bannerbannerbanner
Трактир жизни

Иннокентий Анненский
Трактир жизни

Полная версия

Трилистник толпы

Прелюдия

 
Я жизни не боюсь. Своим бодрящим шумом
Она дает гореть, дает светиться думам,
Тревога, а не мысль растет в безлюдной мгле,
И холодно цветам ночами в хрустале.
Но в праздности моей рассеяны мгновенья,
Когда мучительно душе прикосновенье,
И я дрожу средь вас, дрожу за свой покой,
Как спичку на ветру загородив рукой…
Пусть это только миг… В тот миг меня не трогай,
Я ощупью иду тогда своей дорогой…
Мой взгляд рассеянный в молчаньи заприметь
И не мешай другим вокруг меня шуметь.
Так лучше. Только бы меня не замечали
В тумане, может быть, и творческой печали.
 

После концерта

 
В аллею черные спустились небеса,
Но сердцу в эту ночь не превозмочь усталость…
Погасшие огни, немые голоса, –
Неужто это все, что от мечты осталось?
 
 
О, как печален был одежд ее атлас,
И вырез жутко бел среди наплечий черных!
Как жалко было мне ее недвижных глаз
И снежной лайки рук молитвенно-покорных!
 
 
А сколько было там развеяно души
Среди рассеянных, мятежных и бесслезных?
Что звуков пролито, взлелеянных в тиши,
Сиреневых и ласковых, и звездных!
 
 
Так с нити порванной в волненьи иногда,
Средь месячных лучей, и нежны и огнисты,
В росистую траву катятся аметисты
И гибнут без следа.
 

Буддийская месса в Париже

Ф. Фр. Зелинскому


1
 
Колонны, желтыми увитые шелками,
И платья poche[11] и mauve[12] в немного яркой раме
Среди струистых смол и лепета звонков,
И ритмы странные тысячелетних слов,
Слегка смягченные в осенней позолоте, –
Вы в памяти моей сегодня оживете.
 
2
 
Священнодействовал базальтовый монгол,
И таял медленно таинственный глагол
В капризно созданном среди музея храме,
Чтоб дамы черными играли веерами
И, тайне чуждые, как свежий их ирис,
Лишь переводчикам внимали строго мисс.
 
3
 
Мой взор рассеянный шелков ласкали пятна,
Мне в таинстве была лишь музыка понятна,
Но тем внимательней созвучья я ловил,
Я ритмами дышал, как волнами кадил,
И было стыдно мне пособий бледной прозы
Для той мистической и музыкальной грезы.
 
4
 
Обедня кончилась, и сразу ожил зал,
Монгол с улыбкою цветы нам раздавал,
И экзотичные вдыхая ароматы,
Спешили к выходу певцы и дипломаты,
И дамы, бережно поддерживая трен, –
Чтоб слушать вечером Маскотту иль Кармен.
 
5
 
А в воздухе жила непонятая фраза,
Рожденная душой в мучении экстаза,
Чтоб чистые сердца в ней пили благодать…
И странно было мне, и жутко увидать,
Как над улыбками спускалися вуали
И пальцы нежные цветы богов роняли.
 

Трилистник балаганный

Серебряный полдень

 
Серебряным блеском туман
К полудню еще не развеян,
К полудню от солнечных ран
Стал даже желтее туман,
Стал даже желтей и мертвей он,
А полдень горит так суров,
Что мне в этот час неприятны
Лиловых и алых шаров
Меж клочьями мертвых паров
В глазах замелькавшие пятна.
И что ей тут надо скакать,
Безумной и радостной своре,
Всё солнце ловить и искать?
И солнцу с чего ж их ласкать,
Воздушных на мертвом просторе!
Подумать, что помпа бюро,
Огней и парчи серебром
Должна потускнеть в фимиаме:
Пришли Арлекин и Пьеро,
О белая помпа бюро!
И стали у гроба с свечами!
 

