bannerbannerbanner
Проклятые поэты

Игорь Гарин
Проклятые поэты

Полная версия

Сухой, костистый нос, сильно выступивший вперед, «наподобие меча», две ясно обозначившихся выпуклости на лбу над глазными впадинами, насмешливая складка румяных мясистых губ; немного короткий и слегка раздвоенный подбородок, который так странно сближает кабинетного работника с обитателем монашеской кельи, символизируя, вероятно, общую им объединенность жизни и большую дозу терпения, – и, наконец, роскошная аполлоновская шевелюра, но только отступившая от высоко обнажившегося лба, с его продолжением – таков был портрет, снятый с автора «Эринний» в год их постановки.

В 1886 году Леконт де Лиль унаследовал кресло Виктора Гюго во Французской академии. Он вошел в ареопаг «бессмертных» не с первой попытки, но и после «победы» Александр Дюма произнес речь, мало отвечающую торжественности момента:

Итак, ни волнений, ни идеала, ни чувства, ни веры. Отныне более ни замирающих сердец, ни слез. Вы обращаете небо в пустыню. Вы думали вдохнуть в нашу поэзию новую жизнь и для этого отняли у ней то, чем живет Вселенная: отняли любовь, вечную любовь. Материальный мир, наука и философия – с нас довольно…

Это было столкновение парадигм, поколений, уходящей и рождающейся классики. Да и как иначе мог реагировать жизнелюбец на меланхолика, творящего такие сонеты? —

 
О ты, чей светлый взор на крыльях горней рати
Цветов неведомых за радугой искал
И тонких профилей в изгибах туч и скал,
Лежишь недвижим ты – и на глазах печати.
 
 
Дышать – глядеть – внимать? Лишь ветер, пыль и гарь.
Любить? Фиал златой, увы! но желчи полный.
Как бог скучающий, покинул ты алтарь,
Чтобы волной войти туда, где только волны.
 
 
Но безответный гроб и тронутый скелет
Слеза обрядная прольется или нет,
И будет ли тобой банальный век гордиться?
 
 
Но я твоей, поэт, завидую судьбе:
Твой тих далекий дом, и не грозит тебе
Позора – понимать и ужаса – родиться.
 

«Проклятая земля бесплодным полем стала»

Время не выполнило своих божественных обещаний!

Леконт де Лиль


 
В невозмутимости, на всё глядит поэт.
 
Леконт де Лиль

 
…Но нам, сжигаемым тоскою невозможной,
нам, тщетно жаждущим любить и верить вновь,
дни будущие, вы вернете ль жизнь неложно?
О дни прошедшие, вернете ль вы любовь?
 
 
Где наших лир златых, над гиацинтом, пенье,
гимн божествам благим, хор девственниц святой,
Элисий с Делосом и юные Ученья,
стихи священные, что рождены душой?
 
 
Где наши божества в их формах идеальных,
величье культов их, и слава, и багрец,
в отверстых небесах лёт крыльев триумфальных,
слепяще-белый лик, восторг живых сердец?
 
 
И Музы-нищенки проходят городами,
и только горький смех сопровождает их.
О мука в терниях, – мы изошли слезами,
которым нет конца, как бегу волн морских!
 
 
Да! Зло извечное, достигло ты предела!
И воздух века стал тяжел умам больным!
Забвенье! Позабыть толпу и мир всецело!
Природа, мы спешим к объятиям твоим!
 
 
…Но если даже там, в той шири небывалой,
лишь эхо вечного желанья мы найдем, —
прощай, пустыня, где душа взлететь мечтала,
прощай, о дивный сон, оставшийся лишь сном!
 
 
Божественная Смерть! Царя над всем и всеми,
прими нас в лоно звезд, спаси детей от зла!
Пространства, времени, числа сними с нас бремя
и дай нам отдых тот, что жизнь у нас взяла!
 

«Античные поэмы», опубликованные скромным 35-летним учителем в 1852 году[17], сразу привлекли к себе внимание, а Сент-Бёв немедленно откликнулся на первые стихи поэта, отметив его незаурядность.

