Нам еще надлежит познакомиться с перипетиями отношений двух немецких гениев, сказавшимися на жизни и творчестве Фридриха Ницше, но необходимо сразу предупредить, что они не были пастельными в молодости и исключительно темными в зрелости, как это нередко представляется биографами Ницше.
Он не сразу пришел к Вагнеру, предпочитая ему старых мастеров, и даже после «Падения Вагнера» не стал его непримиримым врагом.
Хотя инициатива в этих отношениях всегда принадлежала Ницше, движущая сила большей частью определялась Вагнером, так и не уразумевшим масштабность своего младшего друга.
Ницше и Вагнер встретились в момент, когда первый находился на пороге творческой деятельности, а второй – славы. Одному было 24 года, другому 55 лет. Одной разницы в возрасте было достаточно, чтобы определить их отношения – учителя и ученика, никак не отвечающие мощи духовного мира второго. Фактически отношения и складывались как постепенное освобождение рвущегося к свободе молодого человека от давящего авторитета мэтра немецкой музыки и немецкой мысли.
В ноябре 1868-го Рихард Вагнер гостил в Лейпциге у своей сестры, госпожи Брокгауз, подругой которой была жена профессора Ф. Ричля. На одном из семейных вечеров Вагнер сел за рояль и заиграл попурри из «Мейстерзингеров». Фрау Ричль, послушав отрывки из оперы в исполнении автора, рассказала, что уже слушала дивную музыку в исполнении музыкально одаренного студента своего мужа – Фридриха Ницше, игравшего ее вдохновенно и с огромной экспрессией. Вагнер был заинтригован и выразил желание встретиться со своим поклонником.
На самом деле Ницше увлекся Вагнером совсем недавно – и именно «Мейстерзингерами». Его совершенно потрясла увертюра к опере, заставившая пережить новые, ранее неведомые ему чувства. Когда вскоре после этого события Ницше получил неожиданное приглашение на встречу с автором, он испытал состояние, описанное им самим в письме к Э. Роде:
Мне хотелось бы дать тебе хоть какое-то представление о том совершенно особенном состоянии, которое я пережил в течение этого вечера, о живой радости этой встречи. Я все еще не могу прийти в состояние равновесия и, милый друг, не могу сделать ничего лучшего, чем рассказать тебе пережитое в форме волшебной сказки. До и после обеда Вагнер играл нам лучшие места из «Мейстерзингеров» и сам исполнял все партии; ты, конечно, можешь себе представить, что ему многого не хватало. Это человек баснословно живой и стремительный; говорит он чрезвычайно быстро, речь его блещет умом, и он легко воодушевлял наше интимное общество. Я имел с ним продолжительный разговор о Шопенгауэре. Ты понимаешь, с какой радостью я услышал от него восторженный отзыв и признание в том, сколь многим он обязан Шопенгауэру, единственному из всех философов понимавшему сущность музыки. Затем он пожелал узнать, как относятся к Шопенгауэру современные философы. Он очень смеялся над философскими конгрессами в Праге и упомянул о философском «лакействе». Потом он прочел отрывок из только что написанных мемуаров, сценку из его студенческой жизни в Лейпциге, написанную с необычайным юмором, о которой до сих пор не могу вспомнить без смеха. У Вагнера удивительно гибкий и тонкий ум.
