История есть «великая госпожа», наш вожатый «даже среди величайших учителей наших», и наш самый верный проводник к «честному и праведному житию».
Бюде, цит. по «Основаниям» Квентина Скиннера[10].
Император Карл был выразителем городской традиции Испании и многих других земель. Несмотря на то что к 1522 году ему исполнилось всего лишь двадцать два года, он обладал значительным опытом. Его назвали по его прадеду, Карлу Смелому (le Tйmйraire), последнему герцогу Бургундскому – это христианское имя часто встречалось во Франции, но было почти неизвестно в Испании того времени{28}.
Карл родился в 1500 году, 25 февраля – в этот день тогда отмечалась память святого Матфея, евангелиста, сыгравшего некоторую роль в его жизни; Карл часто искал покровительства у этого святого{29}. Город его рождения, Гент, некогда был столицей средневековых графств Фландрии, которая являлась центром изготовления тканей, а также бургундским княжеством; именно будучи «Карлом Гентским», император в детстве и юности учился хорошим манерам, как подобает представителю бургундской знати. Однако сама Бургундия в те дни представляла собой довольно сложное многонациональное образование: это было бывшее французское герцогство с немецким монархом и фламандским сердцем. Первым языком Карла был фламандский.
Сам Карл был человеком многих национальностей, хотя среди его тридцати двух непосредственных предков имелся лишь один немец-Габсбург, противопоставленный длинной галерее кастильцев, арагонцев и португальцев. У него был даже английский предок в лице Джона Гонта (т. е. Гентского), герцога Ланкастерского – того самого «почтенного возрастом Ланкастера» из шекспировского «Генриха IV»[11]. Однако каким бы интернационалистом он ни выглядел, Карл провел свое детство во Фландрии. Его мать-испанка, Иоанна Безумная – Хуана ла Лока, – жила в далекой Кастилии, в Тордесильясе; отец, Филипп фон Габсбург – Филипп Красивый – был недосягаем, поскольку умер в 1506 году. Тем не менее, Карл нашел эффективную замену матери в даровитой сестре своего отца, Маргарите. Правительница Нидерландов, фактически королева, она была трижды вдовой, выйдя сперва за инфанта Хуана, сына и наследника испанских монархов, а затем за герцога Савойского, чью память вместе со своей собственной увековечила в изящной церкви в Бру, возле Бурк-ан-Бреса{30}. У нее был дворец в Мехелене, знаменитый своим первым в Нидерландах ренессансным фасадом: это здание, где переход от позднесредневековой готики к Ренессансу виден наиболее отчетливо, ибо здесь соотношение этих стилей друг с другом находится в почти абсолютном символическом равновесии.
Здесь, в тени прекрасного собора Святого Румольда, она содержала изысканный двор, окружив себя поэтами, музыкантами и художниками. Маргарита коллекционировала не только картины, но и любые необычные, прекрасные и экзотические объекты. Она сама рисовала, писала стихи, играла в шахматы и трик-трак, а ее библиотека пользовалась известностью как одно из первых величайших книжных собраний после недавнего изобретения книгопечатания. Ее библиотекарем был поэт. Она знала, что при дворе должны быть художники – и в ее случае это был великолепный Бернарт ван Орлей из Брюсселя и блестящий Альбрехт Дюрер из Нюрнберга, не говоря уже о короле шпалерного искусства Питере ван Альсте из Ангьена. Маргариту утвердил в ее полукоролевском звании ее племянник Карл, и в письмах к нему она подписывалась как «ваша смиреннейшая тетка». Ее влияние на него было огромным. Она с подозрением относилась к Франции – однако именно она научила своего племянника, кроме всего прочего, тому, что королевский двор может быть «салоном»{31}.