Перед читателями был уже вполне готовый поэт. Позднейшей критике оставалось только углублять и оттенять в нем черты, раз навсегда намеченные автором «Новых понедельников». Это были: широта изображения, идеалистический подъем и, наконец, удивительный стих, который лился у нового поэта непрерывным, полноводным, почти весенним потоком, ничего не теряя при этом из своей плавной величавости.

«Но если, наскучив слезами и смехом, жадный забыть этот суетливый мир, не умея более ни прощать, ни проклинать, ты захотел бы вкусить последней и мрачной услады – Приди! Слова Солнца великолепны. Дай неукротимому пламени его вдосталь тобой надышаться… А потом вернись медленно к ничтожеству городов, с сердцем, седьмижды закаленным в божественном Небытии».

В этих строфах – весь Леконт де Лиль.

Жизнь этого поэта была именно высокомерным отрицаньем самой жизни ради «солнечного воспоминания». С внешней же стороны она стала сплошным литературным подвигом. И интересно проследить, с какой мудрой постепенностью поэт осуществлял план своего труда.

Вагнер в музыке, Ницше в философии, Леконт де Лиль в поэзии заново открывали художественную и онтологическую ценность древней мифологии и античной классики.

Воспитанный на античной классике, Леконт де Лиль не мог не написать своей версии «Ореста», которая хотя и не дала нам нового понимания мифа, но раскрыла сложный душевный механизм действий античного Гамлета, позволяющий глубже проникнуть в тайну жизни и смерти, бытия и небытия.

Исповедуя культурологическую доктрину давно минувшего золотого века, де Лиль в 44 миниатюрах «Античных поэм» рисует Элладу как идеал гармонически развитого общества и яркое историческое свидетельство бессмертия красоты. В античности де Лиля больше всего привлекает высокая эстетическая культура, смелый полет мысли и гармония человека с тщательно оберегаемой средиземноморской природой. Если грядущему суждено воплотить человеческие мечты, то оно должно строиться по образу и подобию увиданной таким образом Эллады.

«Античные поэмы» представляют собой не просто гимны древнегреческому искусству, но включают в свой состав воплощенные в стихах эстетические принципы эволюции жизни посредством движения культуры, торжества красоты: грядущий мир принадлежит не историческим деятелям, но золоту поэтических ритмов и мрамору (металлу) гармонических форм.

Обосновывая в предисловии к книге необходимость отказа от «действительности», то есть жизненной суеты текущего момента, де Лиль заявил, что «поэзия больше не станет… освящать память событий, которых она не предвидела и не подготовляла».

Ставя перед поэзией онтологические, бытийные задачи, Леконт де Лиль, как некогда Мильтон, оперировал грандиозными образами, мировыми событиями, титаническими силами: эпические картины, грандиозные формы, монументальные, выстроенные на века творения – таковы его меры, масштабы, притязания.

Все эти богатые, необыкновенно красочные картины древней и новой истории, безудержных страстей и неистовства хищников Леконт де Лиль стремился облечь в стихи продуманные, звучные, ясные, размеренные, предельно правильные, будто они перенесены в сферу поэзии из сферы зодчества.

Бодлер считал, что де Лилю больше всего удаются мощь природы, грозное великолепие стихии, величественная сила жизни. Николай Гумилёв ценил в Креоле с лебединой душой, как он окрестил де Лиля, масштаб тем, силу голоса и поэтическую мощь, но почему-то никто не обратил внимания на то, что масштаб, сила, мощь даже «пейзажных зарисовок» – это прежде всего философия жизни, полнота бытия, «мир идеальных форм», омрачаемый присутствием человека.

