bannerbannerbanner
Верочка

Иероним Иеронимович Ясинский
Верочка

Я напоил её из стакана как ребёнка.

– Если б я мог… если б, Верочка, милая, счастье моё, сокровище, если б я мог думать, что ты хоть столечко любишь меня, как я был бы спокоен!.. Но тут я стал ревновать тебя…

Жар разлился у меня в груди, бросился в лицо, зажёг щёки.

– Никогда не стал бы я ссориться с дядей… Верочка, видишь ли, если б за тобой стал ухаживать молодой человек, я не так бы мучился, как теперь, когда я думаю на дядю… Ах, какое это горе и терзание! Я терзаюсь, дядя терпеть не может, зачем я на глазах… Это всё его тревожит и раздражает, оттого что я подозреваю… Мне кажется, мы с ним видим друг друга насквозь! Для него лучше, если мы расстанемся!..

Глаза Верочки затуманились, но она молчала. Я сел и обнял её.

– Скажи же что-нибудь! Может быть я обижаю тебя неосновательно… Тогда прости меня. Но ты видишь, я люблю тебя и с ума схожу от любви… Я прилетел в Петербург для тебя… Не думай, что для денег… Это вдруг я выдумал предлог и чтоб отплатить чем-нибудь дяде. А я для тебя, для тебя! Я люблю тебя, Верочка! Рассей мои подозрения! Скажи, что я оскорбляю тебя, что я лгу, что ничего у тебя нет с дядей… Скажи!

Она молчала.

– Я жесток, Верочка, мне стыдно, что я пристаю так к тебе… Да что ж делать, когда я измучился, и у меня нет других мыслей и других разговоров. И ты сама пришла ко мне… Значит, и ты хочешь развязки… Хочешь, да?

Я слышал, как дрогнул её стан и точно потеплел под моей рукой. Она сказала:

– Сделай так, чтобы помириться с папа́.

Она подняла на меня глаза, кроткие и лучистые, со следами невысохших слёз на ресницах.

– То есть, что? То есть, ты требуешь, чтоб я оставил у него деньги? Неужели это значит помириться?

В её глазах стояло недоумение; я ясно видел, что она боится меня, – боится, что я не соглашусь.

– Папа́ надо деньги, – произнесла она.

– Не называй его папа́! – вскричал я. – Какой он тебе папа́! Он тебе чужой человек! Или нет, он тебе близок?.. Крепко… ужасно близок?.. Да?.. Да скажи же?!

Меня злость разбирала.

– Так он тебе близок? Так? – спрашивал я и больно обнимал её. – Так всё же он не папа?! А впрочем, папа, папочка, папаша! Ха-ха!

– Мне страшно тебя…

– Полно, Верочка, нашла страшное… Ах, я жалкий человек! Зачем я полюбил тебя, зачем люблю?..

– Пусти…

– Пустить тебя? Ну, разумеется, я тебя не удерживаю!

Я оттолкнул её.

– Саша!

Она заплакала опять, но тихими слезами, которые светлыми струйками сбегали по её пальцам. Я стоял, заложив руки в карманы. Я был груб, мне хотелось побить её.

– Долго это будет продолжаться?

– Пощади его! – отвечала она.

– Всё он да он! Верочка, он почти втрое старше тебя! Как можно любить его!.. Послушай, дитя моё! Мне опять пришла мысль: ну, что если я обижаю тебя напрасно! – я подошёл к ней и снова обнял её. – Ты не можешь его любить!.. У него отжившие взгляды… Он… эгоист…

– Он добрый, – прошептала она.

Пальцы мои хрустнули.

– Да, очень добрый, – продолжала Верочка, отнимая руку от лица и вытирая глаза платком, на котором красовался вензель Сергея Ипполитовича. Этот вензель лез в глаза. – Хороший и славный… Он тебя любил и любит, хоть ты ему зло делаешь.

– Да, любя меня, он полюбил тебя!..

– Что тут дурного? – спросила она, с загоревшимся взглядом, придавшим пропасть очарования её лицу. – Я тоже люблю его!

Я впился в неё глазами. Вот когда она недосягаема! Девочка стала женщиной.

– Прости меня, – прошептал я.

