bannerbannerbanner
Дома не моего детства

Игорь Гуревич
Дома не моего детства

Глава 3
Дом на улице Горького, бывшей Пролетарской. Июль 1935 года (таммуз 5695)

1

– Мама! Я с папой на бойне был! Кровь пил! Бычью! – Буська с криком влетает в залитую солнечным светом комнату и бухается на диван напротив балконного окна. С его широкого лица на сходит счастливая улыбка.

– Ша! Шлемазл! Дэвика разбудишь, – сценическим шёпотом пресекает громкую радость старшего сына Ривка.

Между тем следом за ребёнком неспешно входит Моисей Гуревич. Необычно сгорбленный и усталый, кряхтя присаживается на край стула, ставит локти на стол и опускает голову в ладони, настолько большие, что они закрывают лоб и всё лицо.

– Мойша, что? – бросается к мужу Ривка.

– Ничего. Устал немножко, – не поднимая головы, отвечает тот.

– Мама! Он сегодня полтуши телячьей на разделочный стол поднял! А потом сделался весь белый и за низ держался. – Буська спрыгнул с дивана и показал матери, за какое место держался отец.

– Миша, ты идиот?! – всплеснула руками Ривка. – Миша, мало тебе ребёнка к вашим мясницким непотребам приучать – кровь пить, так ты ещё и силу показываешь! Миша, сколько тебе лет?

– Она свежая, полезная. Пусть мальчик растёт здоровым, – бубнит в ладони Мойша.

– Мальчик и без этих твоих штук здоровым растёт! А с твоими выходками мальчик имеет все шансы расти здоровым без отца. Впрочем, зачем ему такой отец-идиот?

– Э-э-э, Рива, перестань! – Моисей кряхтя поднимается со стула. – Сейчас полежу немного – отпустит.

– Буська! Марш с дивана, – командует Ривка и тут же, как фокусник, достаёт откуда-то подушку, взбивает и напевным грудным голосом, будто обволакивая лаской, говорит: – Ложись, ложись, Миша!

Буська всегда удивлялся: как это у мамы ладно получается? Вот только что металл в голосе звенел и хотелось в ответ на её слова голову в плечи вжать или сквозь землю провалиться. И вроде не кричит, а всё одно получается так, словно приказывает. Но тут же как скажет что-то ласковое – и слёзы сами на глаза наворачиваются, и ты готов штаны спустить и задницу под самый гадостный укол подставить. Не страшно нисколечко и даже не больно.

Отец, укрытый лёгким лоскутным одеяльцем, начинает дремать и, уже засыпая, просит:

– Рива, ты мне кашу манную свари. – И вот уже с дивана раздаётся его мерное, спокойное дыхание. Дышит отец широко – так, что грудь вздымается, как у богатыря.

– Ну ты посмотри на него! – ворчит про себя Ривка. – Тихий-тихий, а заводится на раз. Он же, Буська, всю жизнь тяжести на спор перетаскивает. Как с тринадцати лет стал в батраках ходить, на мясника работать, так то туши поднимает, то ларьки с газированной водой на спор на спине переносит.

– Да знаю я, мама. Папа у нас сильный.

– Папа у вас глупый, – пресекает сына Ривка. – Силу не демонстрировать, силу беречь надо. Кушать будешь?

Буська кивает кудрявой светлой головой и садится к столу. Через минуту перед ним стоит тарелка, полная свежим дымящимся борщом и добрый шмат арнаутки – горбушки, как он любит.

За перегородкой в спаленке спросонья хныкнул Давидка. Ривка ушла к младшему, бросив Буське:

– Доешь – отнеси посуду на кухню.

Когда она вернулась в большую комнату, ведя за руку кудрявого, досматривающего дневной сон Давидку с полузакрытыми глазами, то, ничуть не удивившись, обнаружила на диване уже двоих спящих: Буська лег валетом, спиной к ногам отца и, подложив ладошки под голову, сладко спал. На столе стояла пустая тарелка.

– Ну что, Дэвик, пойдём на кухню посуду мыть. Не будем мешать нашим мясникам – пускай отдохнут после работы, – сказала Ривка.

2

– Бабушка-баба! Мы с Дэвиком прискакали! – влетает Буська с младшим братом на плечах.