 
О юность чистая, восторг неутолимый,
о рай, утраченный душой невозвратимо,
о свет, о свежесть гор спокойно-голубых,
зеленый цвет холмов и сумрак чащ густых,
заря чудесная и песнь морей счастливых,
цветенье дней моих, прекрасных и бурливых!
Вы живы, дышите, поете, как в былом,
вы существуете в пространстве золотом!
Но, небо дивное, болота, реки, горы,
леса, ведущие с ветрами разговоры,
мир идеальных форм, всех красок торжество,
исчезли вы навек из сердца моего!
И, горечью страстей пресыщенный без меры,
еще влекущийся за тысячной химерой,
увы! я изменил, былые гимны, вам,
и голос мой далек обманутым богам.
 

«Девственный лес» начинается своеобразной «Книгой Бытия», «времен круговращеньем», а завершается «апокалипсисом», провидением катаклизмов «Римского клуба», ущербными «деяниями» «пришельца с бледной кожей», о которых я с горечью вспоминал, путешествуя по девственным джунглям Праслина и южноафриканскому парку Крюгера…

 
С тех пор как в древности взошло здесь на просторе
побегом семя, – лес, листвой шумя кругом,
могучий, тянется за синий окоем,
как будто вздутое огромным вздохом море.
 
 
Еще не родился пугливый человек,
когда заполнил лес, в веках тысячекратный,
тенями, отдыхом и злобой необъятной
большой кусок земли, влачившей скудный век.
 
 
В томительном, как бред, времен круговращенье
он наблюдал не раз среди морских валов
возникновение одних материков
и погружение других, как в сновиденье.
 
 
Лучились летние пылания над ним,
под натиском ветров дрожал покров зеленый,
и молния в стволы вонзалась исступленно,
но тщетно: зеленел он вновь, необорим.

О лес! Еще земля верна своей судьбине,
а ты уже страшись очередного дня;
о гордых львов отец, вот смерть идет, дразня:
уже топор торчит в боку твоей гордыни.
 
 
На эти берега, где мощный твой массив,
тяжелый свод листвы нетронутой склоняя,
мешает свет и тень без меры и без края,
и где стоят слоны, в мечтаниях застыв, —
 
 
ордою муравьев, бегущих в вечной дрожи,
при всех препятствиях, дорогою своей,
волна несет к тебе царя последних дней,
губителя лесов, пришельца с бледной кожей.
 
 
Он рад бы изглодать, изъесть весь мир большой,
где ненасытное его плодится племя,
чтобы к твоей груди припасть устами всеми
и жажду утолять, и вечный голод свой.
 
 
Он перервет стволы огромным баобабам,
изменит русла рек, смирит их там и тут,
и в ужасе твои питомцы побегут
пред этим червяком, – подобно стеблю, слабым.
 
 
Страшнее молнии меж тропиков сухих,
он опалит костром долины, склоны, кручи;
ты обезумеешь под этой бурей жгучей;
и труд его взойдет среди чащоб святых.
 
 
Не станет грохота в темнеющих провалах,
веселья, гомона, порывов и тоски, —
меж безобразных стен сплетутся червяки,
и арки вырастут взамен стволов усталых.
 
 
Но, отомщенный, ты без жалоб сможешь спать
в глухой ночи, куда уходит все живое:
мы оросим твой прах и кровью и слезою, —
над нашим прахом ты, о лес, взойдешь опять!
 

В «Варварских поэмах» природа, космос едины с душой поэта, его внутренней жизнью, его волей к жизни и смерти:

 
 
…Склонясь над пропастью неведомой мне жизни,
дрожа от ужаса, желаний и тревог,
когда-то обнимал я, в пылкой укоризне,
тень благ, которых сам тогда схватить не мог…
 
 
Природа! Красота огромности инертной,
та пропасть, где, в святой тиши, забвенье спит,
зачем не увлекла меня ты в мир бессмертный,
когда еще не знал я плача и обид?
 
 
Оставив эту плоть глухой к всему на свете,
добычею толпы, спешащей в суете,
зачем ты не взяла моей души в расцвете,
чтоб поглотить в своей бесстрастной красоте?
 
 
Мы солнцу дальнему покажем наши путы,
пойдем бороться вновь, мечтать, любить, скорбеть
и будем, дорожа людскою мукой лютой,
жить, если нам нельзя забыть иль умереть!
 

