Вкруг белеющей Психеи
Те же фикусы торчат,
Те же грустные лакеи,
Тот же гам и тот же чад…
Муть вина, нагие кости,
Пепел стынущих сигар,
На губах – отрава злости,
В сердце – скуки перегар…
Ночь давно снега одела,
Но уйти ты не спешишь;
Как в кошмаре, то и дело:
«Алкоголь или гашиш?»
А в сенях, поди, не жарко:
Там, поднявши воротник,
У плывущего огарка
Счеты сводит гробовщик.
Как большинство людей моего поколения, если они, как я, выросли в литературных и даже точнее – литераторских традициях, я рано начал писать. Мой брат Н.Ф. Анненский и его жена А.Н. Анненская, которым я всецело обязан моим «интеллигентным» бытием, принадлежали к поколению 60-х годов. Но я все-таки писал только стихи, и так как в те годы (70-е) еще не знали слова «символист», то был мистиком в поэзии и бредил религиозным жанром Мурильо, который и старался «оформлять словами». Черт знает что! Мои приятели, теперь покойные лирики, Николай Кобылин и Анатолий Вигилянский (Вий), уже брали штурмом несколько редакций из тех, что поскромнее, и покойный Шеллер, вздыхая, капитулировал иногда перед их дранг'ом[1]. Но я твердо держался глубоко запавших мне в душу слов моего брата Николая Федоровича: «До тридцати лет не надо печататься» – и довольствовался тем, что знакомые девицы переписывали мои стихи и даже (ну, как было тут не сделаться феминистом!) учили эту чепуху наизусть.
В университете – как отрезало со стихами. Я влюбился в филологию и ничего не писал, кроме диссертаций. Потом я стал учителем, но – увы! – до тридцати лет не дождался – стишонки опять прокинулись, – слава Богу, только они не были напечатаны. Зато соблазнил меня на научные рецензии покойный Леонид Николаевич Майков, который дал мне написанную по-польски и только что тогда увидевшую свет грамматику Малецкого. Это и была моя первая печатная работа, напечатанная в журнале Министерства народного просвещения, а сколько именно лет тому назад, не помню.
С моим дебютом соединяется у меня два воспоминания: во-первых, Л. Н. Майков не изменил ни слова в моей статейке – добрая душа был покойный; во-вторых, ее отметил в «Аrchiv fer Slawische Philologie» [2] Ягич, тогда еще профессор нашего университета, теперь австрийский барон и академик. Статейка была хотя и невинная, но полемическая, а я – уж как это вышло, не помню – ее не подписал. И вот суровый славист отметил ее лишь двумя словами: «Wаrum anonym?» [3]
Упрек не прошел мимо. С тех пор ни одной полемической статьи я больше не написал, а анонимно напечатал за всю мою жизнь одну только, и то хвалебную заметку.
Иннокентий Анненский
Из заветного фиала
В эти песни пролита,
Но увы! не красота…
Только мука идеала.
Никто[4]
Над высью пламенной Синая
Любить туман Ее лучей,
Молиться Ей, Ее не зная,
Тем безнадежно горячей,
Но из лазури фимиама,
От лилий праздного венца,
Бежать… презрев гордыню храма
И славословие жреца,
Чтоб в океане мутных далей,
В безумном чаяньи святынь,
Искать следов Ее сандалий
Между заносами пустынь.
Девиз Таинственной похож
На опрокинутое 8:
Она – отраднейшая ложь
Из всех, что мы в сознаньи носим.
В кругу эмалевых минут
Ее свершаются обеты,
А в сумрак звездами блеснут
Иль ветром полночи пропеты.
Но где светил погасших лик
Остановил для нас теченье,
Там Бесконечность – только миг,
Дробимый молнией мученья.
В квартире прибрано. Белеют зеркала.
Как конь попоною, одет рояль забытый:
На консультации вчера здесь Смерть была
И дверь после себя оставила открытой.
Давно с календаря не обрывались дни,
Но тикают еще часы его с комода,
А из угла глядит, свидетель агоний,
С рожком для синих губ подушка кислорода.