Голда Гуревич сидит у большого круглого стола посреди комнаты и, нацепив на нос очки, штопает детские носочки. Едва завидя внуков, она откладывает рукоделие и улыбается. Солнечный луч отражается от белой вставной челюсти: спасибо Мойше, справил матери зубы! В комнате, и без того залитой летним солнцем, становится ещё светлей…

Буська с ходу наклонил голову и, сорвав младшего брата с плеч, перекрутил его в воздухе и поставил на пол. Давидка засмеялся, а Голда, всплеснув руками, укоризненно закачала головой:

– Куда Рива смотрит? Разве можно таким шамашедшим киндэрлах[7] доверять ребёнка? Ой, Буся, будет у тебя ки́лэ[8], как у отца, если до этого Дэвика не убьёшь.

– Бабушка, а что такое килэ?

– Грыжа. Что ещё?

– А почему она у меня должна быть?

– Всё! Гиникшин![9] Что, почему?.. Нипочему. Блинчиков будете?

– Да! – громко выкрикнул маленький Давидка.

– О! Он уже понимает за блинчики, – восхитилась Голда.

– Ничего он не понимает. Так ляпнул, – остудил бабушкину радость Буська.

– Фи! – возмутилась Голда. – Это тебя твои пионэры научили таким словам?

– Каким таким, бабушка? Пионер – всем ребятам пример!

В пионеры Буську из-за плохого поведения приняли в конце учебного года, после всех, но всё-таки приняли, а тут и лето подоспело как-то сразу. Так что Буська не успел «наноситься галстука», как он сам говорил. И теперь по всякому поводу и без повода повязывал алый треугольник на шею.

Как-то он явился в галстуке играть в футбол, Колька обрадовался:

– Давай его сюда! Я его на руку повяжу, чтобы было видно, кто капитан.

– Не дам! – оттолкнул руку друга Буська.

– Жидишь? – тут же завёлся Колька.

– Ща в лоб получишь! – в ответ вскипел Буська.

Подобные ситуации были не редкость между друзьями. Обычно мирился Колька, потому что, несмотря на взрывной характер, справедливо считал себя в их дружбе старшим и более «умудрённым жизнью». Вот и сейчас он примирительно похлопал Буську по плечу:

– Ладно, ладно! Я не это имел в виду. Понимаю, ты ещё не наносился галстука. А я уже два года таскаю, привык. На руку вон у Сашкиной сеструхи платок возьму синий – намотаю. Но ты галстук всё-таки сними: вдруг порвётся. Или за капитана тебя будут принимать. У хлопцев в голове путаница зачнётся.

Буська согласился с рассудительными словами друга, снял пионерский галстук, скреплённый серебристым значком с изображением трёхъязычного костра, аккуратно сложил, засунул в карман вместе с зажимом и спросил:

– Мне куда вставать?

– На защиту, как обычно. Соперники одного твоего вида пугаются, когда ты в игре. Только в штрафной не фоли – руки не распускай и по ногам не бей.

– Будь спокоен, – заверил Буська.

Вот и сейчас Буська прискакал к бабушке в галстуке и, отвечая ей, с любовью разглаживал на груди алые атласные концы, стянутые между собой «серебряным» зажимом.

А потом они сидели за столом, пили чай и ели вкусные, тонкие и о-о-огромные блины с мёдом. Дэвик расположился у бабушки на коленях. Голда отщипывала от блина кусочек, макала в блюдце с мёдом и совала малому в широко открытый рот.

3

Голда Гуревич, как и все её дети с их семьями, проживала на улице теперь Горького, бывшей Пролетарской. Только младший Сёма ещё не был женат, но и он поселился отдельно от матери, и тоже на улице Горького. Так сложилось. Наверное, хорошо сложилось.

У Голды с Шимоном родилось двенадцать детей, из которых в живых осталось только шестеро. Старший – Хаим, потом Мойша, Лиза, Таня, Авраам и самый маленький, которого Бог послал им на старости лет: когда Голде уже было прилично за сорок и ни на что такое рассчитывать не стоило, родился-таки Сёма. Болезненным родился, но всё в руках Божьих.

Про Божью волю знают все, но её муж Шимон это знал особенно: он всю жизнь нигде не работал, сидел дома, молился и давал советы. Сначала он давал советы в черте оседлости в Рожеве[10], что под Киевом. Родители Шимона пришли в этот городок в еврейскую земледельческую колонию, как тогда говорили, и родили там её будущего мужа очередным по счёту ребёнком, если не двенадцатым, как потом они Сёму. Такая жизнь – всё в ней повторяется по кругу и всё неслучайно. И всего в этом Рожеве было три десятка идиш-семей – две сотни душ. А потом стало больше шестисот евреев, и все знали и уважали ребе Шимона и ходили к нему за советом. Когда ему было работать? Хотя давать советы – это была ещё какая работа, потому что Шимон Гуревич не просто давал советы, а ещё и немножко «устраивал дела». И они себе жили не богато и не бедно и рожали детей. И жили бы себе так дальше.

