Комнату насыщают запахи карамели, африканских пряностей и обильно пролитого алкоголя.
Мертвецки спит и сосед Гражины, господин со склоченной шевелюрой и неестественно бледным, по-видимому, от перебора горячительного лицом. Из правого кармана брюк выглядывает воздушный шарфик кремового цвета, поначалу принятый гостем за носовой платок. Шарфик – в тон рубашки девушки. Он, должно быть, служил одним из предметов ее туалета, покоясь на шее до начала «любовных игр».
Между тем внимательный осмотр оконфузившегося Ромео признаков фетишиста в нем не обнаруживает. Да и сама форма «прелюдии», пещерно экспрессивная, создает ему алиби от изгнания в лагерь забитых сексуальных меньшинств. Его ноги на полу, туловище – на кровати, лицом вверх.
Девушка чуть похрапывает, а присутствие соседа по койке выдают одни габариты. Шабтай встревожился: не плохо ли «бледнолицему», может, сердце подвело? Хотел было подойти ближе, когда тот издал гортанный звук, напомнавший рык шамана. Перекрутившись вокруг своей оси, «бледнолицый» вновь замер рядом с Гражиной. Его точка опоры переместилась со спины на колени, которые уперлись в пол. Корпус остался на прежнем месте – на кровати, на этот раз – животом вниз. Правая рука вцепилась в панцирь, надо полагать, в стремлении остановить сползание вниз, а левая – соприкоснулась с ладонью девушки. В это мгновение Гражина улыбнулась во сне. Если та улыбка не была случайной, то горе-любовник наконец одарил спутницу первым знаком внимания – человеческого, разумеется.
Шабтая вдруг посетила озорная мыслишка: не дать ли «Ромео» под зад пинка, чтобы тот вконец не свалился? Но он лишь выругался про себя на каком-то случайно подвернувшемся языке и перевел взгляд на Барбару. Одно очевидно, не на французском. Штудируя базовый словарь, до раздела ругательств дойти не мог.
От злых духов, воцарившихся в комнате, Барбара, в отличие от ее коллег-приятелей, заслонилась по-своему, хотя и застыла, как при блокировке памяти, и не среагировала на появление Шабтая.
Она плакала. Кристальной прозрачности слезы катились по огрубевшему, опухшему лицу, что создавало особый, почти метафизический эффект. Шабтая пронзило: «Ее великолепие, покинув плоть, перетекло в эти слезы. И она во власти жестокого катарсиса, где цена очищения – собственная красота».
Слезы падали на шею и катились дальше. Невольно опустив взор, он увидел, что кофточка в районе груди Барбары прилегает плотнее обычного, а скорее, прилипает, но образ в формате «Playboy» или «Hustler», едва явившийся, вдруг примяло.
Шабтай подошел к Барбаре и водрузил ладонь ей на макушку. Казалось, он вот-вот ее приласкает, но рука не двигалась. Ладонь, будто вдыхая воздух, едва вздымалась и опускалась. Все же его пальцы пришли в движение, нежно перебирая волосы.
Тем временем он испытывал занятную комбинацию чувств: жалость к соляной царевне и смешение перед мистической загадкой, почему страсть к женщине то колбасит «икотой» вожделения, то подвигает к нежности и самопожертвованию и как эти начала уживаются друг с другом…
Вскоре Шабтай примостился на кровати и обнял пассию. Барбара не откликнулась ни так ни эдак, продолжая беззвучно плакать. Шабтай достал из кармана платок, поднес к ее лицу. Резко отстранившись, Барбара разразилась безутешными всхлипами. Он убрал руку, отодвинулся. Встал на ноги и пересел на ближайший стул, разрываясь между чувством сострадания и крепнущим раздражением. «Иприты» желудочной кулинарии, доносившиеся из коридора, и безутешность Барбары, сильно смахивавшая на пьяный психоз, обнажили тривиальное: либо Барбара не его героиня, либо сегодня неудачный день для сближения и лучше отложить ухаживания на неопределенное «потом», с учетом его неминуемого отъезда…
– Как могла, подлая! – донеслось откуда-то.
Шабтай невольно вздрогнул от людской речи, впервые прозвучавшей в этой камере призраков.
Голос женский, но чей – Барбары или Гражины – в силу плаксивости тембра, он не разобрал. Между тем в досрочное воскрешение Гражины верилось с трудом. Так что почти тотчас Шабтай повернулся к Барбаре.
