© Издательство «Генезис», 2010
Сегодня, когда о Выготском написана уже целая библиотека (правда, по преимуществу его коллегами и как о коллеге), возможно ли на этом фоне сказать что-то свое, незаемное, да еще не специалисту, не психологу? Думаю, что автору это удалось, потому что он выбрал единственно верный в данной ситуации ход – самостоятельно, шаг за шагом, пройти путем своего героя, приобщая читателей не только ко всем изгибам его судьбы, но, что особенно важно, и к движению его мысли. А результат – первый, по-видимому, опыт художественной биографии великого психолога.
Да, Выготский принадлежит к числу тех немногих, пожалуй, россиян ХХ века, общий приговор в отношении которых был столь единодушен: гений. Однако парадокс в том, что если имя его на устах у гуманитариев всех возрастов и направлений, то людям далеким от психологии, литературоведения или лингвистики его миссия представляется довольно смутно. И в этом смысле биографический очерк Игоря Рейфа может сыграть заметную роль в приобщении широкой аудитории к творчеству российского гения. Хотя, скажем прямо, на потребителей легкого детективного чтива он не рассчитан; у него другая «ниша». Но тех, кого волнуют настоящие, а не придуманные чудеса – а можно ли назвать в этом ряду что-либо сравнимое с человеческой мыслью, – он не оставит равнодушными. И это чудо вынесено нам словно на тарелочке – в увлекательной беллетризированной форме, хотя и требующей, в отличие от дешевых детективов, известного читательского усилия. Но усилие окупается сторицей, когда мы вместе с автором погружаемся в исследованные Выготским глубины нашей «умственной кухни». Передать это ощущение нельзя – его можно только пережить.
И последнее, что хотелось бы сказать о представляемой мною работе. Учебника по психологии мышления студентам она, конечно, не заменит; но зато в ней можно найти нечто такое, чего не почерпнешь ни в каком учебнике – живой стереоскопический образ Выготского-человека, необычайно открытого и притягательного, невероятно обаятельного. Отечественной психологии изумительно повезло, что у ее истоков стоял именно такой человек. Создатель всемирно известной научной школы, Выготский оставил нам в наследство и свой человеческий стиль. Сейчас, с уходом из жизни его непосредственных учеников, на фоне резко изменившейся социальной ситуации, этот стиль выдерживает испытание на прочность – и будем надеяться, выдержит. Вот почему, наряду с пропагандой научных идей Выготского, так важно каждое живое слово о нем. А очерк Игоря Рейфа объемно, щедро, красиво совмещает в себе и то и другое.
Владимир Леви
…И образ мира, в слове явленный, И творчество, и чудотворство.
Борис Пастернак
В последнее десятилетие XIX века (плюс-минус три-четыре года) в России рождались гении. Нет, не нобелевские лауреаты – этих как раз среди них почти и не было, – а «просто гении», и плотность их появления на свет не может не вызывать изумления. Под это трудно подвести какое-нибудь рациональное объяснение, но, видимо, что-то критическое накопилось в воздухе Российской империи, и у обыкновенных родителей – тех, кто читал Достоевского, Толстого, Чехова, слушал музыку Мусоргского и Чайковского, посещал лекции Владимира Соловьева, Сеченова и Менделеева, выписывал «Отечественные записки» и «Русский вестник», не могли рождаться обыкновенные дети – хотя бы один на тысячу, один на миллион. Правда, их творческая зрелость пришлась на не самые благополучные для России годы (оставим в стороне тех, кто, как астрофизик Георгий Гамов или изобретатель телевидения Владимир Зворыкин, уехал и не вернулся), так что горя почти все они хлебнули вдосталь.
В литературе это были Булгаков и Пастернак, Ахматова и Мандельштам, Цветаева и Маяковский. В музыке – Сергей Прокофьев. В физике – Петр Капица, Игорь Тамм и создатель теории расширяющейся вселенной Александр Фридман. В биологии – Николай Вавилов и Тимофеев-Ресовский, а также основатель отечественной гелиобиологии Александр Чижевский. В физиологии – автор теории построения движений человека и животных Николай Бернштейн. А в психологии…
Но о подобной аттестации своего отца дочери Льва Семеновича Выготского довелось услышать лишь много лет спустя после его смерти, да к тому же из уст его американского коллеги. «Надеюсь, вы знаете, что ваш отец для нас Бог?» – чуть не с порога объявил своей слегка смутившейся посетительнице приехавший в Москву профессор Корнельского университета Ю. Бронфенбреннер (Выгодская, Лифанова, 1996, с. 16).