 

Но Шимону засвербило в одном месте, и они разом перебрались в Киев, куда к тому времени уже переехали Хаим и Мойша. «Чтобы быть возле детей и все могли пристроиться. Это лучше, чем Рожев», – в своём доме Шимон советы не давал, а просто сообщал, что надо делать и как жить. Говорил он, как все Гуревичи, мало и редко. Поэтому если уже что-то говорил, то это было решение, а не предложение порассуждать. Своего отца переплюнул только Мойша: этот вообще молчал, что ни спроси – тишина. Так это и правильно: у Мойши за всех говорила Рива и заодно думала, потому что говорить не думая могут только попугаи, а в их семье таких не было. Так что Мойша мог молчать сколько угодно. Главное – молиться на Риву и, конечно, не забывать про Бога. Всё это Мойша делал с успехом и превеликим удовольствием. А ещё, в отличие от своего отца, работал. С молодых ногтей. И был-таки хорошим мастером в своём колбасном деле. И все Голдины дети работали – и мальчики, и девочки. И были хорошими специалистами. А Сёма – так тот даже дослужился до начальника цеха, но это было уже потом, после войны, и Голде не выпадет такого счастья, чтобы увидеть своего младшего большим человеком.

В общем, Шимон нараздавал советы за всех своих детей, так что им пришлось работать. И слава Богу!

Шимон ушёл из жизни в двадцать девятом году – хорошо, тихо ушёл. И Голда осталась за главную в семье. И все внуки при малейшей возможности прибегали в её комнатку на улице Горького, а она не хотела переезжать ни к одному из детей. Почему? Потому что, что бы там ни говорили, больше всего на свете старики любят свой угол. Голда так и говорила: «Это мой угол. Мне тут хорошо. А вы, слава Богу и спасибо Шимону, рядом. Так что приходите в гости почаще». Господь дал ей светлую голову до конца дней, и все внуки называли её не иначе как «бабушка наша золотая»[11].

– Ну что, наелись? – Голда обращалась больше к Бусе, потому что Давидка уже давно отодвинул от себя тарелку с блинами и сидел у неё на коленях, пытаясь оторвать от скатерти бахрому. Голда молча отстраняла его ручки, а он так же молча тянулся к скатерти и хохотал, когда удавалось всё-таки схватиться за «висюльки».

– Ага, – удовлетворённо сказал Буся и демонстративно откинулся на спинку стула.

– И что теперь?

– Можно, я сбегаю погуляю на часик, а ты пока с Дэвкой поиграешь?

– Так уж и поиграю? – усмехнулась Голда. – Можно, можно. Беги гуляй. Смотри только не дотемна.

– Спасибо, бабуля! – Буська подскочил к Голде, чмокнул её в щеку и – только его и видели!

– Дети… – удовлетворённо сказала Голда вслед внуку и понесла начавшего дремать Давидку на маленькую кушетку у входа в комнату – в самый раз. Уложила, прикрыла тёплым платком, под голову подсунула подушку-думку, убрала со стола и опять села штопать носки внукам. Невестки и сами могли, конечно. Но по её просьбе подкидывали работу-заботу, чтобы не скучала, чтобы чувствовала себя полезной.

– Дети… – с улыбкой повторила Голда, надела на нос очки и стала втыкать нитку в узкую щель цыганской иглы.

4

– Мама, добрый вечер. Где дети?

Голде всегда нравилось, когда к ней приходил Мойша. И не только потому, что всякий раз он приносил какой-нибудь гостинец старухе. Она так и говорила: «Порадовал старуху». Другие бы её дети, особенно Таня, запротестовали: «Мама, ну какая ты старуха?!» А Мойша – ничего не скажет, промолчит, кивнёт головой и станет доставать-разворачивать свой гостинец. Великий молчун, даже больше, чем его отец. Вот только умных советов не даёт – слава Богу! Правда, Рива нет-нет да пожалуется: «Что ни попросят – всё сделает. Недавно одного с работы на другую квартиру перевозил. Тому на грузчиков было денег жалко. Так Мойша в одиночку с одного третьего этажа на другой третий весь скарб перетаскал. Даже диван умудрился на спине поднять. А тот мало не заплатил, так даже обедом не накормил: “Спасибо, Миша, сочтёмся как-нибудь”. И всё. Миша домой пришёл чуть не за полночь, усталый. Клещами слова вытаскивала. А потом только сказал: “Надо было помочь”. Ну что ты будешь с ним делать?!»