Маска отрешенности сползла, но вместо присущей пассии холености черт – бабская простота и беззащитность. В Шабтае вновь шевельнулась жалость, он нахмурился.
– Говорила, не бери! – вскрикнула истерично Барбара.
Он озадачился, не зная, как себя вести дальше: вступить в дискуссию или благоразумно промолчать, дожидаясь контекста? Чуть подумав, уточнил все же:
– Кто обидел тебя, кохана?
– Гражина, – с трудом выдавила сквозь слезы Барбара.
Во взгляде Шабтая мелькнуло недоумение: почивающая в глубоком сне Гражина больше напоминала жертву, нежели агрессора.
– Взяла без спросу, – всхлипнув, пояснила наконец Барбара.
– Что взяла? – живо поинтересовался Шабтай.
– Рубашку! – В затылок Шабтая забарабанили пуговицы, валявшиеся поблизости…
– Я куплю тебе сто рубашек! – выпалил вдруг он, изумившись, как на пустом месте может развести женщину, пусть не без помощи коварного змия.
– Такую не купишь, из Парижа она… Все завидовали… – прохныкала пассия.
– Я отвезу тебя в Париж и найму охрану, чтобы таскала за тобой сумки, перестань только плакать! – блеснул деловой хваткой Шабтай как на одном духу.
– Что за чушь?.. Забыл, откуда я, наверное. Да и ты, если русский, коим образом в Париж попадешь? Самолет угонишь или астронавтом, как Гагарин? Прожектер! – парировала Барбара.
Шабтай вновь подивился, как в океане слез смог всплыть островок женского сухого рационализма.
– Гагарин давно погиб… – бесстрастно заметил он.
– Будто не знаю… Обещаешь, как все… Наши хоть скромнее: кто помельче – путевку в санаторий, если босс, то квартиру. А скопить деньжат да хворобы в Африке – предел мечтаний. Париж, охрана – все это пузыри из мыла, да и не видно по тебе…
Барбару оборвал очередной, донесшийся из туалета «речитатив» недр. Ее лицо сплющилось в гримасе и, закрывшись руками, пассия вновь заплакала. На этот раз столь жалобно, что сжалился бы и чурбан.
Шабтай увлек Барбару и крепко прижал к себе. Она прильнула к нему, не выказывая сопротивления, хотя и продолжала плакать.
Нюх ловца смятенных душ и прочей разномастной выгоды Шабтая не подвел, пусть тот маневр казался рискованным, чисто импульсивным.
Говорят, в восхождении к сердцу женщины первый па не менее важен, чем белый цвет в шахматах. Если ход удачен, то «снять» королеву – дело техники. Почин, будто в яблочко, но горн триумфа почему-то промолчал, а взамен круговерти удачи, воцарилась ясность, холодная, со стальным отливом: «Чего нос свой воротил, расклад ведь идеальный? Подумаешь, сюр, на руку как раз. С расстановкой, чувством и по-по-ряд-ку…»
Стряхнув последнюю крошку сострадания, Шабтай отчеканил цель: увести из комнаты Барбару, пока пьяное царство не очухалось.
Оставалось найти слова в подручные, а может, только одно, но волшебное. Между тем, доверившись своему верному оруженосцу – интуиции, Шабтай решил придержать язык, прибегнув к языку касаний – великому эсперанто интима.
Он незаметно ослабил одну руку и, разворачиваясь, увлек Барбару к выходу, та подалась вслед. Пара почти поравнялась с дверью, все еще распахнутой, когда Барбара остановилась как вкопанная.
– Куда?
Шабтая словно ошпарило, но он тут же откликнулся:
– Подышать и развеяться немного… – хотел было продолжить: «Тебе в самый раз». Но передумал, найдя фразу двусмысленной. Сменил начало: – Сейчас в самый раз.
Замена частей речи не помогла. Резко поведя плечом, Барбара сбросила руку ухажера. Из роя фраз-заготовок, кинувшихся Шабтаю на подмогу, он, похоже, извлек наиболее удачную:
– Тебе станет лучше.
– Где?
– На воздухе.
– Почему не здесь? – Барбара недоверчиво уставилась на эскорт, казалось, предугадывая подвох.
– Тебе нужен покой. – Поворотом головы Шабтай указал на «натюрморт» в глубине комнаты.
