
Полная версия:
Хилари Мантел Учиться говорить правильно
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Если в течение всей поездки настроение у меня было просто прекрасным, то где‐то за полчаса до приезда в Бирмингем мама все‐таки ухитрилась мне его испортить. «Ну вот, мы уже скоро приедем, – сказала она, вдруг резко повернулась к нам и, вытянув шею, стала молча изучать наши физиономии. А потом попросила, глядя на меня: – Пока мы будем в гостях у Джейкоба, пожалуйста, не называйего, – она указала глазами на отчима, – Джек. Это звучит просто неприлично. Мне бы хотелось, чтобы ты называла его… – тут мама стала мучительно запинаться и наконец выговорила: – папа… папа Джек».
Сказав это, она сразу же снова отвернулась и стала смотреть вперед. Некоторое время я молчала, изучая линию ее бледной щеки; мне показалось, что выглядит она не совсем здоровой. Да и роль свою в данном случае она сыграла в высшей степени неубедительно. Мне даже стало как‐то за нее неловко. «Это что, только на сегодня?» – спросила я и сама удивилась тому, как холодно звучит мой голос. Она не ответила.
Когда я вернулась вниз, в гостиную, Ева как раз демонстрировала своих детей – малыша, едва научившегося ходить, и совсем еще крошечного младенца; и все старательно выражали восторженное изумление по поводу того, как это у них смешно получилось: один ребенок цвета сливочного масла, а второй совсем темнокожий, даже какой‐то синеватый; и Джейкоб подтверждал, что это у них и впрямь смешно вышло, однако в подобных ситуациях ничего нельзя предсказать заранее, поскольку нынешняя наука пока таких возможностей не имеет. Из кухни послышалось яростное шипение – там явно что‐то жарилось на сковороде и газ был включен на полную мощность; потом оттуда вылетело облако влажного пара, что‐то задребезжало, и Ева воскликнула: «Ну точно! Это морковь! Просто ни на минуту от нее отвернуться нельзя!» Она вытерла руки о фартук, шагнула в сторону кухни и тут же исчезла в облаке пара. Я невольно проследила за ней глазами. И тут Джейкоб улыбнулся и спросил: «Ну а как все‐таки поживает человек, у которого хватило смелости за меня заступиться?»
Мы, дети, ели на кухне – я имею в виду себя и своих братьев, потому что оба младенца находились рядом с Евой и сидели в своих высоких детских стульчиках, а она кормила их с ложки чем‐то крайне неаппетитным. На кухне для нас был накрыт маленький красный столик с подвесными боковинами на петлях; заднюю дверь, ведущую в садик, Ева специально распахнула настежь, и в кухню потоком лился солнечный свет. Каждому из нас положили на тарелку большой бледный ломоть жареной свинины, политый таким густым бежевым соусом, что его ножом можно было резать. Почему‐то в памяти моей застряла именно эта густая подлива; ее, честно говоря, я помню куда лучше, чем тот приступ удушливой паники, которая овладела мной всего через пару часов после этой трапезы, и те мольбы и слезы, до которых, как оказалось впоследствии, и вовсе было рукой подать: менее часа.
Дело в том, что после обеда в доме появилась Тэбби. Оказалось, что это вовсе не кошка[8], а девочка, племянница Джейкоба. Тэбби сразу, словно желая меня прощупать, принялась задавать мне вопросы, и одним из первых был «Люблю ли я рисовать?». Спросив об этом, она вытащила из большой сумки, которую принесла с собой, несколько листов грубой цветной бумаги и полный набор цветных карандашей, заточенных с обоих концов. Выслушав мой ответ, Тэбби одарила меня мимолетной скромненькой улыбочкой, лукаво блеснула глазами, и мы с ней, устроившись в уголке, принялись рисовать портреты друг друга.