На Карла оказывали влияние еще по меньшей мере два человека. Первым из них был наставник, которого нашла ему Маргарита – Адриан из Утрехта, декан церкви Святого Петра в Лувене, член Братства общей жизни – благочестивого аскетического сообщества, основанного на севере Нидерландов, в Девентере, в конце XIV столетия. Полагаю, этих людей можно назвать протогуманистами. Адриан, будучи сыном корабельного плотника, мог рассказать Карлу о том, как живут обыкновенные люди. От Адриана «Карл перенял легкую манеру поведения и простое обращение, которое завоевало ему такую любовь у его фламандских подданных»{32}. Братство общей жизни было одним из тех католических новообразований, стремящихся к упрощению церковной жизни, которые, если бы им удалось добиться большего успеха, могли бы сделать Реформацию ненужной. В ордене насаждался культ бедности, о каковой Адриан также не упускал случая напомнить своему прославленному ученику{33}. Многие из знаменитейших людей того времени принадлежали к этому обществу – среди них был Меркатор, изобретатель картографии{34}, и Фома Кемпийский с его книгой «О подражании Христу», столь близкой учению братства.
Адриан, однако, нашел для себя возможным принимать мирские должности. Начав с простого доктора богословия при Лувенском университете, он затем стал его канцлером. Начав с должности преподавателя при Карле, он стал сперва фламандским послом в Кастилии, а затем, на время отсутствия Карла после мая 1520 года, и тамошним регентом. Хотя он оказался неспособен предотвратить произошедшую в этом году революцию{35}, непосредственно вслед за этим произошло нечто необыкновенное. А именно: в январе 1522 года кардиналы в Риме неожиданно провозгласили его папой. Флорентийский историк Франческо Гвиччардини, живший в то время, вспоминал, что кандидатура Андриана была предложена «без малейшего расчета со стороны кого бы то ни было действительно его избрать – но просто чтобы провести утро. Но затем в его пользу было отдано несколько голосов, и кардинал Сан-Систо разразился бесконечной речью в его поддержку, в то время как несколько кардиналов начали склоняться в его сторону…» За ними последовали другие,
«…более повинуясь внезапному порыву, нежели осознанному выбору, результатом чего явилось то, что в это же самое утро он был избран папой анонимным голосованием, причем избравшие его были не в состоянии привести хоть какую-то причину, по которой, среди столь многих трудов на благо Церкви, им вздумалось избрать чужестранца из «варварской страны», не заслужившего никакой поддержки ни благодаря своим достижениям в прошлом, ни из бесед, которые он мог вести с кардиналами, едва знавшими его по имени, и ни разу не бывавшего в Италии»{36}.
Сам Адриан писал своему другу, что «предпочел бы быть каноником в Утрехте, нежели становиться папой»{37}.
Будучи избран в январе, Адриан потратил много времени на то, чтобы добраться до Рима. В самом деле: он прибыл туда лишь в конце августа, и немедленно вслед за этим разразилась чума – что, как легко представить, было сочтено дурным знамением. В Ватикане над Адрианом насмехались из-за того, что он предпочитал вину пиво, а также потому, что он отказывался поручить Челлини, знаменитому тосканскому ювелиру и скульптору, хоть какую-нибудь работу. Его отказ поощрять непотизм вызывал у кардиналов ужас. На двери Ватикана было прикреплено большое объявление, гласившее: «Этот дворец сдается внаем». Другой плакат обвинял кардиналов, избравших Адриана: «Грабители, предатели крови Христовой, вы еще не скорбите, что отдали Ватикан на волю германского гнева?». «Этот наш новый папа не хочет никого знать, – писал один из придворных, Джироламо Негри, – весь мир пребывает в отчаянии»{38}. Кардиналы голосовали за него, потому что думали извлечь выгоду, заполучив в Ватикан наставника нового императора. Однако Карл не пытался поддерживать его; вообще, судя по всему, ему больше нравился Уолси, амбициозный кардинал-англичанин.