То, что последовало далее, возможно, заинтересует исследователей, бьющихся над разгадкой женской души – поля неприступного, малоизученного…
Лицо Барбары озадачилось некой неотложностью. Она развернулась и, ловко минуя препятствия в виде разбросанных по полу бутылок, быстро достигла дальней кровати, стойко сносившей перегруз – от прерванной на полуслове интриги и ненормативного груза. Правой рукой ухватилась за карман вновь окоченевшего «Ромео», левой – аккуратно вытащила торчавший из кармана шарфик кремового цвета.
Тут Шабтая осенило, что сей предмет – не что иное, как элемент безвозвратно сгубленного наряда от того же, что и рубашка, кутюрье.
С бешенным блеском в глазах, выказывавшим триумф денационализации, Барбара распахнула створку шкафа, стоявшего рядом, и бережно повесила шарфик на свободную вешалку. После чего закрыла шкаф на ключ, проверила надежность запора и, казалось, на новой волне – поднятой на гора задачи и манящих сопок будущего – проследовала обратно. Подхватила Шабтая под руку и вывела из комнаты прочь, лишь захлопнув входную дверь, не запирая.
Новоиспеченная пара претерпела резкую перемену ролевых функций: из ведущего Шабтай сподобился в ведомого, в полной растерянности и смятении чувств.
Присев на макушке бархана, Эрвин рассматривал подопечных. Те плелись в отдалении друг от друга, что по законам перемещения в пустыне – смерти подобно. Инструкция «держаться цепочкой» все чаще не выполнялась, и Эрвин окончательно определился: дабы целостность группы сохранить, самое время прибегнуть к замышленной еще на борту «Боинга» заготовке.
Шел четвертый день их марша по планете Песков, и одиссея пока разворачивалась по наихудшему сценарию. Никаких следов до самого горизонта. Больше того, никаких намеков о приближении саванны, гор или хотя бы облачности. Стало быть, цель – вырваться из мертвящих объятий пустыни – не то чтобы отдалялась, она физически не существовала, а вернее, ей не за что было зацепиться.
Эрвин уже не раз ловил себя на мысли, что большая часть его спутников – не ведавшие тяжкого труда европейцы – держатся в условиях Сахары сносно. Сносно, правда, было скорее самоуспокоением, учитывая их волочение по плавуну песка и частым остановкам, но качеством можно было пренебречь. Главное то, что они шли. Тащили себя, поклажу и выполняли его команды, хоть и не всегда успешно. Но самое существенное: сохраняли волю – стержень сознания. Ведь большую часть светового дня пустыня то слепила песчаными бурями, то безлико растекалась, то накатывалась иллюзиями в виде дождей, снега, очагов жизни и даже мегаполисов.
Способность полноценно осязать друг друга и сам ландшафт возвращалась лишь с приближением сумерек. Но проку в этом было мало – зловещая махина сна опрокидывала несчастных, едва они становились на ночлег. И добудиться горемык, пока не начинало припекать, вожаку приходилось все труднее.
Эрвин поднял обе руки, просигнализировав на разработанном им языке жестов —«привал». Лишь этот знак рождал мгновенный отклик, на иные подопечные реагировали с натугой, после неоднократных повторений.
Скучившись, друзья по несчастью повалились навзничь – кто, успев подложить под голову поклажу, а кто – просто в песок.
Привыкший к царившей на привалах унылой апатии Эрвин отметил про себя перемену, странными бликами мелькавшую на лицах сотоварищей, но всматриваться особо не стал, ибо измождение превалировало.
Побродив среди разбросанной оснастки, Эрвин разыскал нужный ему мешок, откуда вытащил бухту беспорядочно смотанных проводов различной длины. Распутав ее, он закопошился.
Чем-то то копошение напоминало суету подростка, озабоченного гнусным дельцем, дабы заарканить нечто доверчивое и беззащитное…
Распрямив на песке очередной обрывок провода, Эрвин изучал его, после чего выгибал окружности колец – через определенные, строго выверенные интервалы. Далее кольца примерялись к пояснице и, при необходимости, уменьшался или увеличивался диаметр. Сварганив последовательно семь колец, Эрвин мудреными узлами соединил фрагменты в единый шнур, который чуть погодя смотал в бухту электрика-высотника. Разровнял перед собой песок и изготовился к инструктажу. Но внимательно осмотрев распластавшиеся, почти безжизненные тела, с нововведение решил повременить – до тех пор, пока подопечные не отойдут от изнурительного перехода.