За окном в саду резвились, визжа от восторга, младшие дети: собирали дождевых червей, дрались, утрамбовывая телами друг друга траву на лужайке и время от времени пуская в ход кулаки. «А ведь те грудные младенцы, что сейчас так сладко спят и пускают во сне молочные пузыри, очень даже скоро начнут вести себя точно так же», – вдруг подумала я. Кстати, как только одному из моих младших братьев удавалось особенно удачно другому врезать, пострадавший тут же начинал вопить: «Джек! Джек!»
А тем временем мама, стоя у окна, любовалась садом и говорила: «Какие у вас чудесные кустарники, Ева». Я видела ее в приоткрытую дверь кухни; высокие каблуки маминых босоножек крепко упирались в линолеум. Раньше она мне казалась значительно выше ростом, а теперь рядом с крупной, мучнисто-бледной Евой выглядела совсем маленькой, и взгляд ее был устремлен вовсе не на эти кусты, а в далекую даль, в тот день, когда она наконец покинет наш поселок на вересковых пустошах и станет хозяйкой собственного сада, обрамленного красивым кустарником. Я снова склонила голову над листом бумаги, пытаясь уловить неясный изгиб щеки Тэбби, тот плавный угол, где подбородок как бы переходит в шею. Эта чудесная линия, как и овал свежей щечки моей новой подруги, мне никак не давалась; остро заточенным карандашом я наносила один легкий штрих за другим, и мне казалось, что для достижения нужного результата надо бы, наверное, окунуть грифель в сметану или в нежную, но эластичную мякоть чего‐то растительного, например в только что опавшие лепестки розы. Я уже – и не без интереса – заметила, что карандаши у Тэбби заточены в точности как мои, оставшиеся дома. А еще я заметила, что она редко пользуется разными оттенками коричневого и еще реже… черным. Почти столь же непопулярен был у нее и очиненный с обоих концов карандаш неприятного рыжевато-розового цвета. А самыми любимыми были у нее, как и у меня, золотисто-зеленые тона. В детстве, устав рисовать цветными карандашами, я играла с ними в солдатики, воображая, что золотисто-зеленый – это юный барабанщик полка, поскольку он всегда оказывался самым маленьким из карандашей из-за слишком частого использования.
Сладкие эти воспоминания были прерваны тем, что мой карандаш зацепился за какую‐то шероховатость на грубой бумаге. От досады я даже дыхание затаила и прикусила губу, чувствуя, как нервно колотится мое сердце. Смутное оскорбление, нанесенное мне моим незаконченным рисунком, будто в воздухе потянуло запахом помоев и гнилых овощей. «Да на такой бумаге только малышне рисовать, тем, кто еще и рисовать‐то не умеет!» – сердито думала я, судорожно стискивая карандаш, точно стилет. А потом вдруг начала быстро-быстро покрывать лист бумаги фигурками мультипликационных человечков – прямые, лишенные суставов конечности, коричневая буква «О» вместо головы, широко раскрытый в улыбке рот, здоровенные уши, формой похожие на кувшины, и руки с пятью костлявыми пальцами, торчащими прямо из запястья. В общем, эдакие маленькие Голиафы с раззявленными ртами.
Тэбби посмотрела и почему‐то сказала: «Ш-ш-ш…» – словно пытаясь меня успокоить.
А я все продолжала рисовать человечков – теперь это были дети, с наслаждением валяющиеся на траве; их фигурки состояли как бы из двух окружностей, а третья в виде буквы «О» заменяла рот, явно что‐то орущий.
Вошел Джейкоб, смеясь и продолжая через плечо говорить Джеку: «…и тогда я ему сказал: если ты, парень, хочешь получить умелого и опытного чертежника за 6 фунтов в неделю, так только свистни!»
И я подумала: «Не буду я никак Джека называть!» И никаких прозвищ ему придумывать не буду. А в случае необходимости просто мотну в его сторону головой, так что все сразу поймут, кого я имею в виду. Я могу даже пальцем на него указать, хотя, конечно, воспитанные люди пальцами не показывают.Папа Джек– это надо же! Папочка Джек!Оказывается, достаточно только свистнуть, так он сразу прибежит!