В недоумении открыл я мертвеца…
Сказать, что это я… весь этот ужас тела…
Иль Тайна бытия уж населить успела
Приют покинутый всем чуждого лица?
Не я, и не он, и не ты,
И то же, что я, и не то же:
Так были мы где-то похожи,
Что наши смешались черты.
В сомненьи кипит еще спор,
Но, слиты незримой четою,
Одной мы живем и мечтою,
Мечтою разлуки с тех пор.
Горячешный сон волновал
Обманом вторых очертаний,
Но чем я глядел неустанней,
Тем ярче себя ж узнавал.
Лишь полога ночи немой
Порой отразит колыханье
Мое и другое дыханье,
Бой сердца и мой и не мой…
И в мутном круженьи годин
Все чаще вопрос меня мучит:
Когда наконец нас разлучат,
Каким же я буду один?
Когда на бессонное ложе
Рассыплются бреда цветы,
Какая отвага, о Боже,
Какие победы мечты!..
Откинув докучную маску,
Не чувствуя уз бытия,
В какую волшебную сказку
Вольется свободное я!
Там все, что на сердце годами
Пугливо таил я от всех,
Рассыплется ярко звездами,
Прорвется, как дерзостный смех…
Там в дымных топазах запястий
Так тихо мне Ночь говорит;
Нездешней мучительной страсти
Огнем она черным горит…
Но я… безучастен пред нею
И нем, и недвижим лежу…
. . . . . . . . . . . .
На сердце ее я, бледнея,
За розовой раной слежу,
За розовой раной тумана,
И пьяный от призраков взор
Читает там дерзость обмана
И сдавшейся мысли позор.
. . . . . . . . . . . . .
О царь Недоступного Света,
Отец моего бытия,
Открой же хоть сердцу поэта,
Которое создал ты, я.
Дыханье дав моим устам,
Она на факел свой дохнула,
И целый мир на Здесь и Там
В тот миг безумья разомкнула,
Ушла – и холодом пахнуло
По древожизненным листам.
С тех пор Незримая, года
Мои сжигая без следа,
Желанье жить все ярче будит,
Но нас никто и никогда
Не примирит и не рассудит,
И верю: вновь за мной когда
Она придет – меня не будет.
На белом небе все тусклей
Златится горняя лампада,
И в доцветании аллей
Дрожат зигзаги листопада.
Кружатся нежные листы
И не хотят коснуться праха…
О, неужели это ты,
Все то же наше чувство страха?
Иль над обманом бытия
Творца веленье не звучало:
И нет конца, и нет начала
Тебе, тоскующее я?
Бывает час в преддверьи сна,
Когда беседа умолкает,
Нас тянет сердца глубина,
А голос собственный пугает.
И в нарастающей тени –
Через отворенные окна,
Как жерла, светятся одни,
Свиваясь, рыжие волокна.
Не Скуки ль там Циклоп залег,
От золотого зноя хмелен,
Что, розовея, уголек
В закрытый глаз его нацелен?
Тупые звуки вспышек газа
Над мертвой яркостью голов,
И скуки черная зараза
От покидаемых столов,
И там, среди зеленолицых,
Тоску привычки затая,
Решать на выцветших страницах
Постылый ребус бытия.
Так нежно небо зацвело,
А майский день уж тихо тает,
И только тусклое стекло
Пожаром запада блистает.
К нему прильнув из полутьмы,
В минутном млеет позлащеньи
Тот мир, которым были мы…
Иль будем, в вечном превращеньи?
И разлучить не можешь глаз
Ты с пыльно-зыбкой позолотой,
Но в гамму вечера влилась
Она тоскующею нотой
Над миром, что, златым огнем,
Сейчас умрет, не понимая,
Что счастье искрилось не в нем,
А в золотом обмане мая,
Что безвозвратно синева,
Его златившая, поблекла…
Что только зарево едва
Коробит розовые стекла.
Когда весь день свои костры
Июль палит над рожью спелой,
Не свежий лес с своей капеллой
Нас тешат: демонской игры
За тучей разом потемнелой
Раскатно-гулкие шары;
И то оранжевый, то белый
Лишь миг живущие миры;
И цвета старого червонца
Пары сгоняющее солнце
С небес омыто-голубых.