Воспользовавшись паузой, Эрвин сам прилег на бок, подперев голову рукой. В отдыхе он нуждался не меньше сотоварищей, но его корневая система и школа особых, относительно недавно усвоенных навыков позволяли ему держаться на плаву гораздо дольше, нежели обычному смертному. Глаза закрылись и, невзирая на отупляющую жару, Эрвин провалился в подземелье сна, где было муторно, но так вольготно.
Моисей Сахары приподнял веки ровно через полчаса по сигналу внутреннего, работавшего без погрешностей будильника. Он заметил, что наблюдающий за ним Гельмут отвернулся, едва их взгляды встретились. Здесь Эрвина осенило, что та маловразумительная подвижка в настроении ребят, замеченная при распаковке на привал, – сигнал крепнувшего недоверия к нему, а точнее, его роли безоговорочного лидера. Хотя на место предводителя команды поневоле никто не претендовал ни в первый, ни в последующие дни марша, он сразу занял его, руководствуясь лишь ему ведомыми соображениями…
Если с новшеством по смыканию рядов в группе Эрвин решил повременить, то с посягательством на свой авторитет мириться не собирался. Подобрав под себя ноги, командор выпрямился и в задумчивости разглядывал Гельмута, могло показаться, подбирая к некоей проблеме отмычку.
Узрев в облике Эрвина мало свойственные ему раздумья, Гельмут заерзал на песке, одновременно почесывая лицо, укутанное куфией из обшивки самолетного кресла.
Тем временем Эрвин напустил на себя настоящий туман, и, казалось, искусственно растягивает паузу тщательно укрываемых намерений. Гельмут чесался уже непрерывно, и Эрвин заметил, что на лице визави кое-где треснули капилляры.
Тут вожак опустил голову и указательным пальцем стал водить по песку, словно потерял к Гельмуту всякий интерес. Но вдруг как гром в пустыне прозвучало:
– Что вы задумали, Гельмут?
Гельмут не откликнулся, однако звуки борьбы с чесоткой стихли.
– Повторить свой вопрос, дружище?
– Какой вопрос, Эрвин? – Голос Гельмута комкало волнение.
– Кто воду мутит? Теперь, надеюсь, врубился?
Гельмут вновь зачесался, но было неясно – от заставшего его врасплох вопроса или, колеблясь, что ответить.
– Боюсь, нужна подсказка: Дитер, наверное? – подсобил вожак.
В ответ – лишь метание кадыка на шее у визави, но Эрвин учуял, что попал в точку.
Дитер, доктор языкознания из Нюрнбергского университета, – единственный, исключая вожака, кто на тот момент преодолел посттравматический синдром катастрофы. Кроме того, именно он, наблюдая у обломков «Боинга» за приготовлениями к маршу, усомнился, стоит ли покидать район аварии и выбираться на своих двоих, не дожидаясь спасателей.
Не менее двух суток с момента аварии волочившие за собой ноги «следопыты» пустыни походили на подопытных кроликов, коих боднул электрошок катастрофы. Эрвину понадобилось немало изобретательности, чтобы заставить их иди по маршруту. Дитер же, не в пример остальным, почти сразу возобладал над собой и, не будь деморализующей жары и лезших из ее чрева миражей, смотрелся бы, будто момент падения проспал или просидел в туалете.
Эрвин не раз уже наталкивался на его полный достоинства, независимый взгляд, но угрозы своему лидерству поначалу не ощущал. Скорее всего, в первые дни ему было не до соперничества. Обеспечивая «плавучесть» группы, он сам балансировал на пределе возможностей организма и разума.
По большому счету, весть о разброде в коллективе не застала Эрвина врасплох. Утром группа прикончила все объедки, которые он извлек из технического отсека самолета. И его не минуло опасение, что настрой ребят – и без того далекий от оптимизма – вскоре покатится под откос. Хотя нетронутыми оставались печенье и орешки, сохранившиеся, как и объедки, в подсобке лайнера, чисто психологически – «десерт» не заменял привычную еду, пусть в виде остатков-огрызков и начавшую разлагаться. К тому же, с учетом чудовищных нагрузок пути, припасов могло хватить максимум на неделю. Лишь вода в достатке, но лишь пока… Им несказанно повезло, что самолет разбился в разгар сахарской зимы, а не летом. Но и нынешняя температура – где-то в районе тридцати градусов – не сулила шансов выкарабкаться, если в ближайшее время не обнаружить источник воды.