Джейкоб остановился и навис над нами, ласково улыбаясь. Накрахмаленный белый воротничок его рубашки был расстегнут, и я видела, какая бархатистая, почти совершенно черная у него кожа.
«Какие две хорошие милые девочки, – сказал он. – Ну, что вы тут нарисовали? – Взяв в руки лист с моими рисунками, он восхитился: – Да у тебя же талант! Неужели ты, детка, сама все это придумала? – Его заинтересовали именно мои мультипликационные человечки, а не «портрет» Тэбби, не те невнятные осторожные каракули, с помощью которых я пыталась передать на бумаге изгиб ее шеи и нежную линию подбородка, в моем исполнении похожую на хвостик ноты в музыкальной тетради: – Эй, Джек, – сказал он, – ведь это же просто здорово! Поверить не могу, что в столь юном возрасте она так умеет!» Я прошипела: «Мне уже девять!» – словно желая предупредить его, что не стоит заблуждаться насчет реального положения дел. Но Джейкоб все никак не мог успокоиться; он тщательно разгладил лист и снова принялся его рассматривать, причем с явным удовольствием. «Нет, ей-богу, эта малышка – просто вундеркинд!» – время от времени восклицал он. И я, не выдержав, отвернулась. Мне казалось неприличным смотреть, как он восхищается. В этот миг мне казалось, что весь наш мир гибнет, больной и отравленный, и в горле каждого взрослого, точно в переполненном помойном ведре жарким августом, пузырится мерзкая гнилостная ложь.
* * *Теперь я почти каждый день вижу их из окна автомобиля, куда бы я ни поехала – этих детей, явно куда‐то направляющихся, но только не туда, куда им велели идти родители. Они бредут куда‐то, объединившись по двое, по трое и в самых неожиданных комбинациях – иногда это двое ребят постарше и один малыш, который тащится за ними следом, а иногда один мальчик и две девочки, – и почти всегда что‐то несут с собой. Иногда это, похоже, самая обыкновенная пластмассовая коробка с чем‐то явно секретным, например с «волшебной палочкой» или шкатулкой, но для игры эти предметы, безусловно, не предназначены. Часто за ними следом трусит жалкая собачонка. С напряженными лицами эти дети стремятся поскорее достигнуть своей тайной цели, скрытой от взрослых; у них имеется и свой географический план местности, городской или сельской, не имеющий ничего общего с верстовыми столбами и указателями, которыми пользуются взрослые. Та страна, территорию которой они в данный момент пересекают, гораздо старше и сокровеннее нашей; они обладают особым, личным, знанием этойсвоей страны. И это знание никогда их не подведет.
* * *Даже спрашивать нечего, когда это мы с Тэбби успели стать лучшими друзьями; ведь вскоре мы уже под ручку направились куда‐то по узкой грязной тропке, тянувшейся по берегу какого‐то канала. Такого канала я еще в жизни не видела; по-моему, он куда больше был похож на большую реку, такую мирную внутреннюю реку с серебристо-серой поверхностью, лишенную приливов, но отнюдь не застывшую, а неторопливо и спокойно несущую свои воды меж берегами, заросшими осокой и высокими травами. Мои пальцы были надежно спрятаны в мягкой ладошке Тэбби, а тыльная сторона ее ладони и узкая кисть были красиво освещены косым солнечным лучом. Она была на голову выше меня, гибкая, как лоза, и прохладная на ощупь даже в эти жаркие послеполуденные часы. Она сообщила мне, что ей уже десять лет и три месяца, но сказала об этом легко, как о вещи, не слишком существенной. В свободной руке она держала бумажный пакет, который она, скромно потупившись, извлекла перед уходом из своего ранца, – полный спелых слив.