И для ожившего дыханья
Возможность пить благоуханья
Из чаши ливней золотых.
Палимая огнем недвижного светила,
Проклятый свой урок отлязгала кирьга
И спящих грабаров с землею сколотила,
Как ливень черные осенние стога.
Каких-то диких сил последнее решенье,
Луча отвесного неслышный людям зов,
И абрис ног худых меж чадного смешенья
Всклокоченных бород и рваных картузов.
Не страшно ль иногда становится на свете?
Не хочется ль бежать, укрыться поскорей?
Подумай: на руках у матерей
Все это были розовые дети.
1900
Облака плывут так низко,
Но в тумане все нежней
Пламя пурпурного диска
Без лучей и без теней.
Тихо траурные кони
Поднимают яркий гнет,
Что-то чуткое в короне
То померкнет, то блеснет…
…Это было поздним летом
Меж ракит и на песке,
Перед бледно-желтым цветом
В увядающем венке,
И казалось мне, что нежной
Хризантема головой
Припадает безнадежно
К яркой крышке гробовой…
И что два ее свитые
Лепестка на сходнях дрог –
Это кольца золотые
Ею сброшенных серег.
О, не зови меня, не мучь!
Скользя бесцельно, утомленно,
Зачем у ночи вырвал луч,
Засыпав блеском, ветку клена?
Ее пьянит зеленый чад,
И дум ей жаль разоблаченных,
И слезы осени дрожат
В ее листах раззолоченных, –
А свод так сладостно дремуч,
Так миротворно слиты звенья…
И сна, и мрака, и забвенья…
О, не зови меня, не мучь!
Раззолоченные, но чахлые сады
С соблазном пурпура на медленных недугах,
И солнца поздний пыл в его коротких дугах,
Невластный вылиться в душистые плоды.
И желтый шелк ковров, и грубые следы,
И понятая ложь последнего свиданья,
И парков черные, бездонные пруды,
Давно готовые для спелого страданья…
Но сердцу чудится лишь красота утрат,
Лишь упоение в завороженной силе;
И тех, которые уж лотоса вкусили,
Волнует вкрадчивый осенний аромат.
Как тускло пурпурное пламя,
Как мертвы желтые утра!
Как сеть ветвей в оконной раме
Все та ж сегодня, что вчера…
Одна утеха, что местами
Налет белил и серебра
Мягчит пушистыми чертами
Работу тонкую пера…
В тумане солнце, как в неволе…
Скорей бы сани, сумрак, поле,
Следить круженье облаков, –
Да, упиваясь медным свистом,
В безбрежной зыбкости снегов
Скользить по линиям волнистым…
Люблю его, когда сердит,
Он поле ржи задернет флёром
Иль нежным лётом бороздит
Волну по розовым озерам;
Когда грозит он кораблю
И паруса свивает в жгутья;
И шум зеленый я люблю,
И облаков люблю лоскутья…
Но мне милей в глуши садов
Тот ветер теплый и игривый,
Что хлещет жгучею крапивой
По шапкам розовым дедов.
Нет, не жемчужины, рожденные страданьем,
Из жерла черного металла глубина:
Тем до рожденья их отверженным созданьям
Мне одному, увы! известна лишь цена…
Как чахлая листва пестрима увяданьем
И безнадежностью небес позлащена,
Они полны еще неясным ожиданьем,
Но погребальная свеча уж зажжена.
Без лиц и без речей разыгранная драма:
Огонь под розами мучительно храним,
И светозарный Бог из черной ниши храма…
Он улыбается, он руки тянет к ним,
И дети бледные Сомненья и Тревоги
Идут к нему приять пурпуровые тоги.
Перестал холодный дождь,
Сизый пар по небу вьется,
Но на пятна нив и рощ
Точно блеск молочный льется.
В этом чаяньи утра
И предчувствии мороза,
Как у черного костра,
Мертвы линии обоза!
