, опасная даже ситуация, хорошо, напарник догадался вернуться, и сразу в крик:

– Ты чего ту возишься, я б уж давно дома был, воронкой кверху на диване лежал, пельмени кушал, сладким чаем запивал…

Дамочка ослабила хватку, одёрнула халатик и дала пройти. А я – к Мишке, сердито:

– Ты чего убежал? не знаешь, что ли, что по одному в квартиру ни ногой!

– Прости, забыл…

– Забыл он. А то б передачи мне таскал в острог: сахар, чай и курево.

– Так ты ж не куришь!

– Зато ты дымишь, как паровоз!..

Опасная у нас работа, в аварийной службе, хоть по делу, хотя и по безделью, а всё одно – риск.

Доброе имя

– Ой, я такая глупая… И чаще ленюсь что-либо делать, чем не расположена…

– Экая вы скромница, наговариваете на себя, тётушка.

– Совсем нет, только вам одному, как есть! К тому ж… не тётушка я покамест для вас. С этим погодите.

– Позвольте! Вы говорите, что неумны и бравируете этим?

– А что тут такого?!

– Ну, кажется, недостаток ума относят к постыдным сторонам человеческой натуры.

– Да? А я охотно мирюсь с этим, и признание мной сего недостатка располагает людей ко мне, обезоруживает даже самых жестокосердных.

– Не может быть…

– Я пользуюсь этим!

– Выходит, что я ошибался в вас…

– Как и многие, поверьте. Это удобно, во всех смыслах удобно! Особенно приятно управляться с умными, хорошими, порядочными людьми. Они доверчивее прочих, сострадательнее, а в случае, если лукавство раскроется, от них не приходится ожидать подлостей. Будут казниться сами, да ещё прощения просить.

– А отчего? За что?!

– Ну, как же?! Они непременно решат, что причина непотребства именно в них! Ибо не может быть человек столь низок!

– Если для вас всё именно так и столь ясно, не бывает ли вам совестно когда?

– Отнюдь. К чему совеститься? По большому счёту, ничего ужасного не происходит. Чаще так, по-мелочи. Если серьёзное что, думаю, скорее всего, не обижу. Впрочем, ко мне за серьёзным не обращаются. После ряда безобидных уловок, я навек причислена к стану тех, в ком следует видеть особ ранимых, нежных, слабых, а посему нуждающихся во всяческом вспомоществовании.

– Почто ж вы так откровенны теперь со мною? Не опасаетесь, что расскажу всем об вас, открою глаза на суть вашу и низость?

– Представьте, нисколько не боюсь! Да и кто вам поверит! Пожалуй, после ваших разоблачений, ещё больше жалеть меня станут, а вам откажут от дома те, кто для вас дорог. Подумают об вас дурно, хуже прежнего, да разочаруются. И пиши пропало: и карьера, и семейство… Вы же, кажется, хотели просить руки моей племянницы?

– Хотел…

– Ну, так и молодцом. А мне займите сколько-нибудь. На булавки, племянничек.

– Что?! Зачем?!?

– Ну, а как вы хотели? Доброе имя дёшево стоит, да дорого купить.

Ненужное …никому

Вторая половина декабря. До рассвета ещё часа три, не меньше, а я уже на ногах. Извозчики в этот час спят, пугая своим храпом лошадей, посему приходится идти до станции пешком.

Небезызвестно, что налобный фонарь паровоза виден издалека, в наших краях – вёрст за пять до возвышения насыпи, с которой можно взобраться на подножку вагона, но я-таки малодушно спешу, едва завидев проблеск через лес, оступаюсь не раз, мочу низ брюк и черпаю серой каши снега чересчур короткими для зимы сапогами, ибо вагонов больше, чем возможности туда попасть.