Идеально округлые, покрытые легким пурпурным румянцем и приятно плотные на ощупь, сливы эти были на удивление прохладными и такими сочными, что, вонзая зубы в их мякоть, я чувствовала себя этаким каннибалом на пикнике, вампиром на один денек. Я долго катала каждую сливу в ладошке, ласково поглаживая ее, словно собственный выпавший глаз, и чувствуя, как она перенимает тепло моей кожи. Так мы брели и брели, не торопясь, пока Тэбби вдруг меня не остановила, резко дернув за руку и повернув к себе лицом, словно ей вдруг понадобился свидетель. Стиснув темную сливу в кулаке и глядя мне прямо в глаза, она поднесла ее к своим коричневатым, цвета сепии, губам, и ее мелкие зубы вонзились в спелую мякоть. По подбородку у нее тут же потек сок, но она как ни в чем не бывало его отерла и с улыбкой посмотрела на меня. Только когда она вот так, полностью повернулась ко мне лицом, я впервые заметила, какая открытая у нее улыбка, а между двумя передними зубами довольно широкая щелка. Тэбби слегка провела тыльной стороной ладони по моему запястью, царапнув меня ногтями, и предложила: «А пошли на свалку?»
Это означало, что придется каким‐то образом преодолевать изгородь. Лезть в какую‐то дыру. А я хорошо знала, что лазить там запрещено. И понимала, что надо бы сказать Тэбби «нет»; с другой стороны, неужели мне не наплевать на запреты в такой чудный день! И вот мы уже лезем через дыру, кем‐то проделанную в проволочной сетке, то и дело цепляясь за острые зазубренные концы. Впрочем, дыра была достаточно широкой, и я подумала, что, наверное, некоторые из наших предшественников, пролезая здесь, надевали толстые двойные варежки, чтобы как‐то защитить руки от острых проволочных концов. Когда проволочная ограда осталась позади, Тэбби с радостным воплем ринулась куда‐то и уже в следующее мгновение балансировала на груде металлических обломков, некогда бывших автомобилями.
Это было настоящее царство мертвых машин. Они высились у нас над головой чудовищными грудами высотой с трехэтажный дом. Тэбби шлепала их руками по ржавым порожкам, дверцам и крыльям. Если когда‐то в этих автомобилях и сохранились стекла, то теперь их осколки ручейками стекали к нашим ногам. На боках машин еще виднелись ошметки краски – рыжевато-коричневой, бананово-желтой, блекло-алой. Я словно опьянела и, себя не помня, начала ломать их насквозь проржавевшие бока, а металл так и крошился у меня под пальцами, и вот я уже лезу внутрь кабины. В такие моменты я, пожалуй, могла бы и засмеяться, да и то, не думаю.
Тэбби повела меня в самое сердце свалки по каким‐то тропинкам. «Будем играть здесь!» ‒ сказала она и потащила дальше. Потом мы остановились съесть по еще одной сливе. «Ты, наверно, пока маловата, чтобы письма писать? – спросила Тэбби. Я не ответила, и она продолжила: – А о друзьях по переписке ты слыхала? У меня один такой друг уже имеется».
Вокруг нас повсюду были ободранные до костей остовы автомобилей – один на другом, стопками. И теперь эти невероятные слои железных монстров были ясно видны в желтом предзакатном свете солнца. Я задрала голову, и мне показалось, будто эти металлические скелеты, словно нарисованные в перспективе, приближаются и готовы вот-вот навалиться на меня. Я смотрела на впадины окон, из которых некогда выглядывали живые человеческие лица, в местах, где когда‐то были двигатели, зияла пустота. Шины без протектора, пустующие колесные арки, багажники распахнуты и абсолютно очищены от какого бы то ни было барахла; вместо подушек на сиденьях торчали голые пружины; а некоторые развалюхи были и вовсе деформированы до полной неузнаваемости, словно уменьшились в размерах и почернели, словно вследствие пожара. Мы с Тэбби все продолжали с надутыми щеками брести куда‐то по извилистым проходам между холмами этого железного хлама, то и дело мы оказывались в тупике, откуда выбирались сквозь щели, пробитые коррозией в грудах машин. И мне все хотелось спросить у Тэбби: «А почему «вы» предпочитаете играть именно здесь? И кто такие «мы», о которых ты говорила? Если это твои друзья, то нельзя ли и мне к вам присоединиться? Или, может, ты скоро меня совсем позабудешь? И еще… скажи, пожалуйста, нельзя ли нам поскорее отсюда уйти?»