Жеребячий дробный бег,
Пробы первых свистов птичьих,
И кошмары снов мужичьих
Под рогожами телег.
Тошно сердцу моему
От одних намеков шума:
Все бы молча в полутьму
Уводила думу дума.
Не сошла и тень с земли,
Уж в дыму овины тонут,
И с бадьями журавли,
Выпрямляясь, тихо стонут.
Дед идет с сумой и бос,
Нищета заводит повесть:
О, мучительный вопрос!
Наша совесть… Наша совесть…
Гаснет небо голубое,
На губах застыло слово,
Каждым нервом жду отбоя
Тихой музыки былого.
Но помедли, день, врачуя
Это сердце от разлада!
Все глазами взять хочу я
Из темнеющего сада…
Щетку желтую газона,
На гряде цветок забытый,
Разоренного балкона
Остов, зеленью увитый.
Топора обиды злые,
Всё, чего уже не стало…
Чтобы сердце, сны былые
Узнавая, трепетало…
Сквозь листву просвет оконный
Синью жгучею залит,
И тихонько ветер сонный
Волоса мне шевелит…
Не доделан новый кокон,
Точно трудные стихи:
Ни дверей, ни даже окон
Нет у пасынка стихий,
Но зато по клетям сруба,
В темной зелени садов
Сапожищи жизни грубо
Не оставили следов,
И жилец докучным шумом
Мшистых стен не осквернил:
Хорошо здесь тихим думам
Литься в капельки чернил.
. . . . . . . . . . . . .
Схоронили пепелище
Лунной ночью в забытье…
Здравствуй, правнуков жилище, –
И мое, и не мое!
В 1906 году…пятиклассником, я был уволен из казенной гимназии за «политическую неблагонадежность» с волчьим паспортом, то есть без права поступления в другое казенное среднее учебное заведение. Пройдя последние классы в «вольной» частной гимназии Столбцова, я вынужден был держать выпускные экзамены, в 1908 году, при учебном округе, иначе говоря, в присутствии попечителя учебного округа. Этот пост в Петербурге занимал тогда поэт Иннокентий Анненский. Он терпеливо присутствовал при всех испытаниях по всем предметам (нас было больше сорока учеников). За мои ответы по теоретической арифметике, которую я как-то не заметил в течение учебного года, экзаменаторы присудили мне единицу, что делало невозможным получение аттестата зрелости и переход в высшее учебное заведение, то есть для меня – в Петербургский университет, куда я так стремился, что еще до экзаменов уже приобрел серую студенческую тужурку и, конечно, фуражку.
Но через день подоспел экзамен по латинскому языку. Я увлекался латынью и даже перевел для себя в стихах несколько отрывков из Горация, Овидия, Вергилия. В этом возрасте все пишут стихи. И вот случилось невероятное: на мою долю выпал на экзамене разбор овидиевского «Орфея», принадлежавшего именно к числу этих отрывков. Я читал латинский текст почти наизусть…
Когда я прочитал последние строки:
«Если ж судьба не вернет ее к жизни, останусь я с нею!
Нет мне отсюда возврата. Так радуйтесь смерти Орфея!» –
экзаменатор недоуменно посмотрел на попечителя учебного округа. Анненский, улыбнувшись впервые за дни экзаменов, произнес, посмотрев на меня:
– Перевод, молодой человек, страдает неточностью: у Овидия, как вы знаете, рифм нет…
Затем, обернувшись к сидевшему рядом с ним директору гимназии, он спросил вполголоса, не тот ли я ученик, который получил единицу по теоретической арифметике? Директор утвердительно кивнул головой.
На другой день директор вызвал меня в свой кабинет.
– Начальник учебного округа, – сказал он, – переделал вчера вашу арифметическую единицу на тройку с минусом, заявив, что математика вам, по-видимому, в жизни не пригодится. Аттестат зрелости вам обеспечен.
Двери университета, о котором я так мечтал, раскрылись передо мной. Но я не догадался даже послать Анненскому благодарственное письмо. На следующий год Анненский умер.
Юрий Анненков
Ровно в полночь гонг унылый
Свел их тени в черной зале,
Где белел Эрот бескрылый
Меж искусственных азалий.