Шарики детские

 
Шарики, шарики!
Шарики детские!
Деньги отецкие!
Покупайте, сударики, шарики!
Эй, лисья шуба, коли есть лишни,
Не пожалей пятишни:
Запущу под самое нёбо –
Два часа потом глазей, да в оба!
Хорошо ведь, говорят, на воле,
Чирикнуть, ваше степенство, что ли?
Прикажете для общего восторгу,
Три семьдесят пять – без торгу!
Ужели же менее
За освободительное движение?
Что? Пасуешь?..
Эй, тетка? Который торгуешь?
Мал?
Извините, какого поймал…
Бывает –
Другой и вырастает,
А наш Тит
Так себя понимает,
Что брюха не растит,
А все по верхам глядит
От больших от дум!..
Ты который торгуешь?
Да не мни, не кум,
Наблудишь – не надуешь…
Шарики детски,
Красны, лиловы,
Очень дешёвы!
Шарики детски!
Эй, воротник, говоришь по-немецки!
Так бери десять штук по парам,
Остальные даром…
Жалко, ты по-немецки слабенек,
А не то – уговор лучше денег!
Пожалте, старичок!
Как вы – чок в чок –
Вот этот пузатенький,
Желтоватенький
И на сердце с Катенькой…
Цена не цена –
Всего пятак,
Да разве еще четвертак,
А прибавишь гривенник для барства –
Бери с гербом государства!
Шарики детски, шарики!
Вам, сударики, шарики,
А нам бы, сударики, на шкалики!..
 

Умирание

 
Слава Богу, снова тень!
Для чего-то спозаранья
Надо мною целый день
Длится это умиранье,
Целый сумеречный день!
Между старых желтых стен,
Доживая горький плен,
Содрогается опалый
Шар на нитке, темно-алый,
Между старых желтых стен!
И, бессильный, точно тень,
В этот сумеречный день
Все еще он тянет нитку
И никак не кончит пытку
В этот сумеречный день…
Хоть бы ночь скорее, ночь!
Самому бы изнемочь,
Да забыться примиренным,
И уйти бы одуренным
В одуряющую ночь!
Только б тот над головой,
Темно-алый, чуть живой,
Подождал пока над ложем
Быть таким со мною схожим…
Этот темный, чуть живой,
Там, над самой головой…
 

Трилистник весенний

Черная весна
(Тает)

 
Под гулы меди – гробовой
Творился перенос,
И, жутко задран, восковой
Глядел из гроба нос.
 
 
Дыханья, что ли, он хотел
Туда, в пустую грудь?..
Последний снег был темно-бел,
И тяжек рыхлый путь,
 
 
И только изморось, мутна,
На тление лилась,
Да тупо черная весна
Глядела в студень глаз –
 
 
С облезлых крыш, из бурых ям,
С позеленелых лиц…
А там, по мертвенным полям,
С разбухших крыльев птиц…
 
 
О люди! Тяжек жизни след
По рытвинам путей,
Но ничего печальней нет,
Как встреча двух смертей.
19 марта 1906
Тотьма
 

Призраки

 
И бродят тени, и молят тени:
«Пусти, пусти!»
От этих лунных осеребрений
Куда ж уйти?
 
 
Зеленый призрак куста сирени
Прильнул к окну…
Уйдите, тени, оставьте тени,
Со мной одну…
 
 
Она недвижна, она немая,
С следами слез,
С двумя кистями сиреней мая
В извивах кос…
 
 
Но и неслышным верен я пеням,
И, как в бреду,
На гравий сада я по ступеням
За ней сойду.
 
 
О бледный призрак, скажи скорее
Мои вины,
Покуда стёкла на галерее
Еще черны.
 
 
Цветы завянут, цветы обманны,
Но я… я – твой!
В тумане холод, в тумане раны
Перед зарей…
 

Облака

 
Пережиты ли тяжкие проводы,
Иль в глаза мне глядят неизбежные,
Как тогда вы мне кажетесь молоды,
Облака, мои лебеди нежные!
 
 
Те не снятся ушедшие грозы вам,
Все бы в небе вам плавать да нежиться,
Только под вечер в облаке розовом
Будто девичье сердце забрезжится…
 
 
Но не дружны вы с песнями звонкими,
Разойдусь я, так вы затуманитесь,
Безнадежно, полосками тонкими,
Расплываясь, друг к другу всё тянетесь…
 
 
Улетели и песни пугливые,
В сердце радость сменилась раскаяньем,
А вы всё надо мною, ревнивые,
Будто плачете дымчатым таяньем…
 

Трилистник шуточный

Перебой ритма
Сонет

 
Как ни гулок, ни живуч – Ям –
– б, утомлен и он, затих
Средь мерцаний золотых,
Уступив иным созвучьям.
 
 
То-то вдруг по голым сучьям
Прозы утра, град шутих,
На листы веленьем щучьим
За стихом поскачет стих.
 