Что привлекло в Вагнере молодого Ницше? Я полагаю, не ореол славы, не олимпийство, но вагнеровский модернизм, вагнеровский дух обновления культуры, вагнеровская независимость. Знакомство с Вагнером, чтение его эстетических произведений – «Искусства и революции», «Оперы и драмы» – вновь пробудили сомнение молодого филолога в правильности избранного пути. Он давно ощущал в себе способность не только глубоко переживать звуки музыки, но слышать голос бытия, его влекло к высшей мудрости существования, а полученное образование приковывало его к ушедшим культурам, ветхим рукописям, праху цивилизаций. Трудно сказать, как сложилась бы судьба молодого филолога, если бы не случай…
Однажды профессор Ричль обескуражил любимого студента вопросом, не желает ли он, его выпускник, получить кафедру филологии Базельского университета? Ницше, еще сам не кончивший курса наук, не имевший научной степени, опубликовавший лишь две статьи в «Рейнском музее», был ошеломлен таким предложением. Как выяснилось, он недооценивал себя. Его статьи обратили на себя внимание, и профессор А. Кисслинг, покидавший Базель, написал своему другу и наставнику письмо с просьбой дать рекомендацию Фридриху Ницше как возможному его преемнику. Ф. Ричль, давно поверивший в необыкновенные способности своего любимца, ответил, что за 40 лет профессорства не встречал более зрелого и глубокого человека, которому суждено стать звездой немецкой филологической науки. Он даже назвал его гениальным. В рекомендательном письме Ричля читаем:
Среди стольких молодых дарований, развившихся на моих глазах в течение 39 лет, я не знал никого, кто в столь раннем возрасте обладал бы такой зрелостью, как этот Ницше. Если ему суждено долго прожить – дай ему Бог этого! – я предсказываю, что однажды он займет ведущее место в немецкой филологии. Сейчас ему 24 года: он крепок, энергичен, здоров, силен телом и духом… Здесь, в Лейпциге, он стал идолом всего молодого филологического мира. Вы скажете, я описываю Вам феномен; что ж, он и есть феномен, и притом нисколько не в ущерб своей любезности и скромности.
Судя по всему, молодой Ницше умел производить впечатление, он очаровал не одного Ричля. Рихард Вагнер, гонимый и самый знаменитый немец второй половины XIX века, «едва ли не с первой встречи расслышал в своем 25-летнем друге героические лейтмотивы еще ненаписанного “Зигфрида”»:
Глубокоуважаемый друг!.. Дайте же поглядеть на Вас. До сих пор немецкие земляки доставляли мне не так уж много приятных мгновений. Спасите мою пошатнувшуюся веру в то, что я, вместе с Гёте и некоторыми другими, называю немецкой свободой.
Ницше не подвел ни Ричля, ни Вагнера: занял ведущее место не только в немецкой филологии и стал образцом не только немецкой свободы.
Профессор Ричль действительно верил в славную будущность Фридриха, тревожась только необузданностью и размахом его интересов. Не метайтесь, сдерживайте себя! – таково было напутствие учителя ученику.
Конечно же, сам соискатель кафедры и должности экстраординарного профессора был польщен лестным, редким, если не единственным по тем временам, предложением. Его влекла свобода, самостоятельность, а также возможность ближе познакомиться с Вагнером, жившем с 1866 года в Швейцарии.
Ницше получил диплом без экзаменов. Он подготовил диссертацию о Диогене Лаэртском, однако лейпцигские профессора посчитали неэтичным устраивать экзамен базельскому коллеге – совет факультета пришел к единодушному решению засчитать опубликованные статьи и присвоить выпускнику степень доктора honoris causa.
Перед отъездом в Швейцарию молодой профессор гостил у матери в Наумбурге. Семья была в восторге от его успехов: «такой молодой – и уже профессор университета!» Ницше предстояло решить вопрос о подданстве. В связи с переездом в другую страну он перестал быть гражданином Пруссии, но швейцарского гражданства решил не добиваться. Он так и остался «гражданином мира». Видимо, это отвечало характеру его грядущей философии.
Ницше – Герсдорфу, 13 апреля 1869 года:
Вот и пришел последний день моего пребывания у домашнего очага. Завтра ухожу в широкий свет, начинаю новое для меня ремесло, вступаю в тяжкую атмосферу обязательств и долга. Пора сказать «прости» золотому времени, когда труд был свободен, каждая минута приятна, когда искусство и мир представлялись нам великолепным зрелищем, в котором мы были зрителями… Это время безвозвратно ушло, теперь наступило царство жестокого бога – повседневного труда.