Тэбби вдруг куда‐то нырнула и исчезла за грудой ржавых обломков. Однако я хорошо слышала, как она там хихикает, и крикнула ей: «Выходи! Я тебя вижу! Да-да!» Она попыталась спрятаться получше, пригибаясь, но я кинула в нее сливовой косточкой и попала ей точно в висок, даже кожу слегка оцарапала; в то же мгновение я почувствовала на языке соблазнительный вкус того ядовитого вещества, которое содержится в сливовых косточках, – его сразу можно почувствовать, если разгрызть такую косточку. Потом Тэбби бросилась бежать, а я за ней, и лишь через некоторое время она внезапно затормозила, используя в качестве тормозов свои коричневые сандалии на плоской подошве, ну и я, разумеется, тоже замедлила ход и посмотрела вверх. Здесь и неба‐то практически видно не было. «Съешь сливу, – сказала Тэбби и протянула мне пакет. – Знаешь, я заблудилась. То есть мы, мы с тобой заблудились. Я все боялась тебе это сказать».
Описать в рамках реального времени то, что происходило потом, я, как вы понимаете, попросту не в состоянии. С тех пор я никогда больше не терялась – ни в плане действительной утраты пути, ни в плане утраты спасительного здравомыслия – и ни разу не теряла разумную надежду на то, что меня непременно спасут, ибо я этого заслуживаю. Но тогда, в течение, должно быть, целого часа, словно проведенного в могиле и длившегося, как нам обеим показалось, не менее суток, причем при неотвратимо меркнувшем свете, мы с Тэбби в ужасе метались, точно обезумевшие кролики, пытаясь взобраться то на одну гору металлолома, то на другую, но эти жуткие кучи становились все выше и выше, а мы проникали все глубже и глубже в самое нутро свалки. Теперь верхние слои спрессованных металлических конструкций виднелись уже где‐то футах в двадцати у нас над головой. Нет, Тэбби я ни в чем винить не могла. И не стала. Но и сама не видела выхода из сложившейся ситуации и не знала, как нам обеим помочь.
Вот если бы мы заблудились на вересковых пустошах, тогда наверняка некое врожденное или унаследованное от предков чутье подсказало бы мне, в какой стороне шоссе, русло реки или ручья; или же меня проводило бы в нужную сторону какое‐нибудь облако, заодно вымочив насквозь дождем и исхлестав ветром, и я, выбравшись на шоссе А57, обрела бы спасительное убежище в чьем‐нибудь автомобиле, кем бы его владелец ни оказался, и влажный душноватый воздух в салоне показался бы мне похожим на дыхание огромного библейского кита, даровавшего мне надежду и защиту. Но здесь, на этой свалке, не было ничего живого. Я не могла ничего сделать, поскольку здесь не было ничего естественного. Вокруг были только груды металлического хлама, ломкого, крошащегося, кажущегося черным на фоне вечерних небес. «Теперь нам одними сливами придется питаться», – подумала я. У меня хватало ума, чтобы понять: единственное, что могло бы вторгнуться в эти железные джунгли, это огромный шар для ломки металла. Ничто живое долго выжить здесь не способно; и никакая команда спасателей здесь не появится. Вдруг Тэбби взяла меня за руку – кончики пальцев у нее были холодными и твердыми, как шарикоподшипники, – и сказала, что, кажется, слышала мужские голоса. И эти люди кого‐то звали. Да, она совершенно точно это слышала. Я, правда, тоже слышала чьи‐то крики, но они показались мне слишком далекими и неопределенными. «Нет, сказала Тэбби, это наверняка мой дядя Джейкоб и твой папа Джек. И они наши имена выкрикивают».