 
Узнаю вас, близкий рампе,
Друг крылатый эпиграмм, Пэ
– она третьего размер.
 
 
Вы играли уж при мер –
– цаньи утра бледной лампе
Танцы нежные Химер.
 

Пэон второй – пэон четвертый
Сонет

 
На службу Лести иль Мечты
Равно готовые консорты,
Назвать вас вы, назвать вас ты,
Пэон второй – пэон четвертый?
 
 
Как на монетах, ваши стерты
Когда-то светлые черты,
И строки мшистые плиты
Глазурью льете вы на торты.
 
 
Вы – сине-призрачных высот
В колодце снимок помертвелый,
Вы – блок пивной осатанелый,
 
 
Вы – тот посыльный в Новый год,
Что орхидеи нам несет,
Дыша в башлык обледенелый.
 

Человек
Сонет

 
Я завожусь на тридцать лет,
Чтоб жить, мучительно дробя
Лучи от призрачных планет
На «да» и «нет», на «ах!» и «бя»,
 
 
Чтоб жить, волнуясь и скорбя
Над тем, чего, гляди, и нет…
И был бы, верно, я поэт,
Когда бы выдумал себя,
 
 
В работе ль там не без прорух,
Иль в механизме есть подвох,
Но был бы мой свободный дух –
 
 
Теперь не дух, я был бы бог…
Когда б не пиль да не тубо,
Да не тю-тю после бо-бо!..
 

Трилистник замирания

Я люблю

 
Я люблю замирание эха
После бешеной тройки в лесу,
За сверканьем задорного смеха
Я истомы люблю полосу.
 
 
Зимним утром люблю надо мною
Я лиловый разлив полутьмы,
И, где солнце горело весною,
Только розовый отблеск зимы.
 
 
Я люблю на бледнеющей шири
В переливах растаявший цвет…
Я люблю все, чему в этом мире
Ни созвучья, ни отзвука нет.
 

Закатный звон в поле

 
В блестках туманится лес,
В тенях меняются лица,
В синюю пустынь небес
Звоны уходят молиться…
 
 
Звоны, возьмите меня!
Сердце так слабо и сиро,
Пыль от сверкания дня
Дразнит возможностью мира.
 
 
Что он сулит, этот зов?
Или и мы там застынем,
Как жемчуга островов
Стынут по заводям синим?..
 

Осень

 
. . . . . . . . . . . . . . .
Не било четырех… Но бледное светило
Едва лишь купола над нами золотило,
 
 
И, в выцветшей степи туманная река,
Так плавно двигались над нами облака,
 
 
И столько мягкости таило их движенье,
Забывших яд измен и муку расторженья,
 
 
Что сердцу музыки хотелось для него…
Но снег лежал в горах, и было так мертво,
 
 
И оборвали в ночь свистевшие буруны
Меж небом и землей протянутые струны…
 
 
А к утру кто-то нам, развеяв молча сны,
Напомнил шепотом, что мы осуждены.
 
 
Гряда не двигалась и точно застывала,
Ночь надвигалась ощущением провала…
 

Трилистник одиночества

Лишь тому, чей покой таим

 
Лишь тому, чей покой таим,
Сладко дышится….
Полотно над окном моим
Не колышется.
 
 
Ты придешь, коль верна мечтам,
Только та ли ты?
Знаю: сад там, сирени там
Солнцем залиты.
 
 
Хорошо в голубом огне,
В свежем шелесте;
Только яркой так чужды мне
Чары прелести…
 
 
Пчелы в улей там носят мед,
Пьяны гроздами…
Сердце ж только во сне живет
Между звездами…
 

Аромат лилеи мне тяжел

 
Аромат лилеи мне тяжел,
Потому что в нем таится тленье…
Лучше смол дыханье, синих смол,
Только пить его без разделенья…
 
 
Оттолкнув соблазны красоты,
Я влюблюсь в ее миражи в дыме…
И огней нетленные цветы
Я один увижу голубыми…
 

Дальние руки

 
Зажим был так сладостно сужен,
Что пурпур дремоты поблек, –
Я розовых узких жемчужин
Губами узнал холодок,
 
 
О сестры, о нежные десять,
Две ласково дружных семьи,
Вас пологом ночи завесить
Так рады желанья мои.
 
 
Вы – гейши фонарных свечений,
Пять роз, обрученных стеблю,
Но нет у Киприды священней
Не сказанных вами люблю.
 