Голда выслушает Ривкины сетования и тоже ничего не скажет: слышит, что говорит невестка, но видит, как она радуется на своего Мишу, что он такой добрый, чистосердечный. Ничего! Миша в хороших руках: Ривка, если что не так, подскажет, сама переделает, а то и прикрикнет – не на Мойшу, на любого, кто не с добром к нему пристанет. Так что у этих всё под защитой: лишенцы да злыдни всякие со стороны и не сунутся, остерегутся, потому как про Ривку если не знают, то им расскажут. Она ведь сама хоть добрая, но ремешком по случаю отходить может. Вон Буська какой битюг растёт. Силой в отца пошёл, а вот живостью явно в мать: пока растёт, на всякие там шалости бо-о-ольшой мастак! Ривку хоть раз в неделю, а в школу вызывают. Да она и сама, не дожидаясь прихода учительницы, туда бегает. Буська ж – ведь он не только добрый, он ещё и честный: домой придёт – с порога всё матери рассказывает. Опять весь в отца.

Мойша тот хоть и говорит всего ничего, но, если что спросят – соврать не может. Так что Ривка, когда неловкий вопрос где на людях прозвучит, всякий раз ему в ухо шепнёт, чтобы никто не слышал: «Лучше молчи». А Мойша, когда как раз надо молчать, этого делать и не умеет. Так что Ривка незаметно толкнёт мужа в бок и сама за него ответит. Голда не раз тому свидетелем была. К слову, на этот Первомай… Голда не слишком разбирается, что за праздник такой, но в гости в этот день ходить любит, чаще к Мише с Ривой. Вот и на этот раз накрыли стол, соседей позвали, младшенький Сёма с фотоаппаратом пришел. Кто-то из соседей вдруг и спросил некстати: «Миша, у вас там на работе, говорят, кого-то арестовали?» Мойша и рта не успел открыть, а Ривка уже ответила: «Мы того не знаем, – и тут же разговор перевела: – Наполняйте рюмочки. Будем тост говорить за рабочих людей: праздник труда сегодня». Так никто и не понял: то ли тех, кого арестовали, Миша с Ривкой не знают, то ли вообще не знают, что кого-то забрали. И совсем непонятно, кто эти «мы»: то ли Миша с Ривкой, то ли ещё и гости. Ривка в таких случаях всегда говорила «мы», так что желания повторять вопрос не возникало.

Глядя на Мишу, Голда отдалась хорошим мыслям, расслабилась, взгляд потеплел, а губы непроизвольно расплылись в улыбке.

Между тем сын развернул свёрток из толстой светло-коричневой обёрточной бумаги и положил на середину стола:

– Вот!

На бумаге красовался приличный кусок, граммов на двести, варёной колбасы. Кусок был свежайшим, выглядел аппетитно и несколько необычно: в бледно-розовом круге не было ни жиринки. Чистое мясо! Голда подошла, понюхала: запах был обворожительный. Это красивое слово она слышала от Ривки. Слово ей понравилось, и Голда запомнила, чтобы вставлять при случае. Сейчас как раз был такой случай:

– Такое богатство! Что это, Миша?

Мойша удивился материному вопросу по поводу очевидного, но ответил как положено:

– Колбаса.

– Я сама вижу, что колбаса. Я спрашиваю: какая колбаса? Я такой раньше не видала.

– Докторская, – последовал такой же односложный ответ.

– Миша! – не выдержав, Голда прикрикнула на сына. – Ты издеваешься? Можешь толком объяснить?

– Это новый сорт колбасы, мама. По моему рецепту. Будешь пробовать?

– А ты для чего тогда её принес, чтобы я посмотрела?

Мойша выдвинул из-под крышки круглого стола встроенный ящичек, достал острый нож – он регулярно приходил к матери и сам точил для неё ножи – и отрезал тонкий кусочек на пробу. Голда сняла с ножа двумя высохшими от времени и трудов пальцами, положила на язык, прикрыла глаза и стала не спеша смаковать, по чуть-чуть пропуская в себя волшебный вкус. Мойша терпеливо ждал.