Горка насыпи довольно длинна, но лишь в единственном месте достаточно высока и относительно удобна. Понятное дело, что и с неё вденешь ногу в стремя ступени не враз, а с грехом пополам, да под суровым взглядом машиниста и невидящим, ненавидящим весь свет, белоглазым – кочегара, больше похожим на чёрта, чем на человека. Таки пыхтишь, карабкаешься, подгоняемый требованиями поторопиться, двигаться шибче, а заодно и лёгкими тычками в спину с хватанием за полы одежд не состоявшихся покуда пассажиров. Те ещё толпятся на холмике насыпи, но сами уже всей душою в вагоне, разглядывают его искательно через пыльные окошки, в надежде, что есть свободное местечко промежду прочих, – стыдное, впрочем, из-за неуместной, вынужденной близости чужого чересчур горячего бока, но такое желанное и вгоняющее после мороза в сон.

– Уф-ф! Сели! – Сообщает больше себе, чем присутствующим, пышная до влажности дама, судя по всему из мещан, и обводит пассажиров довольным взглядом, заодно выискивая знакомцев, дабы поделиться с ними этим своим мимолётным счастием. – О! – В самом конце вагона она замечает девицу правильных лет и корпуленции. – Зиночка, идите скорее ко мне, я тут хорошо сижу!

– Мы не уместимся! – Отказывается Зиночка.

– Как это!? Так мы студента попросим потесниться! – Упрямится дама.

Зиночка, которая вполне себе недурно расположилась, придавив своим авторитетом барышню с её субтильным папашей к окошку, благоразумно делает вид, что не расслышала.

Студент же, что едва держится на половинке седалища, откровенно напуган перспективой остаться вовсе без места. Он полночи учил к экзамену и теперь негоден для того, чтоб долго стоять на дрожащих от слабости ногах. Когда же Зиночка решительно и окончательно отказывается идти, дама, будто в отместку, трогает студента за рукав и требует: «Жалуйся!», после чего замирает, ожидая подремать под рассказ юноши о его житье-бытье. Впрочем, тот не готов ни экзаменоваться, ни исповедоваться. Ему дурно и от волнения, и от недосыпа. Более того, опешив, юноша бледнеет и вдруг принимается плакать, – вот она, взрослая жизнь с её плодами, вдали от маменьки с батюшкой.

Дамочка при виде слёз делается внезапно довольной и расторопной. Притянув к себе парнишку за сюртук и едва не оторвав при этом пуговицы, ловко утирает ему платком лицо, а затем добывает из сумки крендель, да обсыпая сахаром и себя самоё, и студента, шепчет по-матерински: «Дитё ты дитё… Кушай-ка, лучше. Перемелется. Небось, тютором1 у кого?»

Послушно откусывая от предложенного кренделя, студент мелко кивает, а дама продолжает успокаивать его:

– Ничего, выучишься, учёный будешь, наука-то не репей, сама не пристанет. Это сперва тяжело, а после…

– Легче будет? – С надеждой вопрошает юноша, но дама, усмехнувшись горько, да чересчур весело, сказала, как думала, как научила жизнь, сделав из неё, некогда юной красавицы, кой был велик самый малый корсет, дебелую бабищу:

– Нет, милый, не будет легче, да уж свыкнешься, куда деваться. Все привыкают. Станешь после ловить минуты радости, растягивая их на часы и дни лишь в своих воспоминаниях.

– И только? – Всхлипывает парнишка, успокаиваясь, тем не менее.

– И только. – Кивает дама.

– Даже вы?! – Изумляется студент, который теперь не видит в даме ничего, кроме огромных серых, будто бы бархатных глаз, в которых тонет безвозвратно его нешуточное страдание.

– Ну, а чем я лучше-то других? – Вздыхает дама, и отряхнув сахарные крошки с обширной груди, отворачивается к окну, через которое уже вполне можно разглядеть, как солнце, прорываясь сквозь густо заросший паутиной облаков горизонт, сызнова силится начать день.

Паровоз гудит ему навстречу, да так громко, что заглушает всякие раздумья со с муками, и сыплются они под ноги, как ржавые иглы с сосны, ненужные, в общем, никому.

19 декабря 1848 года

1преподаватель, репетитор
1  2  3  4  5  6  7  8 
Рейтинг@Mail.ru