Избрание Адриана с политической точки зрения было ошибкой. Он был нечувствителен к античной древности, которая окружала его в Риме, считая ее пережитком язычества. Дворцу он предпочел бы скромный маленький домик. У него были другие заботы: один из первых его указов запрещал носить в Ватикане бороды{39}. Да, он служил мессу каждый день и говорил на хорошей, хоть и грубоватой латыни, но он был совершенно не искушен в политике. Великолепный историк папства Людвиг фон Пастор писал, что «Адрианово простодушное стремление жить исключительно ради долга было для итальянцев того времени словно явление из другого мира: за пределами возможностей их понимания»{40}.
Другим человеком, оказавшим влияние на императора Карла в его ранние годы, был Гильом де Круа, сьер де Шьевр. Этот дворянин, родом из влиятельной фламандской семьи, служившей всем великим герцогам Бургундии на протяжении предыдущего столетия, в 1509 году стал «гувернером и главным камергером» Карла. Его влияние было противоположно влиянию Адриана – но оно было весьма значительным, поскольку он являлся носителем бургундской традиции даже еще больше, нежели эрцгерцогиня Маргарита. «Говоря по правде, – признавался Карл архиепископу Капуи, – пока он был жив, монсьер де Шьевр правил мною». Он спал с Карлом в одной спальне и не спускал с него глаз весь день. Карл рассказывал венецианскому послу в Испании Гаспаро Контарини (писателю и будущему кардиналу), что сызмальства узнал цену Шьевра и «надолго подчинил свою волю его»{41}.
Шьевр был человеком себе на уме, но исполнительным – и суровым наставником. Когда французский посол Жанлис спросил его, зачем он заставляет Карла так много трудиться, хотя тому всего лишь пятнадцать лет, Шьевр ответил: «Кузен, я призван охранять и защищать его юность. Я не хочу, чтобы он оказался неспособным правителем из-за того, что не понимает положения дел или не научился как следует работать»{42}. Научиться работать! Может ли образование дать человеку что-либо более важное?
Шьевр был весьма заинтересован в продвижении интересов своей семьи. Тем не менее, именно он дал Карлу рыцарское образование, так много значившее для того, и рассказал ему об использовании различных видов оружия, о верховой езде, а также о таких героических творениях, как сочинения превосходного придворного Оливье де ла Марша. Ла Марш, государственный служащий из Франш-Конте, был капитаном гвардии при все еще с печалью вспоминаемом Карле Смелом. Он написал заметки о дворцовом этикете и церемониале, отводя в них первое место знаменитому бургундскому ордену Золотого Руна. Ему принадлежала аллегорическая поэма о Карле Смелом, «Le Chevalier dйlibйrй», написанная в 1482 году, а также мемуары, которые пользовались большим читательским спросом в следующем столетии.
Ла Марш был автором книги, где описывался кодекс поведения в различных европейских странах, которую читали император Максимилиан и, возможно, его дочь Маргарита. Благодаря Ла Маршу, для которого, судя по всему, жизнь представлялась как один сплошной вызов и цепь последовательных опасностей, память Карла Смелого заняла важное место в характере молодого императора Карла: ибо «никто другой, – как писал нидерландский историк Хёйзинга, – не вдохновлялся настолько сознательно образцами прошлого или выражал подобное стремление соответствовать им», как этот герцог{43}. То же самое может быть сказано и о Карле-императоре. Подобно своему предку, Карл гордился орденом Золотого Руна, который выражал для него значимость таких вещей, как доблесть, преданность, набожность и даже простота.