Еще расспрашивая Гельмута, Эрвин почувствовал, что сотоварищи, к которым он повернут спиной, настороженно следят за беседой, всем скопом. Особо не мудрствуя, заключил: «Ферменты брожения заработали, так что, пока не поздно, придуши источник, не то с бунтом не совладать!»
Спокойно осмотревшись, Эрвин убедился, что и правда нечто замышляется: протестные токи более чем очевидны, образуя полукруг отторжения, вполне осязаемый. Прикрыв веки, он как-то странно покрутил шеей, поджал губы и, наконец, распахнул глаза, казалось, высвобождаясь от чего-то.
Тотчас единство в рядах формирующейся оппозиции раздробилось. Двое отвернулись, остальные – то поправляли снаряжение, то рассеянно вращали головой. Лишь Дитер продолжал смотреть на него, раскованно и даже без вызова.
В сознании вожака затрепетали крылышки сомнений, обрисовавшие в итоге полукруг с хвостиком и точкой. Хотя невозмутимость Дитера поколебать устои Эрвина не могла, он задумался. Но, по сути, был скорее заинтригован хладнокровием профессора, нежели искал контрход.
Редкий дар Эрвина – внушать животный страх – заявил о себе, когда ему едва исполнилось восемнадцать. «Выстреливал» Эрвин, правда, избирательно, в моменты радикальных для него устремлений, за которыми редко стояло его «я», по природе своей незлобивое, а с некоторых пор – по науськиванию его хозяев, эксплуатировавших Эрвина на узкопрофессиональном поприще. Эрвин, несомненно, отдавал себе отчет, что помазан неким козырным, отличающим его от прочих смертных талантом, но ощущение своей избранности было скорее подспудным, нежели функциональным. Его естество, живущее неброской, самодостаточной жизнью, держало тот дар на задворках. Вроде, есть и есть, что с этого? В рыхлой повседневности сонной, мерно жиреющей Европы польза от него никакая. Человеком он слыл некоммуникабельным и даже замкнутым. Люди его интересовали не более, чем партнеры, без которых не обойтись в инфраструктуре разветвленного, взаимозависимого общества. И он общался с ними строго по необходимости.
При всем при том его цеховая специализация – человеческий фактор, а вернее, точечные операции против людей, которые, работая на его патронов, начинали отлынивать, набиваясь тем самым на нравоучения, либо заинтересовали патронов, но сговорчивость не проявили.
Несложно предположить, что подобный тип личности не отличался ни широтой взглядов, ни харизмой. Да и откуда тому взяться? Парень, как говорится, от сохи. В послужном списке – лишь аттестат зрелости, да и то «вечернего созыва». За душой, правда, имелась еще одна ксива, но на руки не отпущенная. Там, где Эрвина наставляли, путевку в жизнь лишь архивировали, в корочки не облекая. Реноме заведения от формальностей освобождало: специалистов там готовили штучных, уникальных. Зачем, простите, ясновидящей справка – родиться надо. Вместе с тем запись о спецтренаже имелась, хотя и хранилась за семью печатями…
Облекая его дар в одежки ремесла, анонимная альма-матер к вопросу общей эрудиции Эрвина отнеслась с равнодушием – программа не предусматривала. Зато предполагала закалить физически, натаскать цеховым навыкам, которых требовалось более чем достаточно, равно как и привить способность усваивать звания, сугубо прикладные. И, безусловно, очистить его редкий дар от всякой шелухи, дабы срабатывал, едва раздастся приказ. Посему раздел «Поведенческие модели» прогнали по вершкам, ограничившись темой «Холерик, флегматик и какой-то там пингвин с недосыпу».
Распределившись по месту «работы», состоявшей из унылых будней ожидания команды, Эрвин, по установке хозяев, упорно работал над собой, притом что особой тяги к познанию не испытывал. В интервалах между заданиями Эрвин изучал языки, диалекты родного немецкого, географию, обычаи стран и народов мира, флору и фауну климатических зон и добился на этой стезе заметных успехов. Да таких, что по совокупности знаний ему давно следовало присвоить степень магистра некоей комплексной, состоящей из множества разделов науки естествознания.