«Варварские поэмы», во многом созвучные «Цветам Зла», своим острием направлены не столько против буржуазного мира алчности и злата или «зверя в пурпуре» (католичества), сколько против мирового зла как такового, общественной безнравственности, насилия и несправедливости жизнеустройства. Сама позиция Парнаса, своеобразное поэтическое небожительство придавали поэзии де Лиля экзистенциальный, обобщающий, философский характер: его образы и символы носили предельно метафизический, онтологический (но никак не предметный) характер. Даже «холодность» и «статуарность» этих поэм преследовали цель подчеркнуть их «надмирность», космичность. Даже символика многих его стихов («Пустыня», «Мертвецы», «Тоска дьявола», «Последнее виденье», «Слова») насыщена образами бесконечных пространств, необозримости сущего, необъятности бытия. Образы бездн, пропастей, высей, далей – свидетельства не только масштабности мира, но и ориентиров поэзии. Если автор «Варварских поэм» к чему-то и призывает, так это к полету – движению вверх по золотым ступеням миров. Поэтому, скажем, трактовать насыщенную сложнейшими символами мильтоновскую по замыслу и духу поэму «Каин» как выражение бунтарства – значит выхолащивать глубинные пласты философской лирики де Лиля. Только крайняя степень ангажированности, служивости, предвзятости может объяснить представление «Варварских поэм» в терминах «революционных идеалов» «атеистических стихов», «разочарования в возможности успеха восстания» и тому подобных шариковских вывертов.

 
О бойня гнусная! Погибельная страсть
к убийству! Трупный смрад, что сердце надрывает!
Сто тысяч мертвецов равнину устилают,
и мерзкую резню возможно ль не проклясть!
 

Не примитивизацией ли можно назвать интерпретацию этих стихов («Вечер битвы») как конкретного сражения при Сольферино?

 
Но если б в яркий день, на пажити кровавой,
где к жерлам пушечным войска неслись в пыли,
Свобода, за тебя те храбрецы легли, —
была бы чистой кровь, дымясь тебе во славу!
 

Где в этих строках вы услышали «надежду на революционный переворот»?

Один из лейтмотивов «Варварских поэм» – темы бесплодия земли («проклятая Земля бесплодным полем стала») и «полых людей» («вас выхолостил век растленья с колыбели»), подхваченные затем Лафоргом, Бонфуа, Элиотом.

В «Solvet seclum»[18] «поэт холодного отчаяния» задает мировой поэзии тему «багрового светила», «бесплодной земли», рукотворной земной катастрофы, в результате которой однажды «кровянистый свет» тускло забрезжит «над беспредельностью, безмолвием объятой, над косной пропасти глухим небытием»:

 
Зловещий вой живых, ты замолчишь с веками!
Свирепые хулы, носимые ветрами,
вопль злобы, ужаса, насилья и скорбей,
призывы гибнущих извечно кораблей,
преступные дела, раскаянья, рыданья,
тела и дух людей, – настанет день молчанья!
Все смолкнет: бог, цари, бессильный
    род рабов,
стенанья хриплые темниц и городов,
животные в лесах, и море, и вершины,
все то, что ползало, дрожало неповинно
в земном аду, все то, что бегало, ревя,
хватало, мучило и жрало, – от червя
до молнии, в ночах скользящей с небосвода!
Мгновенно прекратит свой мерный
    шум природа.
То будет не рассвет под пышной синевой,
не завоеванный для счастья рай былой,
не посреди цветов Адама речь и Евы,
не сон божественный, в забвенье
    мук и гнева;
нет, это шар земной, живых существ оплот,
неизмеримую орбиту разорвет
и мертвой глыбою, бессмысленной, слепою,
исполненной теперь лишь тяжести да воя,
с громадною звездой столкнется,
    как болид,
сухую кожуру бессильно размозжит
и через все свои зияющие раны
извергнет внутренний огонь и океаны,
и оплодотворит собой пространств пары,
где зарождаются, в брожении, миры!
 