В автобиографии, представленной в Базельский университет, Ницше писал:
Мне всегда казалось достойным внимания, какими путями приходят именно к классической филологии; полагаю, что некоторые другие науки при их цветущей и удивительной оплодотворяющей силе имеют большее право на приток целеустремленных талантов, чем наша, хотя еще бодро шагающая, но все же там и сям обнаруживающая дряблые черты возраста филология. Я предвижу натуры, которых ставят на этот путь обыкновенные меркантильные интересы… Многими движет прирожденный талант преподавания, но и для них наука – лишь действенный инструмент, а не серьезная цель их жизненного пути, к которой увлеченно стремятся. Есть небольшая группа наслаждающихся эстетикой греческого мира, и еще меньшая, для которой мыслители древности пока до конца не продуманы. У меня нет никакого права причислять себя исключительно к какой-либо из этих групп: ведь путь, приведший меня к филологии, столь же далеко отстоит от практического благоразумия и низкого эгоизма, как и от того пути, по которому несет факел вдохновенная любовь к древности.
Принимая кафедру филологии, Ницше уже думал о философии. В том же письме к Герсдорфу от 13 апреля он признается, что философия Шопенгауэра укоренилась в нем и что свою цель он усматривает в том, чтобы наполнить филологию свежей кровью шопенгауэровской философии: «Я хотел бы быть чем-то большим, чем педагогом добродетельных ученых, я должен заботиться о грядущем поколении». «Если уж мы должны выносить нашу жизнь, то постараемся, по крайней мере, прожить ее так, чтобы после желанной смерти (шопенгауэровский мотив!) мы могли рассчитывать на уважение!»
По дороге из Наумбурга в Базель Ницше посетил Кёльн и Бонн, спустился по Рейну до Бибериха, затем железной дорогой добрался до Висбадена. Он посетил также Гейдельберг, целый день прогуливался по улицам центра германской культуры, затем сел в поезд до Базеля. В поезде он узнал, что в Карлсруэ дают «Мейстерзингеров». Он вышел в Карлсруэ, дабы еще раз насладиться Вагнером. На следующий день Ницше покинул Германию. 19 апреля 1868 года он сошел на вокзале Базеля. Начался новый этап жизни – в качестве базельского профессора.
Кто подвергается нападкам со стороны своего времени, тот еще недостаточно опередил его – или отстал от него.
Ф. Ницше
Трудно придумать большую несовместимость, нежели словосочетание «профессор Ницше». Человек, рожденный для «переоценки всех ценностей», воплощение ищущего духа и свободомыслия, окунувшись в рутинную жизнь лектора, скоро ощутил себя прикованным к галере. Ежедневные лекции в университете и гимназии «Педагогиум», где он читал греческий, вызывали у него приступы депрессии, отвращения к филологии и к науке вообще. Свидетельство тому – набросок, сделанный в первый год профессорства:
Цель науки – уничтожение мира… Доказано, что этот процесс происходил уже в Греции: хотя сама греческая наука значит весьма мало. Задача искусства – уничтожить государство. И это также случилось в Греции. После этого наука разложила искусство.
Сближение Ницше и Вагнера, в ту пору «родственных душ» (несмотря на значительное различие в возрасте), во многом объясняется стремлением первого «превозмочь» судьбу. Рихард Вагнер, недавно женившийся на женщине выдающегося ума и красоты Козиме Бюлов, дочери Листа и жене его первого ученика, выдающегося пианиста и дирижера Ганса Гвидо фон Бюлова (Вагнер буквально похитил ее у первого мужа), в это время жил в Трибшене, что близ Люцерна, в паре часов езды от Базеля. К ним-то и решил направить свои стопы молодой профессор, в памяти которого было свежо воспоминание о встрече с Вагнером в Лейпциге.