Там, качаяся, лампады
Пламя трепетное лили,
Душным ладаном услады
Там кадили чаши лилий.
Тварь единая живая
Там тянула к брашну жало,
Там отрава огневая
В кубки медные бежала.
На оскала смех застылый
Тени ночи наползали,
Бесконечный и унылый
Длился ужин в черной зале.
Пусть для ваших открытых сердец
До сих пор это – светлая фея
С упоительной лирой Орфея,
Для меня это – старый мудрец.
По лицу его тяжко проходит
Бороздой Вековая Мечта,
И для мира немые уста
Только бледной улыбкой поводит.
Есть книга чудная, где с каждою страницей
Галлюцинации таинственно свиты:
Там полон старый сад луной и небылицей,
Там клен бумажные заворожил листы,
Там в очертаниях тревожной пустоты,
Упившись чарами луны зеленолицей,
Менады белою мятутся вереницей,
И десять реет их по клавишам мечты.
Но, изумрудами запястий залитая,
Меня волнует дев мучительная стая:
Кристально чистые так бешено горды.
И я порвать хочу серебряные звенья…
Но нет разлуки нам, ни мира, ни забвенья,
И режут сердце мне их узкие следы…
И пылок был, и грозен День,
И в знамя верил голубое,
Но ночь пришла, и нежно тень
Берет усталого без боя.
Как мало их! Еще один
В лучах слабеющей Надежды
Уходит гордый паладин:
От золотой его одежды
Осталась бурая кайма
Да горький чад… воспоминанья
. . . . . . . . . . . . .
Как обгорелого письма
Неповторимое признанье.
1903
Нежным баловнем мамаши
То большиться, то шалить…
И рассеянно из чаши
Пену пить, а влагу лить…
Сил и дней гордясь избытком,
Мимоходом, на лету
Хмельно-розовым напитком
Усыплять свою мечту.
Увидав, что невозможно
Ни вернуться, ни забыть…
Пить поспешно, пить тревожно,
Рядом с сыном, может быть,
Под наплывом лет согнуться,
Но, забыв и вкус вина…
По привычке все тянуться
К чаше, выпитой до дна.
Смычка заслушавшись, тоскливо
Волна горит, а луч померк, –
И в тени душные залива
Вот-вот ворвется фейерверк.
Но в мутном чаяньи испуга,
В истоме прерванного сна,
Не угадать Царице юга
Тот миг шальной, когда она
Развяжет, разоймет, расщиплет
Золотоцветный свой букет,
И звезды робкие рассыплет
Огнями дерзкими ракет.
Когда высоко под дугою
Звенело солнце для меня,
Я жил унылою мечтою,
Минуты светлые гоня…
Они пугливо отлетали,
Но вот прибился мой звонок:
И где же вы, златые дали?
В тумане – юг, погас восток…
А там стена, к закату ближе,
Такая страшная на взгляд…
Она всё выше… Мы всё ниже…
«Постой-ка, дядя!» – «Не велят».
То луга ли, скажи, облака ли, вода ль
Околдована желтой луною;
Серебристая гладь, серебристая даль
Надо мной, предо мною, за мною…
Ни о чем не жалеть… Ничего не желать…
Только б маска колдуньи светилась
Да клубком ее сказка катилась
В серебристую даль, на сребристую гладь.
1900
Неустанно ночи длинной
Сказка черная лилась,
И багровый над долиной
Загорелся поздно глаз;
Видит: радуг паутина
Почернела, порвалась,
В малахиты только тина
Пышно так разубралась.
Видит: пар белесоватый
И ползет, и вьется ватой,
Да из черного куста
Там и сям сочатся грозди
И краснеют… точно гвозди
После снятого Христа.
Эта ночь бесконечна была,
Я не смел, я боялся уснуть:
Два мучительно-черных крыла
Тяжело мне ложились на грудь.