В Вальядолиде в 1522 году Карл, очевидно, был все тем же долговязым, угловатым юношей со странными чертами лица и вечно приоткрытым ртом, которого так часто рисовал любимый портретист его тетушки Маргариты, Бернарт ван Орлей. У него была сильно выраженная габсбургская челюсть{44}, и, как выразился один посол, было похоже, что его глаза посажены на чересчур длинное лицо. Он был тощ. Венецианец Контарини описывает его так: «Среднего роста, не длинный, не короткий, скорее бледный, нежели румяный, с крепкими ногами и сильными руками, нос довольно остер, но мал, глаза беспокойные, взгляд серьезный, но не жестокий и не суровый»{45}. Это определенно не был еще тот умудренный жизнью человек, которого мы видим на гениальных полотнах Тициана; он не похож ни на стоящую фигуру с собакой, ни на сидящего в кресле монарха с орденом Золотого Руна на груди, и тем более на рыцаря в латах в битве при Мюльберге. Впрочем, в своем телосложении Карл был не менее противоречив, чем во всем другом.
В молодые годы отрицательные качества, по-видимому, доминировали в его характере. Духовник Карла, Глапион, говорил Контарини, что молодой правитель слишком хорошо помнит несправедливости, причиненные ему другими людьми; он не был способен легко забывать{46}. Разговоры, судя по всему, его утомляли; ведение беседы не было чем-то таким, что давалось ему без труда{47}. Алонсо де Санта-Крус называл его «другом одиночества и критиком веселья»{48}. Один из придворных, де Лонги, охарактеризовал его темперамент в 1520-х годах как смесь пассивности и нетерпения.
Вскорости Карл начал поражать своих современников тем, что Рамон Каранде, великий историк начала XX века, назвал «его чрезвычайной способностью психологического проникновения»{49}. Его авторитетный биограф, немец Карл Бранди, писал, что в конечном счете он стал «императором в словах и делах, во внешности и жестах… Даже те, кто долгое время ему прислуживал, удивлялись не только его молодости, но также его энергии, строгости и величию»{50}.
Придворные и государственные чиновники понемногу начинали видеть в нем великодушие, широту ума, щедрость. Хотя он по-прежнему выглядел нездоровым, медлительным в движениях и в речи, и даже безобразным внешне, в Карле чувствовалось какое-то могущество, авторитет лидера. Он никогда не чувствовал себя с людьми легко и естественно – но теперь в его личности начали отражаться его высокие представления о чести и уверенность в своей цели. Как показывает небольшое собрание его мемуаров, он понемногу становился искренним и любопытным. Некоторые из этих черт уже проявляли себя в Вальядолиде в 1522 году{51}.
Благодаря Шьевру Карл был бургундским дворянином; Адриан Утрехтский сделал его набожным; его тетка Маргарита привила ему вкус к политике и изящным искусствам, а также познакомила его с идеей общественного служения, присущей всем Габсбургам. Это сочетание влияний породило в нем, по выражению Карла Бранди, «глубокомысленные принципы и желание воплощать их в жизнь, аристократические манеры, а также идеалы рыцарской чести и борьбы за христианскую веру, в духе кодекса Золотого Руна». Бургундия также дала ему представление о политических преимуществах строгого соблюдения дворцового церемониала.
Уже в 1522 году он имел вкус к хорошей одежде: он выглядел «muy rico y galбn»[12]. Он был физически развит, и его дед, император Максимилиан, говорил, что «рад, что мальчик делает такие успехи в охоте, поскольку если бы не это, люди могли бы заподозрить, что он бастард, а не мой внук»{52}. С ранних лет жизни он привык считать, что будет похоронен в прекрасном картезианском монастыре Шанмоль под Дижоном, где находились гробницы его предков, герцогов Бургундских, высеченные Клаусом Слютером, и всегда надеялся, что сможет отвоевать у Франции эту часть Бургундии; впоследствии он наказывал Филиппу, своему сыну, «никогда не забывать нашего герцогства Бургундского, которое является нашим исконным достоянием»{53}.