 
Как мускус мучительный мумий,
Как душный тайник тубероз,
И я только стеблем раздумий
К пугающей сказке прирос…
 
 
Мои вы, о дальние руки,
Ваш сладостно-сильный зажим
Я выносил в холоде скуки,
Я счастьем обвеял чужим.
Но знаю… дремотно хмелея,
Я брошу волшебную нить,
И мне будут сниться, алмея,[13]
Слова, чтоб тебя оскорбить.
20—24 октября 1909
 

За стольких жить мой ум хотел, что сам я жить забыл

Учитель

Памяти Иннокентия Анненского

 

 
А тот, кого учителем считаю,
Как тень прошел и тени не оставил,
Весь яд впитал, всю эту одурь выпил,
И славы ждал, и славы не дождался,
Кто был предвестьем, предзнаменованьем
Всего, что с нами после совершилось,
Всех пожалел, во всех вдохнул томленье –
И задохнулся…
 
А. Ахматова

Царь сумрачной долины

Фигура Иннокентия Анненского, одинокого и непризнанного поэта на сломе веков, – ни с кем и ни с чем не сравнима. Он словно держал в руках двустороннее зеркало. Одна сторона этого зеркала отразила весь русский девятнадцатый век, другая – будущее русской поэзии. А это редко кому удавалось.

По временам поэзия Анненского вызывает гнев. Иногда – негодование и жалость. Но почти всегда вслед за этими чувствами наплывает на нас блаженная, полубезумная улыбка: так улыбается отравленный в краткие минуты между принятием яда и его действием. В одной из рецензий 1904 года об Анненском было сказано: «Автор очень близок к помешательству». Блок и Брюсов говорили о нем пусть и сочувственно, но явно снисходительно. Анненского не ловили на слух, не ухватывали нюхом. Он умер в 1909 году, пятидесяти четырех лет, абсолютно непонятым, умер, легкими сгустками иронии мешая себе усомниться в своем таланте:

 
Вот газеты свежий нумер,
Объявленье в черной раме:
Несомненно, что я умер,
И, увы! не в мелодраме.
 

…Анненского называли декадентом и сравнивали с Чеховым. И то и другое верно лишь отчасти: прозу с поэзией сравнивать бесполезно: поэзия – фрагментарна, проза – бесконечно эпична, поэзия – древней, проза – новей, поэзия – всегда движение к смерти, проза – всегда движение к жизни. Питаться одна другой поэзия и проза могут. Объяснить друг друга – никогда.

Декадентом Анненский тоже не был, его строки «Я – слабый сын больного поколенья» или «Я – бледный римлянин эпохи Апостата» – это отголоски древней, все еще длящейся трагедии, лишь слегка сбиваемой с толку новейшим гаденьким упадком. Кем же был Анненский? А был он новатором в поэзии, вплетшим в русский мелодический стих приемы стиха интонационного, т. е. разговорного, что сразу смешало все карты на ломберном столе поэзии и привело к непониманию со стороны современников: как это, в «тихих песнях» да вдруг слышится одновременно и гул трактирный, и гул иного века?

Анненский начал век ХХ, а думали, что он лишь завершает ХIХ век. Непонимание росло, становилось, несмотря на редкие публикации, на полупризнание «аполлоновцев», почти всеобъемлющим. Оставалось «уничтожиться», «канув в омут безликий», что 30 ноября 1909 года и произошло.

Но и за 18 дней до своей неожиданной смерти у подъезда Царскосельского вокзала Анненский играл все на той же любимой струне под названием «Моя тоска»:

 
Я выдумал ее – и все ж она виденье,
Я не люблю ее – и мне она близка,
Недоумелая, мое недоуменье,
Всегда веселая, она моя тоска.
 

Эту «веселую тоску», это смешение мелодической и интонационной линий («Прерывистые строки» – ясно отразившийся в зеркале Анненского ранний Маяковский) подхватили постсимволисты: Гумилев, Ахматова, Мандельштам. Для них Царь сумрачной долины становится почти полубогом. Они поняли: Анненский – это канун новой русской поэзии и жизни.