Да, как это не раз уже бывало в отечественной истории, признание и слава пришли к Выготскому не в советской России (узкий круг учеников и последователей не в счет), а за рубежом, после перевода его книги «Мышление и речь» сперва на английский и японский, а затем и на многие другие языки. «Когда я открыл для себя его работу о языке и речи, я не спал три ночи, – признавался в письме к вдове ученого его коллега из Лондонского университета Бэзил Бернстейн. – Мы в долгу перед русской школой и особенно перед работами, основывающимися на традиции Выготского…» (Выгодская, Лифанова, 1996, с. 15). А Стивен Тулмин из Чикагского университета даже сравнил его с Моцартом («Моцарт психологии» – так называлась его статья, опубликованная в «Нью-Йорк ревю»).
Ах, если хотя бы тень от этих похвал дотянулась до самого Льва Семеновича, может, он и прожил бы чуть подольше, но…
От Рафаэля до Пушкина,
От Лорки до Маяковского
Возраст гениев – тридцать семь.
И если правда, что гению моцартианского склада не положено переступать назначенную ему свыше черту, то Выготский всей своей жизнью и судьбой как нельзя лучше вписывается в это романтическое прокрустово ложе. Десять лет редкой по интенсивности научной деятельности (около 150 научных публикаций, книг и статей) и ранняя, почти скоропостижная, смерть от туберкулеза в самом расцвете творческих сил. Даже свою последнюю, вершинную работу «Мышление и речь», где с таким блеском раскрыто чудо рождения индивидуального сознания ребенка, не успел увидеть напечатанной. А дальше – 25 лет полного, глухого забвения, когда не то что публиковать – ссылаться на работы Выготского было строжайше запрещено. Когда его дочь, в ту пору студентка психологического факультета, передавала однокурсникам сбереженные книги отца тайком, из-под полы. Удивительно ли, что и западный научный мир не знал о нем (в отличие, скажем, от Николая Вавилова), по сути, ничего, по крайней мере до 1962 года. А у нас вокруг его имени складывались легенды.
Грешно говорить «вовремя умер», но в случае с Выготским, увы, это именно так. Наверное, термин «педология» (дословно – наука о ребенке) немного скажет сегодняшнему неискушенному читателю, а между тем в достопамятные 30-е годы это было нечто вроде красной тряпки для ревнителей идеологического гомеостаза. Да, об этом как-то меньше помнят, но у психологов тоже была своя голгофа, как позднее у генетиков или языковедов. Бог, как говорится, уберег, и сам Выготский не дожил до всех этих грязно-разносных статей и брошюр, до шельмующих его расширенных ученых советов, как бы подготовлявших «снизу» постановление ЦК ВКП(б) от 4 июля 1936 г. «О педологических извращениях в системе Наркомпросов»[1]. Но чашу эту до дна довелось испить его ученикам и последователям, а это как-никак почти весь цвет отечественной психологии. Не представляя себе психологической науки без трудов Учителя, они вынуждены были излагать его идеи без цитат и без ссылок (вообразите на минуту, что учение об условных рефлексах распространялось бы без упоминания работ академика Павлова). А в итоге к началу 1950-х годов выросло целое поколение педагогов и психологов, даже не знакомых с именем Выготского либо знавших о нем понаслышке.
Однако сказать о Выготском «вовремя умер» – значит сказать только половину правды. «Вовремя родился» – это тоже о нем и как нельзя лучше отражает суть его взаимоотношений со своей эпохой. Да, Лев Выготский действительно принадлежал к той части российской интеллигенции, которая приняла Октябрьскую революцию. Но ведь и Вернадский, и братья Вавиловы, и Капица тоже сотрудничали с советской властью. И, тем не менее, никак нельзя заключить, что без революции все они не состоялись бы как ученые.