Разносторонняя квалификация позволяла Эрвину отлично справляться с заданиями, которые он время от времени получал, и находиться у верхов на особом счету. Хотя от природы он был невероятно цепок, Эрвин выполнял поручения чисто механически – примерно так, как складывают дрова в сарае. Тоже ведь наука: без навыков ряд не ложится, валится. Именно в этом заключалась его особая ценность…
– Кто ты, Эрвин? – рассек возникшую паузу Дитер.
Эрвин промолчал, но по легкой игре морщин на его лбу могло показаться, что он нуждается в подсказке, точь-в-точь как Гельмут несколько минут назад.
– Откуда ты взялся, из каких краев? – продолжил, не дождавшись ответа, Дитер.
– Из Аугсбурга. – Глаза поводыря-самозванца чуть сузились, став непроницаемыми. Лицо же затвердело, словно олово, стирая выражение. Дитер отшатнулся, прочие же сотоварищи вжали головы в плечи. Песок под попутчиками Эрвина будто резко похолодел, ибо разум заграбастал ужас, спинномозговой, языческий. Сквозь коросту грязи и загара у Дитера, казалось, проступила бледность, у остальных – отвисли челюсти. Довлело ощущение, что их разум парализовал психотропный колпак, выпаривающий подпорки человеческого.
Расстыковка извилин у сотоварищей Эрвину была ни к чему, так как он нуждался в здоровых и как можно дольше устойчивых попутчиках. Вожак непринужденно встал и отправился врачевать им же нанесенные раны. Терапию избрал строго мануальную, в виде легких пощечин.
Отхлестав по очереди троих, Эрвин добрался до Дитера. К его удивлению, в профилактике тот не нуждался. Хотя лицо профессора сохраняло припорошенную хамсином бледность, судя по решительности черт, сдаваться он не собирался.
– Из Баварии, говоришь? Правдоподобно, но с перебором… – Голос Дитера выдавал напряженную работу ума, непонятно как отстоявшего свой суверенитет. Вокруг же зевала вялотекущая ремиссия остриженных ягнят, чей убой отложен из-за обеденного перерыва.
– К чему ты клонишь, не пойму? – процедил сквозь зубы Эрвин.
– Зачем от самолета увел, для чего? То, что ты сморозил, – безумие чистой воды и садизм! Кто ты, Эрвин, признавайся! Ты ведь на безумца не похож! – выдал Дитер как на одном духу.
– Жертва, как все. Хотел помочь… – казалось, упрек задел вожака за живое.
– Через неделю мы сдохнем, помощник! Социопат – вот кто ты, да еще непонятно откуда!
– Кто-кто? – явно озадачился Эрвин.
– Впрочем, не точно: социопат из морозилки!
– Ты поехал, Дитер, – спокойно, но твердо заявил предводитель.
– Мы в западне, из которой не выбраться! – не унимался профессор.
– Обвини меня еще, что самолет упал… – с горькой иронией укорил вожак.
– Ты ослеп и не ведаешь, что творишь! – Дитер истерично притопнул, выказывая, насколько он взвинчен перебранкой.
– Ну-ка конкретнее! – Эрвин чуть отступил назад, будто выбирая лучшую позицию для обзора.
– Если конкретнее, то и твой маршрут без смысла – вокруг пустыня без края и границ, и возвращение гарантий не сулит… – как бы размышляя вслух, примирительно заговорил Дитер.
– Куда вернуться – к самолету?! Ты о нем говоришь? – прервал вдруг вылупившегося оппонента Эрвин.
– О чем же еще?
– Скорее твоя лысина зарастет, это же пустыня… – развел руками Эрвин.
– Лучше выслушай мой план! – выставил правую ладонь языковед, вновь распаляясь.
– Какой еще план? Ты бредишь, – усмехнулся Эрвин.
– Пусть мой план не безупречен, но рот мне не затыкай! – возразил Дитер.
– Валяй, астролог… – вяло отмахнулся предводитель.