Ницше удачно выбрал время встречи: Вагнер переживал депрессию, связанную с «глухотой современников», и находился в состоянии самоизоляции от «общества». Ведя затворническую жизнь, уйдя в работу над «Кольцом Нибелунгов», он встретил Ницше как долгожданного друга – ему не хватало общения, еще больше – почитания, которое он надеялся обрести в лице одаренного профессора с мягкими манерами, тихим голосом и влюбленными глазами. Никто не знает, о чем они говорили в тот день, гуляя по живописному берегу Фирвальдштетского озера, однако эта встреча положила начало дружбе двух антиподов – по характеру, возрасту, мировидению, духовному складу.
Д. Алеви:
Удовольствию Ницше не было границ. Уже давно его мучила жажда любви, обожания, жажда слушать кого-нибудь. До сих пор он не мог удовлетворить своего желания, так как не встречал человека, достойного быть его учителем. Наконец-то он нашел человека, в отношении которого никакая любовь, никакое обожание не покажутся чрезмерными. Ницше был всецело увлечен этим чувством и решил стать верным последователем гениального отшельника, бороться вместе с ним против инертной толпы, против Германии с ее университетами и церквами, парламентом и двором. Какое впечатление произвел он на Рихарда Вагнера? Без сомнения, Вагнер был тоже счастлив этой встречей; с первого знакомства он открыл в своем друге необыкновенное дарование. Он мог говорить с ним не таясь, мог слушать правду другого. Как мало людей доставляли ему эту радость!
Вагнеру пришлись по душе свободомыслие и глубина молодого друга. В одном из писем к Ницше он так и писал: «Спасите мою упорную «веру» в германскую свободу, как я ее называю вместе с Гёте…». Характер отношения Ницше к Вагнеру периода встреч в Трибшене явствует из его писем друзьям:
Вагнер воплощает в себе идеальный тип человека: у него изумительно богатый, великий ум, поразительно энергичный характер; этот очаровательный человек достоин любви, он горит желанием знать все.
Никто в мире не знает его и не может судить о нем, потому что весь мир покоится на чуждых ему основах и теряется в атмосфере его творчества. В душе Вагнера царит такой абсолютный идеализм, такая глубокая и трогательная человечность, что я чувствую себя около него как бы в присутствии божества…
Ницше тянется в Трибшен, ему здесь всегда рады, с Вагнером они обмениваются рукописями, мыслями, обсуждают идеи и замыслы, слушают музыку. «Гибель богов» рождалась на глазах Ницше, именно ему Вагнер вручил рукопись с просьбой отпечатать первые 12 экземпляров. Ницше выполнял и другие семейные поручения. Поездки в Люцерн милы сердцу Ницше еще по одной, глубоко скрываемой причине. Он тайно влюблен в Козиму Вагнер, «как бы в присутствии божества» вполне может относиться не только к Вагнеру, но и к ней…
Нам еще предстоит выяснить, какую роль играли женщины в жизни Ницше – это сложная, все еще нерешенная проблема. Но с Козимой Вагнер как будто все ясно – для него она уникальное сочетание друга и божественной Софии, недоступное небесное создание, с которым можно общаться, перед которым можно благоговеть…
Первые годы в Базеле, за исключением рутины профессорства, можно считать удачными для Ницше. Он имел успех у базельской публики, ходил, что называется, в молодых гениях. В доме Вагнера чувствовал себя своим, приобрел новых знакомых и друзей, начал работу над книгой, которая, как впоследствии оказалось, стала переломным моментом в европейской филологии – я имею в виду «Рождение трагедии из духа музыки».
Книга эта вырастала под влиянием двух кумиров – Гёте и Вагнера, но не как наследие их идей, а скорее – сам Ницше, возможно, этого еще не осознавал, – как контроверза им. С легкой руки Гёте в европейской культуре господствовало мнение о светоносности «детства человечества», эллинизма. Возможно, один Гёльдерлин рисовал иную Элладу, темную стихию Эмпедокла, сумрак и отчаяние Гипериона, несовместимость сократовского оптимизма с его трагическим концом. За александрийством Гёте Ницше рассмотрел именно это, гёльдерлиновское, темное начало, которое, как ему тогда казалось, вполне отвечает искусству Вагнера. Именно Вагнеру он изложил свое видение проблемы, лестное для учителя, представшего в книге в роли нового Эсхила: в одном из писем этого периода напрямик задается вопрос, будет ли вагнеровское искусство побеждено так же, как, в свое время, трагедия Эсхила?