Но пустота, темнота, беззвучие интересуют теперь Леконта де Лиля, в отличие от тех же «Античных стихотворений», не сами по себе, а как результат процесса затухания энергии. Уже в «Анафеме» (1855) поэт говорит об истощенной земле, в которой ничего не зреет, об умершем земном шаре, о мире, который «стал старым», об исчезнувших богах и разрушенных алтарях. Ему приходит в голову здесь же мысль о том, что земной шар лишился лесов. Развивая в «In excelsis» тему всеобщего уничтожения, Леконт де Лиль прямо заявляет о полном исчезновении материи, о бесформенной бездне, открывшейся перед его героем. В «Последнем видении» земля рисуется поэту высохшей и мертвой, солнце истощенным в своем пламени и мертвым. Он рассказывает здесь же о том, как исчезает вихрь звезд, и призывает солнце потушить свое пламя – раз все равно приближается конец Вселенной.

Вслед за материей, за вещами и телами подвергается уничтожению и сфера моральных ценностей. В «Последнем видении» поэт сообщает о том, как на земле исчезают добродетели и страдания, мысль и надежда, угрызения совести и любовь. У человека прекращается умственная деятельность, все, связанное со способностью размышлять, понимать («In excelsis»).

In excelsis
 
Быстрей ловца-орла, привычного к паренью,
прыжками, Человек, ты всходишь к вышине,
Земля внизу молчит и смотрит в удивленье.
 
 
Ты всходишь. В пропасти открыт тебе вполне
прибой лазурных волн, бичуемых лучами.
Туманясь, шар земной мелькает в глубине.
 
 
Ты всходишь. Мерзнет высь, дрожа, бледнеет пламя,
в угрюмых сумерках простор перед тобой.
Ты всходишь, вечный мрак уже сверля глазами.
 
 
Провал недвижимый, бесформенный, глухой,
исчезновение материи, без цвета,
с неописуемой и полной слепотой.
 
 
Ум! В свой черед всходи к единственному свету,
старинным факелам внизу погибнуть дай,
взносись к Источнику, где все огнем одето!
 
 
От лучших грез к другим, прекраснейшим, ступай,
всходи уверенный по лестнице бескрайной,
богов, в святых гробах лежащих, попирай!
 
 
Сознанье прервано, и вот кончины тайна,
самопрезренье, тень, познание тщеты,
отказ от гения, возникшего случайно.
 
 
Свет, где тебя искать? Быть может, в смерти ты?
 
Последнее видение
 
Я отжил, я погиб. Глядящий, но слепец,
теперь я устремлен в провал неизмеримый
неспешно, как толпа, и тяжко, как мертвец.
 
 
Инертный, сумрачный, на дно неудержимо
в воронку я скольжу, спускаюсь, точно груз,
сквозь Неподвижность, Тишь и Мрак невозмутимый.
 
 
Я мыслю, но без чувств. Окончился искус.
Так что ж такое жизнь? Был стар я или молод?
О Солнце! О любовь! Уж нет былых обуз!
 
 
Плоть сброшенная, ты пади в провал! Лишь холод
забвения вокруг, и пустота, и мрак.
Не сон ли? Нет, я мертв. Тем лучше! Как под молот…
 
 
Но эта боль, но крик, но страшной тени шаг?
Случилось все давно, все старина седая.
О ночь небытия, прими меня! Да, так:
 
 
мне кто-то сердце грыз. Теперь припоминаю.
 

Так, в поэзии Леконта де Лиля появляется образ агонии, т. е. образ смерти, ибо к ней приводит и естественная жизнь на земле, и развитие человечества. Человечество («In excelsis»), стремясь к свету, покидает для этого землю, направляется в высь, но там, наверху, находит только тьму, мрак, ночь. Стихотворение оканчивается полуироническим вопросом поэта: «не в смерти ли заключен свет?». Зло, по мысли автора «In excelsis», коренится в «излишней жизни». Устранение зла может быть достигнуто только в ликвидации всякой жизни, в смерти.