И Тэбби решительно двинулась – впервые за все это время – в осмысленном направлении. Она то и дело громко кричала: «Дядя Джейкоб!» Но я заметила, что время от времени в глазах у нее все же вспыхивает переменчивый огонек неуверенности – точно такой же я замечала и в глазах моей матери. Неужели я видела ее совсем недавно, всего лишь сегодня утром? «Дядя Джейкоб!» – снова завопила Тэбби и на какое‐то время примолкла, словно проявляя ко мне должное уважение и давая возможность тоже хорошенько покричать. Но я кричать не стала. Я и сама не знала: не хочу я кричать или не могу? Две обжигающе горячие слезинки сползли у меня по щекам. Чтобы убедиться, что я еще жива, я запустила пальцы в свои спутанные волосы, в то потайное местечко в ямке под затылком, где вечно образуется колтун, и стала кругами тереть и тереть его, понимая, что, если я выживу, мне придется выдержать жуткую пытку расчесывания волос, сбившихся там в клубок. Я воспринимала это как свидетельство борьбы жизни и смерти; а потом впервые – и далеко не в последний раз – почувствовала, что смерть с тобой, по крайней мере, честна и откровенна. Тэбби опять во все горло крикнула: «Дядя Джейкоб!» – и вдруг, словно поперхнувшись, замолчала, коротко и часто дыша, а потом протянула мне последнюю сливовую косточку. Это, собственно, была уже не косточка, а само ядрышко, дочиста обсосанное Тэбби.
Я взяла его, не испытывая ни малейшей брезгливости, а Тэбби не сводила встревоженного взгляда с этого сливового ядрышка, лежавшего у меня на ладони и похожего на ссохшийся мозг какого‐то маленького животного. Потом она наклонилась, по-прежнему дыша с трудом, провела кончиком мизинца по извилинам ядрышка и, приложив руку к груди, сказала восхищенно: «Прямо как карта мира!»
А потом мы вдруг решили сделать перерыв, чтобы помолиться. Да, такое было, не скрою. Однако первой предложила помолиться именно Тэбби.
«Я знаю одну молитву… – неуверенно начала она. Я молча ждала. – Младенец Иисус, кроткий и нежный…»
«Какой смысл, – не выдержала я, – молиться младенцу?»
Тэбби гордо вскинула голову. Гневно раздула ноздри. Странные рифмованные слова неведомой молитвы так и полились из нее: «Теперь я лягу и усну, Господь, храни меня, молю…»
«Хватит!» – сказала я.
«…И коль умру до пробужденья…»
Я и сама не успела понять, каким образом врезала ей кулаком прямо в губы.
Тэбби – хотя и не сразу – поднесла к губам дрожащие пальцы; кожа вокруг разбитой губы была как черный бархат. Она немного оттянула губу вниз, и стала видна внутренняя ее часть с темным пятном кровоподтека, следствия моего удара. Но кровь не шла.
«Неужели и плакать не станешь?» – спросила я. «А ты? – сказала она, и я промолчала; я же не могла заявить, что никогда не плачу. Это было бы неправдой, и Тэбби отлично это понимала. – Да ладно, все нормально, – и голос ее теперь звучал почти ласково, – ты поплачь, если хочется. Ты ведь католичка, да? Неужели ты ни одной католической молитвы не знаешь?»
Я призналась, что знаю «Аве Мария», а она попросила: «Научи меня», и я сразу поняла, почему: потому что близилась ночь, потому что скоро погаснут последние дневные лучи солнца на дальних вершинах свалки.