С Выготским все по-другому. Из революционной идеологии он извлек то, что было по-настоящему близко ему по духу – методологию марксизма, пафос его материалистической диалектики (совершенно неоправданно списанной сегодня в архив заодно с утопическими социальными воззрениями). И на этой основе возводил уже здание собственной теории сознания и мышления, насквозь проникнутой идеей его материальной, при чинной обусловленности. И хотя начало его формирования пришлось еще на «доматериалистическую эру» – его московский студенческий период выпал на 1913–1917 годы, – но в нем на редкость счастливо сошлись обе эти струи: обостренная рефлексия интеллигента «серебряного века» с его необъятной эрудицией и глубоко впитанным культурным наследием и деятельный пафос преобразователя и строителя революционной эпохи. Во всяком случае, та дерзость, с которой он, выходец из еврейской белорусской глубинки, провинциал и, в сущности, дилетант, берется без оглядки на авторитеты за решение сложнейших и почти не тронутых в ту пору проблем психологии, бесспорно оттуда.
Сохранились воспоминания людей, присутствовавших в 1924 году в Петрограде на первом публичном (в масштабах страны) выступлении Выготского – на 2-м Всероссийском съезде психоневрологов, куда он был послан делегатом Гомельского ГубОНО, получившим «разнарядку» на одного практического низового работника. Не берусь судить, какой вклад в теорию и практику психоневрологии внес этот съезд, проходивший под флагом так называемой рефлексологии, или близкой к ней реактологии, – патронируемого на государственном уровне вульгарно-материалистического учения, исходившего из идеи полной реактивности психики и ее объяснимости на условно-рефлекторном уровне. Но вот в судьбу самого Выготского – решающий, и уже этим советская психология премного тому съезду обязана. Ну а сам «просвещенец», как именовали тогда рядовых работников педагогического фронта, подготовился к нему на совесть, представив на суд высокого собрания, где присутствовали, между прочим, и В. М. Бехтерев, и А. А. Ухтомский, целых три доклада, и один из них зачитал с трибуны. «Приехал никому не известный молодой человек из Перми (?) и сделал такой доклад, что потряс всех!» – седовласый профессор, рассказывавший об этом много лет спустя дочери ученого, перепутал биографическую деталь. Но доклад-то он не забыл и через четыре десятилетия! (Выгодская, Лифанова, 1996, с. 18.)
Впрочем, был в том зале и еще один внимательный молодой слушатель, не спускавший глаз с оратора, пока тот зачитывал по бумажке свое выступление. Подойдя к нему в перерыве, чтобы выразить свое восхищение, молодой человек случайно заглянул в этот сложенный листок и обнаружил, что он… пуст. Молодой человек этот, Александр Романович Лурия, впоследствии одна из величин в мировой психологии, занимал тогда пост ученого секретаря Психологического института при 1-м МГУ (нынешнем Московском университете) и обладал, как сейчас говорят, некоторым административным ресурсом. Именно он и уговорил своего шефа, главного «реактолога» страны профессора К. Н. Корнилова, пригласить в Москву никому неведомого провинциала.
Приглашение Выготский принял и уже через несколько месяцев поселился вместе с приехавшей вслед за ним молодой женой в подвальном помещении того самого института на Моховой (никакой лучшей площади предложить ему в тот момент не могли), где ему предстояло теперь и жить и работать. Формально – под началом 22-летнего Лурии, несмотря на молодость снискавшего себе уже некоторую известность в своей науке (ему патронировал Бехтерев, с ним переписывался сам Фрейд).
Но очень скоро ведущий и ведомый поменялись ролями. И не потому, что Выготский был несколькими годами старше. И Лурия, и другой столь же юный его коллега, а впоследствии не менее знаменитый Алексей Николаевич Леонтьев сразу же обнаружили в нем такой запас свежих идей и такую зрелость мысли, которая далеко опережала их собственную. И именно это, а не положение, не должность, сделали начинающего «мэнээса» – научного сотрудника II-го разряда – признанным интеллектуальным лидером, к которому потянулась одаренная молодежь. Так сложилась знаменитая «тройка», переросшая затем в «восьмерку». Разница между «учителем» и «учениками» составляла порой 3–4 года, и, тем не менее, и тогда и потом, маститыми, семидесятилетними, все они неизменно смотрели на него снизу вверх, хотя сам он никогда и ни на кого сверху вниз не смотрел – это было органически невозможно для его натуры.