Для Леконта де Лиля очень существенно сочетание холода с чернотой, с мраком. Это уже не спокойствие и не скованность, а пустота и болезненность, т. е. нечто беспросветное и безнадежное. Тенденция к изображению бескрасочного мира окончательно торжествует в 1866–1871 гг. Поэт говорит в это время о мрачных сумерках, о вечной ночи, в которой должен повторяться человек («In excelsis»), о глубокой ночи, полной мрака («Тысяча лет спустя»). Здесь большое значение приобретает эпитет «черный» (ср. черные бездонные небеса в «Последнем видении», черная бездна, возникающая перед человеком в «In excelsis», черные небеса, в которых исчезают вихри звезд в «Последнем видении»). Сюда же относится образ слепоты (ср. слепую ночь в «Последнем видении», несказанную слепоту в «In excelsis»).

Темноте, черноте сопутствуют у Леконта де Лиля молчание, тишина, известная нам уже по «Античным стихотворениям», но лишенная теперь гармоничности. В «Слепых» (1855) поэт недаром указывает на то, что в пустыне всегда господствует тишина. Песок пустыни напоминает ему молчащее небо. Все в пустыне спит, через нее не пролетает ни одна птица. Еще более выразительно образы беззвучия раскрываются в «Ultra coelos» и в «Последнем видении». Здесь речь идет о дремлющем воздухе, о засыпающих волнах, о немых безднах небес, об умолкнувших вещах.

В «Варварских поэмах» человек предстает хищником, безжалостным убийцей (Sacra Fames[19]). Он подвластен животным инстинктам, кровожаден, груб, жесток и совершает злодейские поступки так, будто это самые обычные и повседневные дела («Смерть Сигурда», «Голова графа», «Случай с доном Иньиго»).

В целом ряде как бы изваянных из базальта стихотворений Леконт де Лиль рисует природу и общество как «царство священного голода, взаимного истребления», постоянного умирания… Лучшим исходом Леконт де Лиль признал бы полное исчезновение мира в пучинах нирваны: «La Maya», «Midi», «Bhagavat», «Cun-acepa», «La vision de Brahma». Отметим также стихотворение Леконта де Лиля «Тоска дьявола», глубоко проникнутое тем же настроением.

 

Пластичность, скульптурность произведений Леконта де Лиля бросаются в глаза. Он высекает свои поэмы из камня, льет их из бронзы. Однако Леконт де Лиль является и замечательным живописцем. Не вдаваясь в красочные детали, чуждый всякому импрессионизму, он любит пряную, острую нарядность. Он ведет читателя в экзотические страны, чудесные и далекие во времени и пространстве. Стиху Леконта де Лиля не свойственна романтическая напевность. Он звучит как траурный марш.

«Варварские поэмы» – отнюдь не «боевое оружие против буржуазного мира», но развернутая экзистенциальная констатация проблематичности человеческого существования на краю бездны небытия, сомнительности идеи прогресса и неискоренимости варварства, как метафизической категории, в историческом процессе, обладающем свойством «возврата к неолиту». Если хотите, «Варварские поэмы» – одно из ранних предупреждений человечеству, с легкостью необыкновенной впадающему в благостные утопии, сулящие земной рай и чреватые новыми аттилами и аларихами.

«Метафизический пессимизм» Леконта де Лиля никак не связан с его отвращением к «господству чистогана» или поражением революции – это воистину экзистенциальное мироощущение, может быть, пророческое ви́дение грядущего апокалипсиса, вызревшего из «торжества разума и справедливости». Как и Ф. М. Достоевский, Леконт де Лиль никогда глубоко не ассоциировался с фурьеризмом, и его «Народный республиканский катехизис» – не более чем плод иррационального порыва юности, преодоленный всем последующим творчеством и самой эстетикой «башни».