Голда открыла глаза и сказала:

– О! Миша, в Рожеве ты был бы единственным. – Из уст Голды это было высшей похвалой. – Отрежь-ка ещё кусочек, по-настоящему.

Мойша был счастлив: маме понравилось. Он отрезал по кругу уже полноценный кусок и подал матери.

– А почему, скажи, докторская?[12] – с наслаждением вкушая колбасу, спросила Голда.

– Потому что для здоровья.

– Миша, для какого здоровья? Это же колбаса! Вы там все ненормальные? Или, может, она из морковки?

– Мама! Так решили.

– Кто? Мойшэ! Ты из меня жилы на новую колбасу хочешь вытянуть? Расскажи всё до конца, не останавливаясь.

– Ну, это специальный рецепт. Мяспром заказал. Для тех, кто участвовал в Гражданской войне и испортил там здоровье или пострадал от царя. Будут выдавать по рецептам.

– По рецептам? Миша, я не герой Гражданской войны, жена твоя не герой. Дети твои, Миша, тем более не герои. Мы все, Миша, не герои. Ты хочешь сказать, что нам эта колбаса не положена?

– Мама, что ты от меня хочешь?

– Ничего не хочу, Миша. Ты уже сделал своё дело: изобрёл колбасу, которая не положена твоей семье. Ты хоть скажи, там свинина есть? Я и сама слышу: есть. – И Голда поцокала языком, счищая с нёба остатки колбасного вкуса. – Дюже кошерный продукт! Ладно, пусть её герои Гражданской войны кушают.

– Мама, там тоже евреи есть.

– Значит, это неправильные евреи, если едят твою докторскую колбасу. Иди-ка позови детей с улицы, пусть поедят, а то больше не придётся.

– Мама, а как же кашрут?

– Мойша! Хватит тут шутить. То слова не вытянешь, то разговорился. Зови детей, я пойду чайник ставить.

Часть 2
Отцы
Киев, 1936 г. (5696 г.)

Глава 4
Моисей Черняховский. Первомай, 1936 год (9 ияра 5696)

1

Изнурительные сны не оставляли Моисея Черняховского с того дня, как родилась младшая дочь. Он уже и не предполагал, что ещё может делать детей. Здоровье непоправимо уходило. Грудь разрывалась от бесконечного кашля. Чахотка, заработанная в окопах Первой мировой, а потом притихшая было на два года германского плена, стала напоминать о себе, едва он вернулся в разграбленное Гражданской войной родное местечко.

За шесть лет, пока он служил и воевал за царя, отрабатывая пресловутый четырёхпроцентный «жидовский призыв», пока отдыхал в плену, батрача на прусского юнкера, ковыряясь в свином навозе, отпиваясь коровьим молоком из щедрых пухлых ручек юнкерши по имени Эльза и отсыпаясь с ней в душистом сене высокой риги после «весёлых дел», пока полгода добирался домой после того, как мировую войну закончили, пока проживал он вот так треть своей недолгой жизни, в России, а значит и в Малороссии, произошли одна за другой «не пойми зачем» две революции, и по просторам страны гуляла уже своя, доморощенная братоубийственная бело-красная война, а по еврейским местечкам ещё и погромы со всех сторон и от всех разноцветных шаровар, фуражек и папах. Родители не выдержали лихолетья и один за другим умерли. Похоронил их младший брат Ицик, один в опустевшем домишке оберегавший родные могилы.

Всего у отца с матерью выживших детей было четверо – три брата и сестра Татьяна. Остальные – то ли пятеро, то ли шестеро детей – умерли ещё в младенчестве. На кладбище все рано ушедшие дети Черняховских покоились под одним надгробием, на котором были высечены имена. У четверых год рождения совпадал с годом смерти. Дети умирали, но Тиква[13] Черняховская не теряла надежду, а муж её Наум молился. И Господь вознаградил их за веру и усердие: через восемь лет от начала их совместного пути родился сын Яков, крепкий и здоровый. На ту пору Тикве исполнилось двадцать два, а Науму целых двадцать четыре года. И это считалось много.