«Неужели у тебя часов нет? – шепотом спросила Тэбби. – Я-то свои часики «Таймекс» дома оставила, в спальне». Я сказала, что и у меня есть часы, это «Уэстклокс», только мне их не разрешают самостоятельно заводить, их всегда Джек заводит. И мне вдруг захотелось прибавить, что Джек часто говорит, что он устал, что уже слишком поздно, и в итоге в часиках кончается завод, они останавливаются, но я не решаюсь попросить Джека снова их завести, а он, обнаружив на следующий день, что часы стоят, всегда начинает орать: «Неужели, черт побери, в этом доме только я один способен что‐то сделать по-человечески?» а потом уходит, громко хлопнув дверью.
Есть одна такая молитва, которая никогда не подводит. Она обращена к святому Бернарду. А может, он сам ее и сочинил, этого я никогда толком не знала. По-моему, смысл ее примерно таков: «Помни, о возлюбленная Дева Мария, что поистиненеслыханно, чтобы ты оставила без внимания просьбу того, кто когда‐либоискал твоей помощи или жаждал твоего вмешательства». Может, в моем пересказе и были какие‐то маленькие неточности, но какое значение они могли иметь, если я осмелилась постучаться в дверь самой Пресветлой Непорочной Девы? Я была готова со всей страстью умолять ее, заклинать, ибо жаждала помощи, а эта молитва, насколько мне было известно, считалась самой лучшей, самой действенной из всех когда‐либо изобретенных. По сути дела, это была вполне ясная декларация того, что Небеса просто обязаны помочь тебе, а иначе пусть отправляются ко всем чертям! В этой молитве содержалась даже насмешка над всемогуществом Господа, некий вызов самой Пресвятой Богородице. Немедленно все исправь! Действуй! И немедленно! А иначе это будет «поистине неслыханно»! Я уж и рот открыла, собираясь произнести вслух слова этой молитвы, как вдруг до меня дошло, что я ни в коем случае не должна этого делать. Ведь если молитва не подействует…
И тут я почувствовала, что меня разом покинули все силы; ноги подо мной задрожали и ослабли, я плюхнулась на землю и некоторое время молча сидела без движения в глубокой тени под грудой старых автомобилей, тогда как нам следовало бы продолжать искать выход, вскарабкавшись на вершину этой горы ржавого металла. Я вовсе не хотела надеяться на молитву святого Бернарда, чтобы потом всю жизнь сознавать полную ее бесполезность. А что, если, думала я, моя жизнь окажется очень долгой? А значит, можно оказаться и в значительно худших обстоятельствах, вот тогда‐то и придется прибегнуть к заветной молитве, как прибегают к самой последней, спасительной, карте, заранее спрятанной в рукаве.
«Лезь наверх!» – велела мне Тэбби, и я полезла, понимая – а понимала ли это она? – что ржавое железо может в любой момент провалиться у нас под ногами и тогда мы рухнем прямо в жуткое нутро этой чудовищной горы. Но она сказала: «Лезь!» – и я начала карабкаться, и стараясь, прежде чем поставить ногу, убедиться, что поверхность под ней достаточно прочна; и все‐таки под ногами у нас все качалось и шаталось, издавало трагические стоны и кашель, словно жалуясь на заброшенность и полное отчаяние. А Тэбби все продолжала подниматься к вершине. Легконогая, она торопливо перепрыгивала с одной железяки на другую, передо мной так и мелькали подметки ее сандалий, а порой, оскользнувшись, и скребли по ржавому железу, как крысы. И вдруг она замерла в позе отважного Кортеса, куда‐то указывая рукой, и торжественно провозгласила: «Дрова! Там целые груды дров!» Задрав голову, я посмотрела ей прямо в лицо. Она повернулась, с трудом удерживая равновесие футах в шести надо мной, и наклонилась ко мне. Вечерний бриз раздувал ее юбку, обнажая тощие, похожие на палки ноги. «Там дровяной склад!» – крикнула она, и лицо ее просияло и раскрылось, точно цветок.