– Саша, милый! – начала она кротко. – Я не могу на тебя сердиться. Ты меня прости… Но ты не станешь мстить… Не правда ли?

Она ласкалась ко мне.

Я сказал:

– Верочка, не скрывай от меня…

– Ничего не буду!

– Неужели эта близость у вас давно? – спросил я. – И разве он после этого не эгоист самый…

Я не мог найти слова. Верочка покраснела.

– Молчи, Саша! О какой близости говоришь? Или, впрочем, зачем лгать? Да, я – его любовница! – прибавила она, подняв голову.

– Любовница!

Я заломил руки, она наклонилась ко мне.

– Итак всё это правда! – вскричал я с отчаянием.

– Не тоскуй, я расплачусь. Саша, что же ты? Помиришься с ним? – начала она.

– Ни за что!! – вскричал я, сжав кулаки и вскакивая как ужаленный.

Я ходил по комнате. Верочка, засматривая мне в лицо, ходила возле меня и говорила:

– Полно, Саша, милый Саша!

– Ответь, – шёпотом проговорил я, – тебя «наслал» сюда дядя? Он приказал тебе просить меня? Кого ты любишь!.. Старого негодяя! Он посылает тебя устраивать его денежные дела! Даже Эмма ушла, чтоб не мешать? Ха-ха-ха!..

– Тсс! – произнесла она, и опять засверкали её глаза.

От огня, которым зажглось её чудесное лицо, высохли следы недавних слёз её. Она точно никогда не плакала и не была слабым ребёнком.

– Саша! Он ничего не говорил! – начала она. – Он не знает, что я у тебя. Но – я не вернусь к нему иначе, как примирив вас… чего бы мне это ни стоило. Дяде Эмма не скажет, что уходила. Понимаешь? Сергей Ипполитович не будет знать, что мы оставались вдвоём. Когда Ткаченко вчера пристал к папа́, и я увидела, как ужасно положение этого человека, который теперь для меня всё, я сейчас же решила поправить дело. Я знала, что ты любишь меня и для меня всё сделаешь!

Она уверенно смотрела мне в лицо, прижавшись ко мне станом и слегка откинув голову.

– Верочка…

Она прижалась ещё сильней…

– Помирись… Только помирись, – шептала она.

Глаза её застыли, тёмные и влажные; губы раскрылись. Нижние веки как-то странно съёжились, придав особенное выражение этому полудетскому лицу…

Во мне всё горело, и кругом, казалось, горел воздух, жгучий и душный как в жаркий летний день. Но стена воздвиглась между нами и разделяла нас. Я потихоньку освободился от Верочки, посадил её на диван и сказал:

– Я не отберу денег у дяди. Пусть он держит их у себя. Можешь быть довольна. Ты исполнила свою миссию. Но, милая Верочка, оскорблять твою любовь – нет, Бог с тобой! Будь чиста и безукоризненна в твоей привязанности! Никогда не продавай себя! Любовь гнушается таких жертв!

Я не мог говорить – слёзы стали дрожать в горле, я разрыдался.

Она тоже стала плакать.

– Мне стыдно, – говорила она прерывающимся голосом, – что я… не презирай меня…

Она схватила платок с вензелем Сергея Ипполитовича, отёрла слёзы и поднесла к своим губам мою руку.

XIII

Когда я остался один, чёрная тоска легла мне на душу. Я плакал, завидовал дяде, проклинал судьбу. Наконец, написав Ткаченко, я угрюмо стал сбираться в дорогу.

– Что я слышу? Александр, ты уезжаешь? – начал дядя, влетая и любезно улыбаясь.

Я не успел опомниться, как уж он жал мне руку.

– Но надеюсь, мой друг, ты уделишь мне часик и переговоришь со мною… Ведь так нельзя… Мало ли что между родными произойти может. Из-за каждого пустяка ссориться! Ну, поссорились, пора и помириться. Прогони, пожалуйста, твоего Ткаченко… Он груб и Бог знает что затевает… Я вовсе, разумеется, не в безнадёжном положении… Сейчас не могу, но через полгода, много через год я обделаю дела, и увидишь – процвету… Ah, mon cher Alexandre! De grâce!..