Надо обновить идею эллинизма, поскольку мы пользуемся ложными посылками. Мы говорим о «радости», о «эллинской ясности», а на самом деле эти радость и ясность – лишь несозревшие плоды скудного знания, веков рабства. Тонкость Сократа и мягкость платоников уже несут на себе следы последующего упадка. Надо изучать древнюю поэзию шестого и седьмого веков. Тогда только можно прикоснуться к наивной мощи, к изначальному живительному соку Эллады. Между поэмами Гомера – эпосом ее детства, драмами Эсхила, произведениями ее зрелости, Греция путем огромных усилий овладевает своими инстинктами и своим характером. Вот времена, достойные изучения, так как в них много сходства с нашим веком. Греки верили в то время, подобно современным европейцам, в фатализм естественных сил, в то, что должно самим себе творить и добродетель и богов. Их воодушевляло чувство трагического, смелый пессимизм, не отвращавший их от жизни. Между греками и нами (имеется в виду Вагнер) можно провести полную параллель: пессимизм и мужественная воля созидания новой (имеется в виду – трагической) красоты.
Позже Ницше печатно признается в ошибочности параллели Эсхил – Вагнер, пожалеет, что вплел в «Рождение трагедии» современность [Вагнера], но пока дионисийская стихия захлестывает древность и оттуда – волей автора – переносится в творения Вагнера, в ту же «Гибель богов».
Ницше – Герсдорфу:
Этой зимой я должен прочесть две лекции об эстетике греческих трагиков, и Вагнер приедет из Трибшена слушать меня.
Вагнер не приехал, у маэстро не оказалось времени, но Ницше собрал многочисленную публику, мало что смыслящую в дионисийском и аполлоновском началах, трагическом миросозерцании и рождении трагедии из борьбы сил жизни и порядка.
Во второй лекции речь шла о совращении юношества Сократом, соблазнении им Платона и уходе цивилизации с верного пути правды жизни на порочную стезю упадка, вызванного рассудочностью и разрушением веры. Бездельник Сократ, не умевший писать и говорить, юродивый, задиравший прохожих, циник и пустомеля, разрушил великие мифы, таинства и искусства, соблазнил человечество химерой «торжества разума», иллюзией мировой гармонии и порядка.
Как реагировал на лекции Ницше отсутствующий на них «революционер» Вагнер? Во-первых, посоветовал «не сломать себе шеи». Во-вторых, отказался от участия в совместной борьбе с «сократизмом» по причине отсутствия времени. Тем не менее он посоветовал Ницше, если последний тверд в своих намерениях, собрать все свои аргументы по обоснованию «дерзких взглядов» в большую, пространную книгу. «Только тогда вы найдете себя и скажете истинное слово о божественных ошибках Сократа и Платона; ведь, несмотря на то, что мы отворачиваемся от них, мы все же не можем не обожать этих чудесных учителей».
Ницше конечно же нуждался в духовной поддержке старшего друга, но можно ли расценивать реакцию Вагнера как поддержку? Вагнер учил Ницше осторожности и половинчатости, что свидетельствовало о полном непонимании ни характера, ни масштаба младшего друга.
Молодой Ницше мало интересовался политикой, почти не читал газет, но известие о Франко-прусской войне 1870 года воспринял как удар грома: «Точно какой-то ужасный демон обрушился на всю нашу вековую культуру». В письме, адресованном Э. Роде, он пишет о европейском крахе: «Что значат теперь наши желания! Может быть, мы присутствуем при начале конца? Какая пустыня кругом… Единственное спасение в отшельническом уединении, и мы с тобой будем первыми монахами».
В начале войны он ведет себя действительно как отшельник – лето проводит в горном пансионе, занимаясь древнегреческой лирикой. Но 7 августа приходит сообщение из Ворса об огромных потерях германских войск, и Ницше внезапно принимает решение принять участие в военных действиях.
Несмотря на попытки Козимы Вагнер отговорить его от глупой затеи, он подает прошение об отпуске, дабы принять участие в военных действиях. Нейтральное правительство Швейцарии запрещает Ницше участие в боях, разрешив лишь службу в санитарном отряде. Окончив ускоренные санитарные курсы, 2 сентября, в день капитуляции армии Мак-Магона под Седаном и пленения императора Наполеона III, Ницше прибыл в Мец, где разместился огромный госпиталь раненных под Марс-ла-Тур, Сен-Прива и Седаном. Количество жертв войны столь велико, что их не успевают лечить, солдат косят инфекции и раны. Кратковременное пребывание «фельдшера»-профессора во Франции подтвердило любимое его изречение: «Страдание – самый скорый способ постижения истины». Ужасы войны Ницше узрел по ее плодам. Получив приказ сопровождать 11 раненых и больных, Ницше санитарным поездом возвращается в Германию. Трое суток в товарном вагоне он выхаживает больных дифтеритом и дизентерией по пути в Карлсруэ. Как говорится, страдание всегда достоверно, эту достоверность он теперь постигает не из древних книг, а на собственном опыте.
«Боевой опыт» Ницше, внезапно заболевшего патриотизмом, длился недолго – он заразился дифтеритом и дизентерией, и первый санитарный вояж стал для него последним. Несколько недель на фронте, по его словам, составили целую эпоху в жизни: он чуть не умер ради принципов, правда, не вполне ясных. Ему довелось узреть не героику войны, а «кровь, грязь, хрупкость человеческого существа»: «Атмосфера, в которой я находился, осталась висеть надо мной, как черный туман, мне все время чудятся несмолкаемые стоны и жалобы».
Вернувшись после выздоровления в Наумбург, под свежим впечатлением трагических событий войны Ницше берется за рукопись своей первой книги. Пережитое он облекает в формулу трагического: «Трагический человек – это сама природа в высшем напряжении своего творчества и сознания, такой человек играет со страданием». У него даже возникает мысль назвать книгу «Трагический человек». Она будет построена на триаде: трагическое искусство – трагический человек – трагическое государство.
Война открыла Ницше глаза: когда вся Пруссия ликовала после победы под Мецем и пленения французской армии, Ницше писал Герсдорфу:
Я боюсь, что за наши чудесные национальные победы мы должны будем заплатить такой ценой, на которую я никогда не соглашусь. Говоря откровенно, я думаю, что современная Пруссия – в высшей степени опасна для культуры. Наша трудная задача состоит в том, чтобы сохранить философское спокойствие среди всей этой суеты и зорко следить за тем, чтобы никто воровским образом не расхитил достояние культуры, так как она ни с чем несравнима, даже с военной героикой, даже с высоким национальным подъемом.
У Ницше были основания для этих слов. В упоении побед Германия забыла о чествовании столетия со дня рождения ее величайшего гения – Бетховена. Вспомнил об этом единственный человек – Рихард Вагнер. В дни упоения военной победой Вагнер пишет, что подлинной национальной гордостью Германии является память о великом Бетховене. «Немцы, вы мужественны, – пишет Вагнер, – оставайтесь же такими и во время мира». Слова эти глубоко взволновали, по крайней мере, одного немца, который, не успев еще вполне выздороветь, помчался к Вагнеру.
Свидание со старшим другом охладило его пыл. Вагнер, великий во время мира, во время войны изменился к худшему. Победы германской армии над французами были для него местью за освистанную «лягушатниками» музыку его, Вагнера, в Париже. Вагнер вульгарно радовался победам пруссаков и горел воодушевлением. Ницше, познавший цену этих побед, возвращался в Базель с чувством досады – возможно, именно тогда он впервые узрел в кумире обычного прусского филистера.
Разрушение Парижа, пожар в Лувре в майские дни 1871 года Ницше воспринял как собственную вину, как собственную неспособность достучаться со своими предостережениями до сильных мира сего.
Преступлением было для Ницше состояние умов современников, их безответственность, равнодушие, общепринятые ценности, тотальная фальшь. Человеческая усредненность, конформизм, безмыслие – вот что крушит памятники и музеи, рождает безответственность, трусость, духовное рабство.
Парижские события укрепили Ницше во мнении, что без элиты, иерархии, дисциплины невозможно существование культуры. Красота создана избранными для избранных, масса не нуждается и не воспринимает ее. Черни красота не нужна, чернь довольствуется малыми радостями жизни. Только иерархия гарантирует общественную стабильность и обеспечивает избранным возможность творить красоту.
По возвращении в Базель Ницше близко сошелся с коллегой по университету, историком Якобом Буркхардтом, одним из немногих в Европе увидевшим Франко-прусскую войну под углом зрения милитаристской опасности, грозящей Европе. Буркхардта пугал выход на военную арену истории многомиллионных наций, возможность гегемонии Германии его ужасала. По словам Д. Алеви, всем планам Бисмарка и Кавура он предпочитал совет Аристотеля сохранить полисный мир: число граждан не должно превышать десяти тысяч, иначе они не поместятся на агоре[4].
В лекции Я. Буркхардта «Историческое величие», на которой присутствовал Ф. Ницше, речь шла о тщете военных триумфов пред протестантскими добродетелями и величием труда:
Сколько было могущественных держав, забытых историей, и по справедливости достойных такого забвения. Гораздо реже можно видеть историческое величие; оно заключается всецело в творчестве великих людей. Так, неизвестный строитель оставил человечеству Нотр-Дам де Пари, Гёте подарил нам «Фауста», Ньютон – закон о Солнечной системе. Только в таких делах и заключается истинное величие.
Ницше и Буркхардт часто встречались и много беседовали на темы культурных традиций, будущего Европы, опасностей, поджидающих ее в виде социализма, милитаризма, шовинизма. Под влиянием Буркхардта Ницше окончательно излечился от угара патриотизма. В записи этого периода он сообщает о своем стремлении уйти «из-под влияния чуждой культуре Пруссии»: «Лакеи и попы вырастают в ней, как грибы, и наполняют своим чадом всю Германию».
К друзьям Ницше базельского периода следует отнести также филолога Мэйли, историка церкви Овербека, философа-кантианца Генриха Ромундта. С двумя последними Ницше жил в одном доме, получившем среди базельцев прозвание «ядовитая хижина». По словом Буркхардта, Ницше был замечательным учителем, умевшим увлекать молодые души.
То ли под влиянием Буркхардта, то ли – ностальгических воспоминаний о юности, проведенной в Пфорте, то ли – в противовес замыслу Рихарда Вагнера создать байрёйтский театр – Ницше посещает идея, к которой он будет затем множество раз возвращаться на протяжении своей жизни, идея, надо сразу признать, утопическая: создать свой Пор-Рояль, новый незримый университет, кружок единомышленников, свободно обсуждающих вдали от жизненных бурь проблемы культуры, философии, воспитания нации. Планируемые участники «монастыря», «общества анахоретов» – это друзья Ницше: Роде, Герсдорф, Дёйссен, Овербек, Ромундт. Цель – очевидна: «Мы образуем новую греческую академию».
Свой замысел Ницше раскрыл в записях и письмах к друзьям:
Современное анахоретство – это, конечно, странное зрелище, порожденное эпохой победоносной войны; ведь это – свидетельство полной невозможности жить в согласии с государством.
Я наконец понял, что говорил Шопенгауэр об университетской философии. В этой среде неприемлема никакая радикальная истина, в ней не может зародиться никакая революционная мысль. Мы сбросим с себя это иго; я, во всяком случае, решил так поступить.
Постараемся доплыть до того маленького острова, где уже больше не придется затыкать уши воском. Мы будем там учителями друг друга. Наши книги с этого дня станут удочками, с помощью которых мы будем привлекать к себе друзей в нашу эстетическую, и монашескую ассоциацию. Будем работать и услаждать друг другу жизнь, и только таким образом мы сможем создать «общество»… Короче, мы не будем пренебрегать никакими легальными средствами, чтобы достигнуть нашей цели – основать монастырь.
Почему Ницше раз за разом обращался к своей утопической идее «апостольского братства», «монастыря», общины высоколобых, фаланстера духа? Я напомню лишь некоторые попытки такого рода:
– идея создания «Общества несвоевременцев», «братского союза учеников и учителей» в 1873 году, после окончания работы над первым эссе «Несвоевременных размышлений»;
– план г-жи Мейзенбуг, Ф. Ницше, П. Рэ и А. Бреннера организовать «школу воспитателей» в Сорренто в 1876 году. Они даже занялись поисками природных гротов для новой школы перипатетиков, и Ницше написал тогда сестре: «Моя идея о школе воспитателей или, если хочешь, о современном монастыре, идеальной колонии, свободном университете, все время носится в воздухе… В своем воображении мы уже назначили тебя экономом, администратором нашего общежития на сорок человек»;
– в августе 1884 года идею создания «идеального монастыря» воскресил Генрих фон Штейн, молодой писатель, посетивший автора «Заратустры» в Сильс-Марии. Он приехал к «отшельнику» только на три дня, но и этого хватило для того, чтобы Ницше, успевший оборвать свои дружеские связи, уверовал в возможность обрести новых перипатетиков;
– в октябре 1884-го то же повторилось – под влиянием Пауля Ланцкого, молодого литератора, разыскавшего Ницше в Генуе. Ему он тоже рассказал о планах основания фаланстера по типу эмерсоновского. Здесь, на полуострове Св. Жана, говорил Ницше пророческим тоном, мы раскинем наши палатки.
Мысля историческими категориями, Ницше аргументировал необходимость «апостольского братства» – ни много ни мало – спасением культуры: «С сотней поднявшихся против современных идей решительных до героизма собратьев наша шумная и затхлая культура будет повержена. Сотня людей в свое время вынесла на своих плечах цивилизацию Ренессанса». Это был как бы «официальный» ответ, но что двигало Ницше внутренне, подсознательно?
Нелегко ответить на поставленный вопрос. Возможно, ему постоянно недоставало человеческой близости, которую он уповал обрести в противоестественной для его душевного склада «коммуне». Возможно, его пугала смелость бродящих в голове идей – необходимо было прикрытие, поддержка духовно близких людей. Возможно, он уже тогда ощущал себя схолархом и жаждал своего Ликея. Возможно, таким образом он уповал на возможность замены семьи братством…
Каковыми бы ни были побуждения Ницше, каждый раз затея терпела вполне естественное фиаско, и каждый раз вполне естественный отказ друзей «уйти в монастырь» вызывал у него огромную душевную травму.
Э. Роде – Ф. Ницше:
Ты говоришь, что теперь нужны монастыри – я верю тебе. Но в жизни есть суровая необходимость, против которой бессильны все средства… Я не чувствую в себе такой творческой силы, которая сделала бы меня достойным того уединения, к которому ты меня призываешь. Допустим, у нескольких друзей появится желание уединиться в обители муз. Что же станется с нами, когда пройдет этот порыв?
Такими каждый раз были ответы всех выбранных им претендентов в монахи, но Ницше остался глухим к их естественной аргументации, возможно, воспринимал отказы как акты предательства. Его глухота объяснима лишь глубиной бессознательного желания создать свое апостольское братство. Ницше всегда вдохновлялся открытыми им идеями, эти открытия нередко уводили его далеко от реальности, лишали трезвости, превращали в экстремиста. Но здесь нечто другое, более глубокое и таинственное…