Карл, как и все представители его семьи, любил музыку. При дворе Маргариты он научился играть на клавикордах. Он с удовольствием слушал тетушкиных музыкантов, игравших на скрипках, тамбуринах и флейтах, а также хористов; любил он и слушать хорошую музыку в своей капелле{54}. Один из его друзей детства, Шарль де Ланнуа, происходящий из рода не менее выдающегося, нежели Круа (его дед, Гуго де Ланнуа, был одним из основателей ордена Золотого Руна), как-то заметил, что любить музыку пристало лишь женщинам. Карл вызвал его на поединок и сам выбрал копья и боевых коней. Схватка была весьма волнующей; хотя Карл в итоге победил, его конь пал, а шрамы от этого поединка остались у него на всю жизнь. Ланнуа впоследствии стал камергером (кабальерисо майор) Карла, а в марте 1522 года сделался вице-королем Неаполя{55}.
Карл Бранди писал, что один лишь Карл мог замыслить нечто столь великолепное, как витражи кафедрального собора Святой Гудулы в Брюсселе: «В одном окне за другим, словно возведенные на полпути между небом и землей, они стоят, сверкая яркими красками и церемониальной пышностью, – царственные невесты и женихи, попарно опустившиеся на колени в поклонении… кто, кроме Карла, мог бы замыслить и заказать нечто подобное?»{56} Кажется вероятным, впрочем, что идея могла принадлежать его тетке Маргарите, поскольку по меньшей мере пять витражей огромного трансепта были выполнены по рисункам искусного придворного художника Бернарта ван Орлея. Последний витраж, графически изображающий Страшный суд, был вкладом Эрарда де ла Марка – принца-епископа Льежского, друга Карла и одного из немногих европейских владык Церкви, на кого оказали влияние известия о Новом Свете. Сам епископ-даритель изображен на первом плане сцены с крестом в руках{57}.
Несмотря на значительную интеллектуальную подготовку, в свои юные годы Карл предпочитал проводить время с такими молодыми аристократами, как Ланнуа, Иоганн-Фридрих Саксонский – будущий курфюрст, в которого сестру Карла угораздило так неблагоразумно влюбиться, а также Фридрих фон Фюрстенберг и Макс Сфорца; все они были его пажами, и все считали более важным достижением способность преломить копье, оставшись при этом в седле, нежели умение правильно построить латинскую фразу. Все они впоследствии сыграют важную роль в жизни Карла, в особенности Иоганн Саксонский.
Хотя у Карла было много королевств, бегло он говорил только на французском и фламандском. Он начинал учить испанский в 1517 году, но еще в 1525 году Иоганн Дантиск, польский посол в Испании, писал, что Карл по-прежнему находит этот язык трудным, а также что на тот момент он, по-видимому, не владел и немецким (у Польши в то время было нечто вроде фамильного соглашения с Габсбургами). Латынь он тоже так и не выучил как следует, несмотря на уроки Адриана Утрехтского, – хотя сам позже неоднократно высказывал уверенность, что латынь совершенно необходима для его сына Филиппа. Рассказывают, что когда кто-нибудь обращался к нему на латыни, а он не понимал, то он обычно говорил: «Этот человек принимает меня за Фернандо» (имея в виду своего деда, короля Арагонского). Однако если ему все же удавалось понять, что ему говорят, он замечал: «Этот человек малограмотен, его латынь никуда не годится»{58}. В конце концов он улучшил свой испанский, но по-немецки не говорил хорошо никогда, и его латынь была весьма плоха, несмотря на то что он понимал итальянский.
В детстве у Карла не было никаких связей с его испанским наследием. Придворные, будь они коварные интриганы, как Хуан Мануэль, или дружественные ему клирики, такие как Алонсо де Фонсека, архиепископ Сантьяго[13], или Руис де ла Мота, епископ Паленсии, имели на него ограниченное влияние в сравнении с эрцгерцогиней, Круа и Адрианом Утрехтским. Санта-Крус, автор хроники того времени, считал, что ему было трудно найти в себе доверие к испанцам{59}.