Он поцеловал меня.

– Дядя, – начал я взволнованным голосом, – я прекращаю… я утром решил прекратить всё… и взять назад своё требование…

– Спасибо! Душевное спасибо!

Надушенные усы его и борода прижались к моему лицу.

– Александр, я положительно намерен посидеть у тебя – и прикажи подать чаю или кофе… – произнёс он как бы в скобках. – Я озяб… Обрати внимание: весь дрожу… Да и ты дрожишь, мой милый мальчик…

Он бросился на диван.

– Да, да, я знал, что ты должен будешь всё прекратить!.. – начал он, раскрывая скобки. – Ты благородный человек и мог только поступить так, а не иначе. У нас ошибки не могут продолжаться. Было скверное петербургское утро, мы раскисли и повздорили. Сегодня утро немного лучше, и нам пора сознаться, что мы оба не правы… Оба, и я в особенности. Каюсь и закаиваюсь!

Я молча слушал, волнение не покидало меня. Меня опять стала мучить мысль, что дядя сам «наслал» на меня Верочку. «Теперь он играет роль, – думал я, – и может быть не зная, как дорого или дёшево обошлась Верочке моя уступчивость, старается уверить себя и меня, что примирение, такое, какого он желал, состоялось просто от того, что он приехал ко мне и сказал с любезной улыбкой или, вернее, усмешкой: „de grâce!“ – а не от того, что Верочка побывала у меня». Его ласковые, вежливые глаза неотступно следили за мной, и, болтая, он, казалось, хотел прочитать на моём лице, что именно произошло между мной и Верочкой. В смущении я стал курить. Дядя наклонился ко мне, чтобы закурить свою папиросу. Пальцы дрожали, папиросы никак не могли встретиться.

– Дядя, – спросил я, – вы так выразились, как будто знали, что я беру назад… Вам уже сказали?

– О, нет, мой друг, я не знал, – подхватил дядя, сделав строгое лицо, – я ничего не знал… никто не говорил. Разве ты кого посылал ко мне с этим? Никого не было! – тревожно пояснил он. – Но, с другой стороны, я знал, то есть я чувствовал… Руку твою, ещё раз руку, и поскорей стакан горячего чаю!

Он улыбнулся и, найдя мою руку, потряс её.

Иван принёс поднос с чаем, я стал угощать дядю.

– Где ты откопал, cher Alexandre, этого Ткаченко? – начал дядя. – Он как-то вдруг воскрес!.. Воскресший Ткаченко! Это à la Рокамболь! – пояснил он. – Послушай, что за намёки делало это грубое существо? Право, я ушам своим не верил… Ты точно влюблён? – спросил он вдруг таинственно и покровительственно, раскосив слегка глаза.

Я покраснел жарким румянцем.

– Не надо было говорить с ним об этом, – произнёс он. – Об этом ни с кем не говорят. Если же я заговорил… то… по необходимости…

Он отхлебнул из стакана и смотрел на меня.

Хоть мы согрелись чаем, но оба продолжали дрожать. Делали всяческие усилия, чтоб победить эту нелепую дрожь, и не могли.

 

Мне захотелось быть великодушным, благородным, откровенным, правдивым, чтоб навсегда покончить со всей этой ложью и недосказанностью, чтоб развязать руки себе и дяде, чтоб скорее прошла эта непреодолимая и постыдная дрожь.

– Договаривайте, дядя, – вскричал я. – Вас интересует, кого я люблю? Да? Я люблю её, и вы любите её, и мы с вами столкнулись… Не правда ли? Но успокойтесь, я схожу со сцены, потому что любят вас, а не меня. Я побеждён… Берите у меня всё… Зачем мне деньги, когда нет её! Эх, дядя, незавидна тут ваша роль, но Господь вам судья!

– Ты ведь в Бога не веруешь…

– Не придирайтесь к словам, дядя. Будем говорить прямо, станем стеклянными и заглянем друг другу в сердце. Вы счастливец, вас любит этот бедный ребёнок…

– О ком ты говоришь, Александр? – спросил Сергей Ипполитович с недоумением.

– Дядя, к чему это притворство! Дело идёт о Верочке, о бедном, одиноком ребёнке…

– Александр, ты читаешь мне проповедь.

– Не мучьте меня, дайте высказаться!

Я схватил его за руку и возбуждённо смотрел на него. На лбу его налилась синяя жила, но губы старались благосклонно улыбаться.

– Я хотел поговорить с тобой, но, признаюсь… – сказал он. – Впрочем, продолжай.

– Да неужели же вы станете отпираться! – произнёс я с презрением. – Вы хотели говорить со мной о делах?.. Может быть, хотели оформить?

– Ты угадал.

– Вот как! Ну, а я тогда только оформлю, когда вы выслушаете меня…

– Видишь ли, милый, ты горячишься и не даёшь себе отчёта в словах. Взводишь на меня Бог знает что! С тобой трудно говорить… У тебя – извини меня – нет ничего святого…

– А у вас?.. Нет, дядя, я уж не такой нигилист, как вы думаете. Скажите, крепко вы её любите?

– Александр, всё имеет пределы. Ты оскорбляешь меня. Но я у тебя в руках. Хорошо, я отвечу тебе. Я крепко люблю её как свою приёмную дочь…

– Не больше?

– Нет.

– Честное слово?

– Даю тебе честное слово!

Он смотрел мне в глаза, и синяя жила на его лбу, казалось, стала ещё приметнее.

Я выпустил его руку и упал в кресло, измученный и обиженный.

– Ну, а если вы её любили, что бы вы сделали?

– Опять, мой друг, насилие! Что с тобой? Ты влюблён, но я-то причём тут? Ответ я могу, впрочем, дать. Изволь. Ты спрашиваешь, что бы я сделал?

Он встал и проговорил внушительным тоном:

– Никто бы не узнал, что я люблю её, и всё осталось бы по-старому, потому что такая любовь преступна, если она явна. Что тебе ещё сказать, Александр?

Взгляды наши встретились как клинки в поединке, но выдержали встречу и затем разом потупились. Мы долго молчали. Мне жаль было Верочку, и истерическая судорога сжимала мне горло.

– Так вот насчёт дела, друг мой! – любезно и почти весело начал Сергей Ипполитович, дотронувшись до моей руки. – Так как ты уезжаешь сегодня, то не мешало бы…

Но я прервал его. При виде этого благообразного лица, прикрывающего ненависть ко мне милой улыбкой, и этого лба, вспотевшего от сдерживаемой злобы, и этих глаз, горящих стальным блеском, я вышел из себя и закричал:

– Уходите! Всё сделаю, как обещал, но уходите, уходите!

XIV

Опять я в дороге, опять мелькают станции, вёрсты, телеграфные столбы, мосты, города, деревни, леса, реки; опять движется и проходит передо мной тысячная толпа людей, и опять я один.

Я пробовал читать, но мысль о пережитой мною драме неотвязно преследовала меня. Пробовал знакомиться и разговаривать с пассажирами, и вдруг, среди разговора, забывал, о чём идёт речь, и рассеянно смотрел в даль. Примащивался спать, чтоб ничего не видеть, не слышать и не думать, и всё видел её, всё слышал её голос и всё думал, что может быть ещё не всё потеряно.

Не всё!!

Мало-помалу утешительная мысль эта возобладала над всеми другими мыслями моими, и, подъезжая к ***, я уж создал целый план нового похода на сердце Верочки, на этот раз с самым благополучным окончанием. Я сел в санки и помчался по улицам родного города.

Город ласково глядел на меня. После Петербурга, он показался мне таким уютным и весёлым! Синее солнечное небо огромным куполом раскинулось над ним. В спокойном воздухе столбами поднимался дым из труб. Серебристый иней осыпался на деревьях, подобно белым весенним цветам. Высились заиндевелые тополи, с детства примелькавшиеся дома полуготической, полудачной архитектуры; на пригорке краснело, окружённое дремлющим садом, громадное здание университета. Сердце моё крепко билось.

Когда извозчик подвёз меня к дому, я почувствовал большое удовлетворение. «Лягу и засну», – думал я, разбитый усталостью. Но вдруг мне вспомнился портрет Сергея Ипполитовича. Павел выбежал навстречу. Я торопливо пошёл в Верочкину комнату.