 

Жили небогато, но и не так чтобы бедствовали. Отец занимался кузнечным ремеслом, мать, как положено, вела хозяйство. Родители мечтали дать детям образование и всеми правдами-неправдами старались вытолкнуть их в ближайший город – всем городам город – Киев. Но если старшему Якову учёба давалась и (как уж отец исхитрился?) паспортная книжка с видом на жительство в Киеве пошла ему впрок – Яков определился в вольнослушатели Киевского политехнического института на химический факультет, то что касается второго выжившего сына, Моисея, учёба для него была как не в коня корм. Монька, так привыкли уличные друзья и родня величать-дразнить его за непоседливость и задиристый характер, рос весёлым и крепким и предпочитал больше работать руками, чем головой, оттого с малолетства и приспособился к отцову ремеслу. Сначала помогал в кузне: то меха раздует, то заготовку клещами прихватит да в жбан с водой охолонуться опустит. А после и сам встал к наковальне. Первую свою кобылу сам подковал уже лет в четырнадцать.

– Мне для работы четырёх классов хедера[14] – за глаза, – отвечал со смехом на приставания Якова, навещавшего родных раз в месяц. – У нас имеется в семье один химик-Менделеев, надо и Вакула чтобы был.

– Ты про Вакулу откуда знаешь? – удивился старший брат.

– Тю! Шо ж, в нашей семье ты только один грамотный? Я Гоголя дюже люблю, а «Вечера…» так и вовсе за лучшую книгу считаю.

– Ну-ну… – ухмыльнулся Яков. – Так уже и черевички есть кому дарить?

– А ну цыть! – вмешался в разговор сыновей отец. – Пусть сперва на эти черевички заработает – люфтменш![15]

– С чего это я люфтменш? – возмутился Монька.

– А кто ты ещё? – отец изобразил удивление и тут же пояснил специально для старшего сына: – У нас тут в соседнем украинском селе молоденькая учительница объявилась. По всему видать, городская, интеллигентная вся из себя – звать-величать Анна Сергеевна. Так наш бубалэ[16] повадился чуть ли не день через день бегать к ней – вроде того она книжки ему даёт почитать.

– А что за книжки? – заинтересовался Яков.

– Сейчас покажу, – оживился Монька.

– А ну, сел! – хлопнул ладонью по столу Наум.

– Папа, шаббат шалом, успокойся! Я не собираюсь коня подковывать, я брату книжку покажу.

– Какая разница! – Наум воздел руки к низкому потолку хаты, где он – в кои веки! – со всеми сыновьями собрался за субботним ужином. Рядом сопел и пыхтел младший Ицик, уплетая приготовленные матерью по случаю рыбные котлетки. Сама жена вышла покормить грудью полугодовалую Таню перед сном. – Господи, вразуми моего сына!

Яков поморщился:

– Папа, и правда – это уже перебор. Свечи горят, Тору почитали – сделали вам с мамой приятное. Что ты ещё хочешь? Да и кстати, книжки в руки брать и читать не запрещается. Папа, в конце концов, ты ж не талмудист-фанатик.

– Вот если бы не Шаббат, если бы не Шаббат, надавал бы я тебе, Янкель, по шее! – И Наум потряс широченной мозолистой ладонью кузнеца. – Сам уже ни во что не веришь и брата тому же хочешь научить?

– Ну почему ж, папа, ни во что не верю? – Яков погладил отца по плечу, будто расстроившегося ребёнка. – Верю. В светлое будущее, в рабочих людей. Умным книжкам тоже верю.

Между тем Монька принёс книгу. Это был Чернышевский, «Что делать?».

– Хорошо, – одобрил старший брат.

2

…Прошлое урывками врывалось в беспокойные сны Моисея Черняховского, и он порой не мог понять, то ли ему это снится, то ли всё происходит на самом деле – настолько яркими и точными были ощущения, звуки, краски. Вот отец возмущается, пытается ругаться с ними в тот давний, забытый субботний вечер – как будто здесь и сейчас, всё явственно: голос отца, его дыхание, домашние запахи. Даже запахи! Хала свежеиспечённая, рыба, молоко – всё, всё вдыхает в себя Моисей и не чувствует при этом бесконечной боли в груди. И свечи на столе – слышно, как потрескивают. Едва-едва, но… он слышит! Он – практически оглохший на оба уха молотобоец киевского завода «Ленинская кузница». Слышит, как в спальне чмокает губами маленькая Таня, наяривая материнскую грудь. А в его груди, где нет боли императорского солдата, заработанной в окопах, в его крепкой груди громко стучит сердце – он слышит! – потому что брат взял в руки и похвалил книгу, которую ему дала любимая женщина со словами: «Прочти. Это хорошая книга. Про настоящую любовь». Вот и брат подтвердил, сказал: «Хорошо!» – словно благословил. «Завтра же поеду к Анне и уговорю… И если надо для этого покреститься… Завтра же к Анне – и всё решим». На лице Моисея возникает счастливая улыбка и… Он просыпается от первого солнечного луча, проклюнувшего полумрак их подвала…