Что же в русской поэзии «предварял и предзнаменовал» собою Анненский? И что он для нас теперь? Великий дилетант? Педагог – классик в целлулоидном воротничке, поздновато загрезивший о стихах, вообще о музах? Ни то ни другое. Он – тихий пророк. Пророк, говоривший шепотом. Он увидел весь сумрак и ужас, который нам в нашем веке еще только предстоял. Но увидев и услышав многое, сам он так и не сумел грядущий ужас пережить и нестерпимо рано смолк. Яд его стихов выветрился, стал неопасен. Сумрак же всегда был сродни нашей душе. А посему стих Анненского и сейчас царит над нами.

Борис Евсеев

(«Литературная газета», №11, 1996 г.)

Что такое поэзия?

Этого я не знаю. Но если бы я и знал, что такое поэзия (ты простишь мне, неясная тень, этот плагиат!), то не сумел бы выразить своего знания или, наконец, даже подобрав и сложив подходящие слова, все равно никем бы не был понят. Вообще есть реальности, которые, по-видимому, лучше вовсе не определять. Разве есть покрой одежды, достойный Милосской богини?

Из бесчисленных определений поэзии, которые я когда-то находил в книгах и придумывал сам (ничего не может быть проще и бесполезней этого занятия), в настоящую минуту мне вспоминаются два.

Кажется, в «Солнце мертвых»[14] я читал чьи-то прекрасные слова, что последним из поэтов был Орфей, а один очень ученый гибрид сказал, что «поэзия есть пережиток мифологии». Этот несчастный уже умер. Да и разве можно было жить с таким сознанием? Два белевших в моей памяти определения, несмотря на их разноречивость, построены, в сущности, на одном и том же постулате «золотого века в прошлом». Эстетик считал, что этот век отмечен творчеством богов, а для мифолога в золотой век люди сами творили богов. Я бы не назвал этого различия особенно интересным, но эстетически перед нами: с одной стороны – сумеречная красота Данте, с другой – высокие фабричные трубы и туман, насыщенный копотью.

Кажется, нет предмета в мире, о котором бы сказано было с такой претенциозностью и столько банальных гипербол, как о поэзии.

Один перечень метафор, которыми люди думали подойти к этому явлению, столь для них близкому и столь загадочному, можно бы было принять за документ человеческого безумия.

Идеальный поэт поочередно, если не одновременно, являлся и пророком (я уже не говорю о богах), и кузнецом, и гладиатором, и Буддой, и пахарем, и демоном, и еще кем-то, помимо множества стихийных и вещественных уподоблений. Целые века поэт только и делал, что пировал, и непременно в розовом венке, зато иногда его ставили и на поклоны, притом чуть ли не в веригах.

По капризу своих собратьев он то бессменно бренчал на лире, то непрестанно истекал кровью, вынося при этом такие пытки, которые не снились, может быть, даже директору музея восковых фигур.

Этот пасынок человечества вместе с Жераром де Нерваль отрастил себе было волосы Меровинга и, закинув за левое плечо синий бархатный плащ, находил о чем по целым часам беседовать с луною, немного позже его видели в фойе Французской комедии, и на нем был красный жилет, потом он образумился, говорят, даже остригся, надел гуттаперчевую куртку (бедный, как он страдал от ее запаха!) и стал тачать сапоги в общественной мастерской, в промежутках позируя Курбе и штудируя книгу Прудона об искусстве. Но из этого ничего не вышло, и беднягу заперли-таки в сумасшедший дом. Кто-кто не указывал поэту целей и не рядил его в собственные обноски? Коллекция идеальных поэтов все растет, и я нисколько не удивлюсь, если представители различных видов спорта, демонизма, и даже профессий (не исключая и воровской) обогатят ее когда-нибудь в свою очередь.

 

Иннокентий Анненский

Добродетель

1
Рабочая корзинка

 
У раздумий беззвучны слова,
Как искать их люблю в тишине я!
Надо только,
черна и мертва,
Чтобы ночь позабылась полнее,
Чтобы ночь позабылась скорей
Между редких своих фонарей,
За углом,
Как покинутый дом…
Позабылась по тихим столовым,
Над тобою, в лиловом…
Чтоб со скатерти трепетный круг
Не спускал своих желтых разлитий,
И мерцанья замедленных рук
Разводили там серые нити,
И чтоб ты разнимала с тоской
Эти нити одну за другой,
Разнимала и после клубила,
И сиреневой редью игла
За мерцающей кистью ходила.
А потом, равнодушно светла,
С тихим скрипом соломенных петель,
Бережливо простыни сколов,
Там заснула и ты, Добродетель,
Между путано-нежных мотков…
1907
 