К величайшему моему удивлению, портрет висел над кроватью: он был в такой же бархатной рамке и под тем же овальным гранёным стеклом.

Я с недоумением взглянул на Павла.

– Это вы распорядились?

– Изволили тогда нечаянно ножкой приступить… – начал он.

Комната, недавно бывшая для меня такой таинственной, не представляла теперь ничего загадочного: я знал, отчего улыбается портрет Сергея Ипполитовича, и почему так много этих Сергеев Ипполитовичей на стенах Верочкиной спальни. Но притягательности она не утратила, и я долго стоял здесь, с рыдающей болью в душе, глядя на окружающие меня предметы – на рабочую корзинку Верочки, её цветы, её постель…

Беппо с лаем кинулся ко мне на грудь и вывел меня из задумчивости. Я обнял его, крепко как человека, и поцеловал. Он прыгал, тыкал в руку холодным носом, и шерсть его лоснилась на солнце.

– Ты мой единственный друг, милый Беппо, ты скучал без меня, похудел… Иди, я накормлю тебя.

На другой день, рано утром, когда ещё не совсем рассвело, и бледный сумрак наполнял комнату серыми тенями, я уж сидел в кресле и писал… к Верочке. В письме я желал ей счастья, заклинал её не сердиться на меня, просил забыть мою назойливую любовь, и опять говорил о любви, и молил позволить мне хоть во сне любить её. Слёзы капали на бумагу, и я со сладостным ужасом посматривал на винтовку, висевшую над кроватью. Затем ложились под перо робкие фразы о том, что я, может, покончу с собою, и тогда пусть она пожалеет меня, потому что я одинок и несчастен. От угроз я переходил ко вздохам, от жалоб к упрёкам. Исписав лист, я разорвал его и принялся писать другое письмо. «Нет, – думал я, – напишу ей просто, что, повинуясь роковой необходимости, я стушёвываюсь, но это не значит, что я способен разлюбить её. Я останусь верен ей, и образ её никогда не умрёт в сердце моем. Ни одна женщина в мире не затмит этого образа, и в каждой капле крови моей он будет отражаться до тех пор, пока кровь будет струиться в жилах, как солнце горит в росе до тех пор, пока она не высохнет». Сравнение это понравилось мне, и, отложив письмо в сторону, я живо набросал стихотворение. В тот день я ходил растрёпанный, неумытый, погружённый в себя, и голова моя была полна странного угара. Я видел в себе поэта, показавшегося мне серьёзной силой. Печальный и грустный, поэт до глубины души был оскорблён в чистейшем порыве своём. Он был великодушен, он бросил целое состояние врагу и сумел сохранить душевную чистоту там, где враг наверное загрязнился бы. Пошлое блаженство Сергея Ипполитовича ничем не смущено, и на совести Верочки нет пятна. Поэту было чем гордиться. Но он любит, – и слёзы кипят в его сердце, и больно ему, и негодует он, и хочет отомстить врагу. О, если бы заронить сомнение в грудь бедного ребёнка, открыть ему глаза, показать, до чего мелок и ничтожен Сергей Ипполитович, и как он порочен! Я стал припоминать слухи о Сергее Ипполитовиче, которым прежде не хотел верить и которым верил теперь от всей души. Огромный обвинительный акт против дяди быстро сложился в моём уме. Я сравнивал его и себя, и удивлялся, как можно было предпочесть мне этого старого сатира. Рисуясь пред самим собою, закутанный в поэтический плащ, я предвкушал сладость будущего. В один прекрасный день я сорву маску с негодяя: я выслежу его, и пусть тогда Верочка увидит, кто погубил её. Разумеется, она заболеет с горя и отчаяния, но тут явлюсь я и протяну ей руку.

Минуло несколько дней, угар мой не проходил. Я получил от дядя «ласковое» письмо: он извещал меня, что дело, ради которого он, главным образом, уехал в Петербург, устроилось, и финансы его поправились. Формальность, о которой говорилось тогда в Петербурге, пустячная. В качестве совершеннолетнего я войду с ним в компанию или просто получу векселя. О Верочке не упоминалось ни слова. Вообще тон письма был такой, как будто между нами ничего не произошло.