– Поверни мы обратно… – нечто додумывал про себя Дитер, – на обратный путь уйдет дня три, не меньше. Итого: шесть с момента катастрофы. Случись самолет обнаружен в первые три дня после крушения, а вместе с ним и раненные, кстати, брошенные тобой на произвол судьбы, вряд ли им, бывшим без сознания, известно, что мы выжили и ушли своим ходом. Наши же следы занесло, сомнений тут быть не может. – Дитер замолчал, казалось, переводя дух, после чего продолжил: – Спасателям дел дня на три: собрать трупы, останки, по возможности, их идентифицировать. Если и сверялись со списком пассажиров, то нас, не исключено, списали как фрагменты, не подлежащие идентификации. Да и вряд ли они себя утруждали – Африка, здесь ты прав. Стало быть, при таком графике, вернувшись, спасателей мы не застанем. Ежели борт засекли позже или он не обнаружен до сих пор, то у нас сохраняется шанс и, боюсь, он единственный!
– Что все это значит? – осторожно осмотрелся Эрвин.
– Мы склонны вернуться.
– Кто это «мы»? – выделил последнее слово вожак.
– Я и остальные, так что… присоединяйся. Настроен – веди нас, ты и впрямь полезен… Многое знаешь и умеешь, до странности многое… – подзуживаемый некоей загадкой, проговорил Дитер.
– Наш путь только на юг, лишь так спасемся! – жестко возразил Эрвин.
– Тогда… будем делить! – Дитер решительно мотнул головой.
– Что делить, припасы?
– Разделим поровну… – Профессор потупился, но спустя секунду-другую воспрянул: – Да и догнать всегда сумеешь, с твоей-то выносливостью! Впрочем, на мой вопрос ты так и не ответил: кто ты, Эрвин?
– Надо же, как солнце мутит… Заладил, как попугай, – вздохнул вожак.
– Тогда сам за тебя отвечу… К концу перехода, когда наш ресурс на исходе и душа просится вон, твой отличный немецкий, как бы это поточнее… устремляется к оригиналу что ли…
– Ты не на лекции, Дитер, что за чушь? – возмутился Эрвин.
– В нем проскальзывает лексика, – проигнорировав колкость, увлеченно повествовал Дитер, – известная лишь дюжине бородатых профессоров-лингвистов. И кому, как ни мне, знать, что ты к этой когорте не принадлежишь. Слова эти из диалекта, который бытовал на юге Германии в конце семнадцатого, начале восемнадцатого века. Вместе с поколениями, говорившими на нем, диалект давно и безвозвратно исчез. Но исчез в метрополии, сохранившись лишь у одной из общин, которая обитает – кто бы мог подумать – в русском Поволжье!
Эрвин вынул руки из карманов, что, впрочем, его хладнокровный лик не поколебало.
– Так вот, – продолжил профессор, – кроме, как в России, выучить этот диалект негде, если, конечно, исключить допущение, что, родившись в Лотарингии, ты последние два века отмыкал в барокамере, в которой заморожен процесс старения, то есть, в некой морозилке. Можно, безусловно, предположить, что ты – один из советских переселенцев, недавно появившихся в Германии, но по целому ряду причин я так не думаю. За год-два такой немецкий, как у тебя, не осилить, да и тех, по западным меркам индейцев из резервации, видно за версту – хоть бывшего бургомистра, а хоть кого другого. При этом, силясь вникнуть, кто ты, мне почему-то бросается в глаза тяжелый мешок, который непонятно зачем тащишь, – в нем нет никаких припасов. И каждый раз ожесточаешься, когда кто-либо из нас к нему подходит вплотную…
Эрвин нанес Дитеру молниеносный удар – аккурат в солнечное сплетение. Профессор повалился на песок, корчась от боли. Вожак переступил через него и подобрал оба его мешка. В одном емкость воды, а во втором – припасы. Перенес их в центр привала, стал распаковываться. На расстеленном целлофане разложил шесть пакетиков с орешками и стаканчики для воды. Подняв голову, он увидел, что Дитер по-прежнему лежит, уткнувшись лицом в землю, прочие же сотоварищи – покорно смотрят на командора, не выказывая участия поверженному раскольнику.
Эрвин жестом хмурого соизволения махнул – к столу. Подопечные тут же подчинились, но, рассмотрев количество пакетиков на импровизированном столе, замялись в нерешительности.
Тут Эрвин огласил:
– Дитер без обеда, – и после паузы добавил: – Завтра тоже.
Вскоре «скатерть» опустела, но общая трапеза погорельцев не прельстила – они расползлись в разные стороны. За «столом» остались лишь двое – Эрвин и Дитер. Лицо последнего посещали то всплески протеста, то гримасы угодничества. Предводитель же делал вид, что раскольника не замечает. Покончив с обедом, принялся разматывать бобину с кольцами.