Тем не менее, в 1516 году Эразм представил ему свое «Воспитание христианского государя», в то время как «Часы государевы» Антонио де Гевары, опубликованные в 1529 году, стали самой распространенной и читаемой книгой в Европе за все XVI столетие – чаще читали только Библию. Для Карла историческое знание стало «колыбелью практической мудрости». Можно сказать, что те, кто обладают лучшим пониманием прошлого, имеют «наибольшее право действовать в качестве советников при правителях»{60}. Французский ученый Гийом Бюде считал, что чтение исторических книг приводит к пониманию не только прошлого, но также настоящего и будущего.
В отношении политики Карла говорилось, что трудно определить, является ли он скорее монархом средневекового типа или же современного. Он дважды вызывал короля Франциска на поединок, исход которого, по его мнению, мог бы уладить все их разногласия. Карл не испытывал теплых чувств по отношению к национализму, ни даже к патриотизму, однако верность дому Габсбургов была для него делом совсем иного рода. Он не одобрял идею иметь одну определенную столицу: «Королям не нужны резиденции», как однажды он сказал своему сыну Филиппу, когда они вдвоем коротали неуютную ночь в королевском павильоне в Эль-Пардо{61}. В те дни Карл все еще выглядел средневековым монархом. Однако в то же самое время он уже знал, благодаря советам Меркурино Гаттинары, о преимуществах организованной государственной службы, а преобразования, которые он осуществил в своих правительственных комитетах, могли лишь улучшить образ постренессансного властителя.
В числе государственных чиновников, бывших в то время на службе у Карла, было много фламандцев и бургундцев, таких как Гаттинара, который был родом из-под городка Стреза в Пьемонте и прежде служил советником по юридическим вопросам у тетки Карла, Маргариты. Гаттинара, канцлер Карла с 1522 года, был поистине наиболее влиятельным среди этих людей. Это был очень одаренный человек, хотя и педант; он любил рассуждать о тонкостях употребления сослагательного наклонения, однако сочетал подобную внимательность к деталям с широкими взглядами. Он также весьма цветисто рассуждал об имперской роли Карла в своих частых и красноречивых меморандумах, однако его советы касались и многих менее значительных вещей – так, например, он рекомендовал Карлу сделать короткую стрижку и отрастить бородку наподобие той, что носил император Адриан{62}.
Император и его канцлер никогда не состояли в таких близких отношениях, в каких должен бы быть великий правитель со своим наиболее значительным государственным служителем; очевидно, Карла утомляла бесконечная напыщенность Гаттинары. В начале 1523 года, в Вальядолиде, Гаттинара писал своему господину, что по его мнению, Карлу грозит опасность последовать по пути своего деда Максимилиана, которого, несмотря на его многочисленные таланты, называли «дурным садовником», поскольку он никогда не собирал урожай вовремя. Необходимо составить точную смету всех приходов и расходов; кортесы (парламент) в Испании должны изыскать новый источник доходов. Он, Гаттинара, при первой необходимости готов написать Карлу черновики речей. Однако он хотел бы, чтобы Карл выработал «дальнейшую политику» в Италии:
«Заклинаю вас именем Господа нашего, чтобы до тех пор, пока вы не доберетесь до Италии, ни в совете, ни где-либо еще, ни в шутку, ни всерьез вы ничем не показывали, что собираетесь самолично овладеть Миланом. Не передавайте крепость испанцам, не принимайте город тайно у герцога. Ни о чем таком не может быть и речи, в каком бы секрете это ни держалось, ибо у стен есть уши, а у слуг языки…»
…и если Карл продолжит действовать так, словно ожидает, что Бог каждый день будет творить для него чудеса, то он, Гаттинара, будет просить уволить его от какого-либо дальнейшего вмешательства в дела финансовые или военные. В противном случае он будет рад остаться на королевской службе до того дня, когда Карл будет коронован в Италии. После этого он воистину сможет сказать: «Nunc dimittis servum tuum domine»[14]{63}.