Я отвечал в том же тоне и просил передать письмо Верочке, которое послал на имя дяди. При всём своём неуважении к дяде, я не сомневался, что письмо будет передано.

Ещё прошло несколько дней. Трудно описать, что происходило со мною в это время. Я пристрастился к стихам и в короткий срок написал их множество. Здоровье своё я решительно расстроил и был бледен как смерть; жизнь сохранялась только в лихорадочно горевших глазах. Днём я слонялся по городу, ночи не спал, а если и спал, то тревожным сном.

Однажды я не мог заснуть до зари. Я видел, как за стволами деревьев блеснула серая полоса рассвета, и ночной мрак тихо отступил. Голова моя горела, в глазах рябило, я нехотя разделся и лёг. Но и в постели я не мог заснуть. Ясный сумрак утра заалел, и золотые лучи солнца, пробившись сквозь намёрзлые стёкла, рассыпались на столе и на полу, а я всё лежал, глядя в пространство и лелея несбыточные мечты.

Беппо заворчал, и затем послышался отчётливый стук в дверь.

– Кто там?

Вместо ответа, повернулась ручка, и вошла высокая дама в атласной шубке и модной шляпке с пером. Она вошла, застенчиво смеясь, хотя, очевидно, и решилась не стесняться, потому что прямо направилась ко мне. Подойдя, она села на кровать.

Поволоцкая!

– Ольга Сократовна, что это значит? Я сплю…

Она тихо начала:

– Как не стыдно вам, Саша… Мало того, что вы ни разу не явились ко мне, но и теперь конфузите меня… вопросами…

Встав, она сняла шляпку, не спуская с меня глаз, и сняла шубку. Она улыбалась, и странная улыбка Ольги Сократовны заставила меня подумать, уж не сошла ли она с ума. Эта мысль мелькнула на мгновение, но, вместе с чувством страха, во мне загорелось другое чувство.

Я сам улыбнулся ей в ответ. Голова моя кружилась от бессонницы, я готов был думать, что это сон…

Но когда всё прошло, – мне стало гадко и стыдно до слёз…

Ольга Сократовна, уходя, в дверях, к моему ужасу, встретилась с Верочкой. Не впуская её, она объявила, что я в постели.

– Представь, Вера, какой он сурок! Он спит по целым дням, и моя опека из самых неудачных! Удрал от меня в Петербург, – вообще невозможен. А вы только что приехали, да? С утренним поездом? Как ты похорошела, Вера!

Я слышал, как прозвучал дружеский поцелуй.

Ольга Сократовна вышла из затруднения, но я был уничтожен.

XV

Жизнь состоит из ряда неожиданностей; по крайней мере, я должен сказать это о моей жизни. Всё, что я задумывал, не удавалось, и дела мои принимали непредвиденный оборот. Может быть, если стать на известную высоту и оттуда посмотреть на жизнь, как орёл смотрит на облака, окутывающие подошву скалы, на которой он свил гнездо, то жизнь и представит из себя нечто совершающееся по определённым и строгим законам. Может быть, моя жизнь, несмотря на всю свою беспорядочность, представила бы тоже некоторую логичность и обоснованность явлений, как выражаются книжные люди. Но теперь, когда я записываю эти «явления», они мне кажутся хаосом, и от их безалаберности больно становится на душе. Их «логика» мучительна. Оглядываясь, я вижу, что вот тогда следовало бы поступить так-то, а в другой раз иначе. Рассудочная логика, у которой всё делается как по маслу, не мирится и не признаёт житейскую логику, капризную как осеннее небо, на которое я теперь смотрю с такой щемящей и надрывающей сердце тоской.

Да, осень. Жёлтый лист влетел в отворённое окно и кружась упал на не застланную постель; в прозрачном воздухе, выделяясь на мутно-голубом фоне далёкого леса, сверкает и медленно плывёт паутина. Две недели живу я здесь, в гробообразном мезонине этой дачи, недалеко от ***, на самом берегу Днепра. Со времени же последних событий прошла уже целая вечность – прошло полтора года.

Рейтинг@Mail.ru