2
Струя резеды в темном вагоне

Dors, dors, mon enfant![15]


 
Не буди его в тусклую рань,
Поцелуем дремоту согрей…
Но сама – вся дрожащая – встань:
Ты одна, ты царишь… Но скорей!
Для тебя оживил я мечту,
И минуты ее на счету…
. . . . . . . . . . . . .
Так беззвучна, черна и тепла
Резедой напоенная мгла…
В голубых фонарях,
Меж листов на ветвях,
Без числа
Восковые сиянья плывут,
И в саду,
Как в бреду,
Хризантемы цветут…
. . . . . . . . . . . . .
Все, что можешь ты там, все ты смеешь теперь,
Ни мольбам, ни упрекам не верь!
. . . . . . . . . . . . . .
 
 
Пока свечи плывут
И левкои живут,
Пока дышит во сне резеда –
Здесь ни мук, ни греха, ни стыда…
Ты боишься в крови.
Своих холеных ног,
И за белый венок
В беспорядке косы?
О, молчи! Не зови!
Как минуты – часы
Не таимой и нежной красы.
. . . . . . . На ветвях,
В фонарях догорела мечта
Голубых хризантем…
. . . . . . . . . . . . .
Ты очнешься – свежа и чиста,
И совсем… о, совсем!
Без смятенья в лице,
В обручальном кольце
. . . . . . . . . . . . .
Стрелка будет показывать семь
11 декабря 1908
 

Контрафакции

1
Весна

 
В жидкой заросли парка береза жила,
И черна, и суха, как унылость…
В майский полдень там девушка шляпу сняла,
И коса у нее распустилась.
Ее милый дорезал узорную вязь,
И на ветку березы, смеясь,
Он цветистую шляпу надел.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Это май подглядел
И дивился с своей голубой высоты,
Как на мертвой березе и ярки цветы…
 

2
Осень

 
И всю ночь там по месяцу дымы вились,
И всю ночь кто-то жалостно-чуткий
На скамье там дремал, уходя в котелок.
. . . . . . . . . . . . . . . .
А к рассвету в молочном тумане повис
На березе искривленно-жуткий
И мучительно-черный стручок,
Чуть пониже растрепанных гнезд,
А длиной – в человеческий рост…
И глядела с сомнением просинь
На родившую позднюю осень.
 

Складень романтический

1
Небо звездами в тумане…

 
Небо звездами в тумане не расцветится,
Робкий вечер их сегодня не зажег…
Только томные по окнам елки светятся,
Да, кружася, заметает нас снежок.
 
 
Мех ресниц твоих снежинки закидавшие
Не дают тебе в глаза мои смотреть,
Сами слезы, только сердца не сжигавшие,
Сами звезды, но уставшие гореть…
 
 
Это их любви безумною обидою
Против воли твои звезды залиты…
И мучительно снежинкам я завидую,
Потому что ими плачешь ты…
 

2
Милая

 
«Милая, милая, где ж ты была
Ночью в такую метелицу?»
«Горю и ночью дорога светла,
К дедке ходила на мельницу».
 
 
«Милая, милая, я не пойму
Речи с словами притворными.
С чем же ты ночью ходила к нему?»
«С чем я ходила? Да с зернами».
 
 
«Милая, милая, зерна-то чьи ж?
Жита я нынче не кашивал!»
«Зерна-то чьи, говоришь? Да твои ж…
Впрочем, хозяин не спрашивал…»
 
 
«Милая, милая, где же мука?
Куль-то, что был под передником?»
«У колеса, где вода глубока…
Лысый сегодня с наследником…»
15 апреля 1907
Царское Село
 

Два паруса лодки одной

 
Нависнет ли пламенный зной,
Иль, пенясь, расходятся волны,
Два паруса лодки одной,
Одним и дыханьем мы полны.
 
 
Нам буря желанья слила,
Мы свиты безумными снами,
Но молча судьба между нами
Черту навсегда провела.
 
 
И в ночи беззвездного юга,
Когда так привольно-темно,
Сгорая, коснуться друг друга
Одним парусам не дано…
1904
 
11Желтый, цвета персика (фр.).
12Лилово-розовый (фр.).
13Алмея – танцовщица и певица на Востоке.
14«Солнце мертвых» – роман Камиля Моклера (1872—1945), французского писателя-символиста.
15Спи, спи, мое дитя! (фр.)
Рейтинг@Mail.ru