Все попытки наших трансформировать поэта-мыслителя в примитивного богоборца и антиклерикала не возвышают, но умаляют значимость литературного мэтра Парнаса в мировой поэзии и культуре, куда он вошел отнюдь не в качестве певца Каина. Делилевский Каин – не мятежник, а совращенный. В «Тоске дьявола» поэт прямым текстом разоблачает бунтующего героя, его суетность, гордость и ненависть. Упреждая А. Жида и Ф. Кафку, де Лиль заодно низверг Прометея и объявил его неполноценным.

О Леконте де Лиле нередко пишут как о поэте небытия, смерти, нередко употребляя даже выражение «жажда смерти». Но это не культ, это страх, великая меланхолия бытия.

 
Забудьте, забудьте! Сердца ваши истлели,
Ни крови, ни тепла в ваших артериях.
О мертвецы, о блаженные мертвецы, добыча сохлых червей,
Вспомните лучше, как вы спали живые, – и спите…
О, в глубокие усыпальницы ваши, когда мне дано будет сойти,
Как каторжник, который состарившись, видит спавшие с него
                           цепи,
Как будет отрадно мне ощущать, свободному от выстраданных
                          скорбей,
То, что было моим я, частью общего праха.
 

Была ли здесь только общая всему живому боязнь умереть, которая так часто прикрывается у нас то умиленным припаданьем к подножью Смерти, то торопливой радостью отсрочки? Или в культе таился упрек скучно-ограниченной и неоправдавшей себя Мысли – кто знает?

Но нельзя ли найти для этого своеобразного культа и метафизической основы? Может быть, мысль поэта, измученная маскарадом бытия, думала найти в смерти общение с единственной реальностью и, увы! находила и здесь лишь маску уничтожения (du Néant?).

Двадцатый век дал нам множество поэтов смерти, особенно среди тех, кто писал оды жизни в стране убийств. Но можно ли причислить к таковым автора «Трагических поэм», написавшего:

 
Если на розу полей солнце Лагора сияло,
Душу ее перелей в узкое горло фиала.
Глину ль насытит бальзам или обвеет хрусталь,
С влагой божественной нам больше расстаться не жаль.
Пусть, орошая утес, жаркий песок она пóит,
Розой оставленных слез море потом не отмоет.
Если ж фиалу в кусках жребий укажет лежать,
Будет, блаженствуя, прах розой Лагора дышать.
Сердце мое как фиал, не пощаженный судьбою:
Пусть он недолго дышал, дивная влага, тобою…
Той, перед кем пламенел чистый светильник любви,
Благословляя удел, муки просил я: Живи!
Сердцу любви не дано, – но и меж атомов атом
Будет бессмертно оно нежным твоим ароматом.
 

Нет никаких оснований доверять констатациям наших относительно «отпечатка безжизненности», якобы лежащего на мировидении автора «Варварских поэм», или, наоборот, апокалиптичности и «безутешных приговорах маете человеческих дел и упований», или – снова-таки – вопреки сказанному – мятежном богоборчестве «Каина»: крупного поэта нельзя втиснуть в привычные шаблоны кастрированного сознания. Парнасцы самим многообразием поэтического ви́дения мира готовили почву для обновления французской поэзии, торили пути новой, плюралистической парадигме, предельно личностной и исповедальной.

Старания Леконта де Лиля и его сподвижников поменять своевольно изливавшуюся личность на прилежную «безличностность» не были ни единственным, ни самым плодотворным путем обновления поэзии во Франции второй половины XIX в. Уже Нерваль, а вскоре Бодлер, Рембо, Малларме каждый по-своему помышляли о задаче куда более трудной, зато и притягательной: о встрече, желательно – слиянности этих двух распавшихся было половин лирического освоения жизни. Но в таком случае и решать ее приходилось не простым отбрасыванием исповедального самовыражения, а перестройкой его изнутри.

17«Античные поэмы» увидели свет благодаря недоразумению: издатель утерял сделанный де Лилем перевод «Илиады» и опубликовал его книгу в компенсацию за ущерб.
18«Уничтожение века» (латин.).
19Священный голод (латин.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34  35  36  37  38  39  40  41  42  43  44  45  46  47 
Рейтинг@Mail.ru