«Сегодня лучший день весны, сегодня Первомай!» – вслед за солнечным лучом ворвался голос старшей дочери Эти. Моисей удивился, как громко, раз даже он расслышал. И открыл глаза. Гинда уже вовсю шоркалась по дому. Этя при полном школьном параде – в белом передничке, пионерском галстуке, с белыми лентами в косах (и где только Гинда достаёт всё это?) стояла посреди комнаты и в полный голос читала заученные стихи: «Оркестры дальние слышны, в цветных флажках трамвай!»

С топчана, вытянув в сторону внучки лицо с закрытыми глазами, блаженно улыбалась старая Ханна. Пришёл новый день. Слава Богу! И этот день был праздником.

 
Взлетает лёгкий красный шар
Под самый небосклон,
Пылают буйно, как пожар,
Полотнища знамён!
 

Моисей любил советские праздники. Не то чтобы сильно верил в них, но почитал так же, как субботу, которая вернулась к нему вместе с изнуряющими повторяющимися снами. Поначалу жена сопротивлялась: «Жили без этого – и ничего – ни хорошо, ни плохо. И с этим лучше не станет. А может, ещё и хуже – мало мне обысков, так ещё за Тору причепятся – мало не покажется! – и добавляла: – И это ж каждый раз жрать готовить на всю кодлу». Но неожиданно зятя поддержала старая Ханна: «Муж прав. Надо Бога вспоминать хотя бы в субботу». И Гинда смирилась. Так воцарилась суббота в их доме, и вот уже четыре года в пятничный вечер загорались свечи и семья собиралась за столом. Со временем Гинда втянулась и даже стала находить радость в тихих ужинах при свечах и молитве. В эти минуты словно исчезали, забывались все горести, вся неустроенность и бедность, приправленные сдержанной неприязнью, возникшей между супругами за годы совместной безрадостной жизни.

Да и что сказать? Сошлись они не по большой любви. Геня знала – откуда? – и о большой Монькиной страсти к гойке-учителке, и о прусской юнкерше. Впрочем, что можно было утаить в еврейских местечках, где все родственники? Порой вот так встретишь посреди огромного мира человека, обменяешься парой слов, узнаешь, что он откуда-то из-под Житомира или Киева, из еврейского поселения, так – к маме не ходи! – через пять минут выяснится, что если это не твой троюродный брат, то уж точно чей-нибудь родственник и слышал про тебя кое-что. А это «кое-что» окажется тем, о чём ты сам бы хотел забыть…А как забудешь? Черта оседлости не даст.

…Моисей сполз с высокой железной кровати с заготовленным хмурым выражением лица. Сколько Гинда жила с мужем, никогда не видела его улыбающимся.

– Геня! – как все глухие, Моисей говорил громко, почти кричал. – Дай чистую рубаху – пойду на демонстрацию.

– Демосрант, – проворчала себе под нос Гинда, так чтобы муж не расслышал и не заметил.

«Хороший день, – подумал про себя Моисей. – Двойной праздник: мало что Первое мая, так ещё и пятница»[17]. Вслух сказал:

– Геня, не забудь свечи и халу.

– Да чтоб ты провалился! – не сдержалась та и швырнула на пол мокрую тряпку, которой что-то вытирала с плиты. На улице уже с утра, едва пробудилось солнце, стояло щедрое тепло, а от плиты, на которой Гинда успела сварить картошку к завтраку, шёл жар. Духота наполняла их подвал, несмотря на распахнутое окно.

Между тем Этя стала выкрикивать по новой: «Сегодня лучший день весны, сегодня Первомай!»

– Замовкни уже! Гиникшн! – Гинда оборвала дочь, мешая украинские и еврейские слова.

– Да ты сама сперва разговаривать научись! – огрызнулась Этя, которая училась на одни пятёрки в украинской школе и стеснялась своей безграмотной матери. Хорошо, что она на родительские собрания не ходит. Отец иногда появляется в школе, но он только молчит, потому что всё равно ничего не слышит, да и ляпнуть что-нибудь лишнее стесняется, чтобы не подвести дочь.