В апреле 1523-го, по-прежнему будучи в Вальядолиде, Гаттинара писал Карлу о своем собственном положении: он хотел, чтобы его власть была либо подтверждена, либо забрана у него. Он заметил, что канцлеры Англии и Франции получают вчетверо больше, чем платят ему. Он жаловался, что иногда ему приходится по два часа дожидаться аудиенции у Карла, пока император встречается с людьми, которых он, Гаттинара, почитает ничтожествами. Он боится, что его звание канцлера низведено до ранга кабацкой вывески. В другой записке, примерно того же времени, Гаттинара пишет Карлу: «Даже если бы Вашему Величеству было суждено добавить ко всем своим талантам мудрость Соломонову, вы не были бы способны делать все сами»{64}. Даже самому Моисею Бог наказал искать себе помощников. Так же и Карлу не следует браться за что-либо, не удостоверившись, что он сможет довести дело до конца. Следует отличать обычные затраты правительства от расходов в чрезвычайных ситуациях, таких как война.
Гаттинара, ломбардец до мозга костей, верил, что тот, кто контролирует Северную Италию, держит в руках ключ к мировому господству. Коронация императора там станет печатью на всех его предыдущих достижениях. Один римский дипломат писал: «Пусть император правит Италией – и он будет править всем миром»{65}. Тем временем любовь всех его подданных должна быть для Карла «несокрушимой крепостью» – выражаясь словами Сенеки; их дружеские чувства следует взращивать, к их жалобам прислушиваться. Карл должен следить за тем, чтобы, если будет необходимо предпринимать какие-либо непопулярные действия, ответственность за них взяли на себя другие. Императору не пристало заниматься недостойными делами.
Затем Гаттинара касался политики в Индиях. Он спрашивал, считает ли император, что дикарей следует обращать в христианство. Советник Жерар де ла Плен (сеньор ла Рош), бургундец, которого Карл часто использовал для дипломатических поручений, сообщает, что с индейцами обращаются не как с людьми, но как с животными – несомненно, этого не следует позволять. Карл, по всей видимости, благосклонно относился к таким предложениям. Разве он не прислушался в 1518 году к Бартоломе де Лас Касасу и не принял его сторону; разве он сам не предложил, чтобы индейцам, которых прислал на свою родину Кортес в 1519 году, выдали теплую одежду, скроенную лучшими севильскими портными?
В июле 1523 года Карл созвал кортесы в Вальядолиде. Как обычно, присутствовали представители (прокурадорес) от половины городов Кастилии. В длинной речи, которую написал для него Гаттинара, Карл признал свои ошибки, но списал вину за них на свою молодость. Он цитировал Цезаря, Траяна и даже Тита: по его словам, все они считали стремление к миру основой любой внешней политики. Гаттинара тоже выступил, провозглашая божественное происхождение королевской власти – в конце концов, ведь сердца всех королей находятся в руце Божией. Он не упоминал индейцев открыто, но отметил необходимость продолжать завоевание Африки{66}. На кортесы все это произвело впечатление, и они проголосовали за то, чтобы выдать Карлу запрошенную им ссуду, – хотя сумма, на которую они согласились, была меньше, чем в каком-либо другом случае на протяжении правления Карла{67}.
В политическом смысле Карл являл собой такую же смесь, как и в генеалогическом: в одни минуты он казался либеральным, гуманным, толерантным; в другие он мог вскинуться, услышав малейшую критику. Его приговор, вынесенный разгромленным повстанцам после войны комунерос (членов парламента, восставших против правительства) в 1522 году, был образцом мудрости на много веков вперед: меньше сотни человек погибли в Кастилии в связи с этим восстанием, причем некоторые из них скончались в тюрьме от болезней{68}.
Кульминационной точкой этого второго пребывания Карла в Вальядолиде стала церемония на День Всех Святых в 1522 году, перед церковью Сан-Франсиско, когда он объявил об общем помиловании всех, кто был вовлечен в этот конфликт, – кроме двенадцати эксептуадос, на которых у Карла сохранился гнев. Учитывая, что повстанцы организовали, по каким бы то ни было причинам, серьезную атаку на авторитет короны, и даже предлагали власть матери короля – немощной, истеричной Хуане, такое мягкосердечие было поразительным.
В 1520-х годах Карл был убежден, прежде всего стараниями своего канцлера Гаттинары, что он занимает сверхчеловеческое положение в христианском обществе. Гаттинара в 1519 году провозгласил Карла «величайшим императором со времен разделения империи в 843 году». Карл был убежден другими, и сам начинал думать, что Бог избрал его на роль верховного вселенского правителя. Он верил, что является вторым по значимости мечом христианского мира – первым, конечно, был папа как наместник Христа. Он знал об «исповедальной природе» своей короны{69}. Власть над империей возлагала на него неотчуждаемую миссию, превыше всех других королей, а также право требовать их поддержки в объявленном им крестовом походе против мусульман – будь это армия султана в Венгрии или флот Барбароссы на море.
Гаттинара твердил ему, что расцвет всемирной монархии уже близится, и выражал надежду, что Карл приведет весь мир под руку «единого пастыря», как это предположительно было во времена римлян{70}. Остальная часть мира будет впоследствии завоевана или сама попадет в зависимое положение{71}. Цветистые фантазии Гаттинары действовали опьяняюще. Порой им удавалось убедить Карла, но зачастую они бывали им отвергнуты.
Идея, что Карлу уготовано великое место в том, что папа Юлий II называл «мировой игрой», была широко распространена. В 1520 году Кортес настаивал, что Карл должен считать себя «новым императором» Новой Испании в той же мере, что и Германии{72}. В 1524 году он пошел еще дальше, обратившись к Карлу как к «Вашему Величеству, которому подчиняется весь мир»{73}. Возможно, Кортес почерпнул это представление у своего капитана, Херонимо Руиса де ла Мота из Бургоса, который был двоюродным братом того самого наставника молодого Карла, что рассуждал об этом предмете в своей речи в Ла-Корунье в 1520 году. Даваемое им титулование отражало эту идею в первой же строчке: «Рor la divina clemencia, emperador semper augusto»[15]{74}. В 1530-х годах некий епископ отдаленной епархии Бадахос будет молиться, чтобы христианские государи «все объединились и примкнули к Вашему Священному Величеству как к монарху и Господину мира, чтобы истребить и преследовать язычников и неверных»{75}. Так, даже в Новой Испании некий малоизвестный конкистадор, Хуан де Ортега, родом из Медельина, родного города Эрнандо Кортеса, делая заявление от лица своего командира в 1534 году, говорил об императоре Карле как о «Его Величестве Господине мира»{76}. Ранее, во время его избрания императором в 1519 году, друзья Карла доказывали, что его величие, опираясь на столь могучий фундамент, как испанская и имперская короны, может означать, что, добившись имперской короны, он может объединить всю Италию и большую часть христианского мира в «единую монархию»{77}.
Отношение Карла к церкви было двойственным. Он видел себя прежде всего защитником христианства – а соответственно, всегда был рьяным, и даже твердолобым, католиком. Он ходил к мессе ежедневно, иногда по два раза на дню{78}. Однако вопросы догматики его не особенно интересовали, и он часто ссорился с папами – даже когда, как это было в 1522 году, эту высокую должность занимал его старый друг. Он мог даже призывать к войне против пап, как это произошло в 1527 году со вторым папой из семейства Медичи, Климентом VII. В ранние годы своего правления он придерживался довольно радикальных взглядов относительно реформы Церкви, и с явным удовольствием читал такую пагубную литературу, как диалоги о папстве Альфонсо де Вальдеса, своего блестящего нового секретаря родом из Куэнки.