На призывы ж тех крыльев в ответ
Трепетал, замирая, птенец,
И не знал я, придет ли рассвет
Или это уж полный конец…
О, смелее… Кошмар позади,
Его страшное царство прошло;
Вещих птиц на груди и в груди
Отшумело до завтра крыло…
Облака еще плачут, гудя,
Но светлеет и нехотя тень,
И банальный, за сетью дождя,
Улыбнуться попробовал День.
Крутясь-мутясь да сбилися
Желты пески с волной,
Часочек мы любилися,
Да с мужнею женой.
Ой, цветики садовые,
Да некому полить!
Ой, прянички медовые
Да с кем же вас делить?
А уж на что уважены:
Проси – не улечу,
У стеночки посажены,
Да не плечо к плечу.
Цепочечку позванивать
Продели у ноги,
Позванивать, подманивать:
«А ну-тка убеги!»
А мимо птицей мычется
Злодей – моя тоска…
Такая-то добытчица;
Да не найти крюка?!
В темном пламени свечи
Зароившись, как живые,
Мигом гибнут огневые
Брызги в трепетной ночи,
Но с мольбою голубые
Долго теплятся лучи
В темном пламени свечи.
Эх, заснуть бы спозаранья,
Да страшат набеги сна,
Как безумного желанья
Тихий берег умиранья
Захлестнувшая волна.
Свечка гаснет. Ночь душна…
Эх, заснуть бы спозаранья…
Это – лунная ночь невозможного сна,
Так уныла, желта… и больна
В облаках театральных луна,
Свет полос запыленно-зеленых
На бумажных колеблется кленах.
Это – лунная ночь невозможной мечты…
Но недвижны и странны черты:
– Это маска твоя или ты?
Вот чуть-чуть шевельнулись ресницы…
Дальше… вырваны дальше страницы.
От душной копоти земли
Погасла точка огневая,
И плавно тени потекли,
Контуры странные сливая.
И знал, что спать я не могу:
Пока уста мои молились,
Те, неотвязные, в мозгу
Опять слова зашевелились.
И я лежал, а тени шли,
Наверно зная и скрывая,
Как гриб выходит из земли
И ходит стрелка часовая.
Я ночи знал. Мечта и труд
Их наполняли трепетаньем, –
Туда, к надлунным очертаньям,
Бывало, мысль они зовут.
Томя и нежа ожиданьем,
Они, бывало, промелькнут,
Как цепи розовых минут
Между запиской и свиданьем.
Но мая белого ночей
Давно страницы пожелтели…
Теперь я слышу у постели
Веретено – и, как ручей,
Задавлен камнями обвала,
Оно уж лепет обрывало…
Когда умирает для уха
Железа мучительный гром,
Мне тихо по коже старуха
Водить начинает пером.
Перо ее так бородато,
Так плотно засело в руке…
Не им ли я кляксу когда-то
На розовом сделал листке?
Я помню – слеза в ней блистала,
Другая ползла по лицу:
Давно под часами усталый
Стихи выводил я отцу…
Но жаркая стынет подушка,
Окно начинает белеть…
Пора и в дорогу, старушка,
Под утро душна эта клеть.
Мы тронулись… Тройка плетется,
Никак не найдет колеи,
А сердце… бубенчиком бьется
Так тихо у потной шлеи…
Не мастер Тира иль Багдата –
Лишь девы нежные персты
Сумели вырезать когда-то
Лилеи нежные листы, –
С тех пор в отраве аромата
Живут, таинственно слиты,
Обетованье и утрата
Неразделенной красоты,
Живут любовью без забвенья
Незаполнимые мгновенья…
И если чуткий сон аллей
Встревожит месяц сребролукий,
Всю ночь потом уста лилей
Там дышат ладаном разлуки.
Зимней ночи путь так долог,
Зимней ночью мне не спится:
Из углов и с книжных полок
Сквозь ее тяжелый полог
Сумрак розовый струится.
Серебристые фиалы
Опрокинув в воздух сонный,
Льют лилеи небывалый
Мне напиток благовонный, –
И из кубка их живого
В поэтической оправе
Рад я сладостной отраве
Напряженья мозгового…
В белой чаше тают звенья,
Из цепей воспоминанья,
И от яду на мгновенье
Знаньем кажется незнанье.