Про мать такое не скажешь: уж если она где появлялась, то обязательно вставляла свои пять копеек. Бабушка так и говорила: «Генька! Попридержи язык! Не лезь к людям со своими пятью копейками». На что мать не обижалась, а только пожимала плечами: «А чем это мои пять копеек хуже ихних? Они, может, и читать умеют, да только мозгов у них…» – и дальше мать вставляла такое, что и повторить нельзя. Даром, что ли, все их разговоры с бабушкой были на маме лошн[18], так что Этя, с рождения слыша, прекрасно понимала идиш и разговаривала на нём ничуть не хуже, чем на украинском.

– Мама-бабушка, я побежала! – крикнула Этя и выскочила за дверь. Вскоре мимо окна промелькнули её ноги в белых носках и стоптанных сандаликах.

«Надо ребёнку новую обувку справить», – подумала про себя Гинда и посмотрела на мужа: тот не обратил никакого внимания на дочкины сандалики. Гинда сдержалась, но вслух гаркнула:

– Садись ешь!

– Что ты так орёшь? – даже Моисей удивился. – Я ж ещё не совсем оглох.

Ответом ему была тишина. Что праздник, что не праздник – в семье Черняховских начинался привычный новый день.

3

– Мэйделе мэйн[19], тебе хорошо видно?! – Ицику приходилось кричать, перекрывая нарастающий гул парада и гром маршевой музыки из репродукторов, развешенных вдоль всего Крещатика и похожих на цветы магнолии, только чёрного цвета. Первомайский парад шагал, гремел, пел по Киеву, по всей необъятной и прекрасной Советской стране.

– Хорошо-хорошо! – засмеялась Элла, привычно сидя на плечах любимого дяди, и заболтала ножками в новых сандаликах.

– Осторожно, мэйделе! Так упасть недолго. – Тётя Вера прижала свою узкую, всегда прохладную ладонь к Эллиной спине, а девочка обхватила дядю за шею и, склонившись к его уху, зашептала: «Я люблю тебя. И Веру люблю. Вы мои папа и мама».

– Болтушка ты моя! – Ицик прижал детские ножки к своей груди и по очереди чмокнул каждую пухлую коленку.

– Что она сказала? – прокричала Вера.

– Что любит нас! – крикнул в ответ Ицик.

Подчиняясь жаркой весне, каштаны в этом году расцвели вместе с Первомаем, и над Крещатиком витал обворожительный, ни с чем не сравнимый, одновременно нежный и дерзкий запах главного киевского дерева. От избытка чувств на глазах навернулись слёзы, и Вере захотелось вскинуть руки в небо и прокричать какую-нибудь несусветную глупость, но она лишь прикрыла глаза, прижала руки к груди и громко простонала:

– О-о-о-о…

– Гражданка, вам плохо? – молоденький милиционер в белом парадном кителе, оказавшийся рядом, поддержал Веру под локоть. Неожиданное участие представителя власти добавило ещё больше сентиментальности в сложившуюся картину, и срывающимся в рыдание грудным голосом Вера громко прошептала:

– Нет, мне очень-очень хорошо…

– Что? – не расслышал паренёк.

– Мне хорошо! – прокричала Вера. Слёзы мгновенно, так же как подступили, исчезли, и она рассмеялась.

7Ребёнок (идиш).
8Грыжа (идиш).
9Хватит (идиш).
10Рожев – местечко Киевской губ., Радомысльского уезда. Рожевская – еврейская земледельческая колония Киевской губ., Радомысльского уезда. Основана в 1850 г. на казенной земле. В 1898 г. семейств коренного евр. населения 28, душ – 274; в пользовании 48 десятин. По ревизии 1847 г. «Рожевск. евр. общество» состояло из 257 душ. По переписи 1897 г. в Рожеве 2065 жит., среди них 610 евр.
11Голда – золотая (ивр.).
12В 1935 г. Совет министров СССР постановил, что необходимо создать диетический продукт для питания больным, имеющим подорванное здоровье в результате Гражданской войны, и людям, перенёсшим длительное голодание. Сначала её даже хотели назвать «Сталинской», но, подумав, решили дать название «Докторская». По сути, она по документам являлась чуть ли не лекарством и выписывалась врачом.
13Надежда (ивр.).
14Хедер – базовая начальная школа для евреев-ашкенази.
15Мечтатель (идиш).
16Пай-мальчик (идиш).
171 мая 1936 г. была пятница, а вечер пятницы – начало субботы.
18Мамин язык (идиш).
19Девочка моя (идиш).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru