29 декабря 1990 года 10:00, город Владимир
– Семен Петрович, Москва!
– Опять? Да что б их… А кто?
– ГКЭС, управление кадров. На первой, Семен Петрович.
Семен Талызин, главный инженер «Владимироблэнерго», сорока девяти лет от роду, с ненавистью уставился на оторвавший его от дела аппарат. Казалось, что сей предмет – всех его бед начало. И впрямь в состоявшемся разговоре Семен Петрович дружелюбностью не отличался. Весьма краткую беседу закруглили просительной интонации вопрос и негодующий ответ.
– Может, передумаете, Семен Петрович? С учетом всех обстоятельств, ваша ставка удваивается…
– На какой ляд мне эти гробовые! Заварил Саддам кашу, пусть расхлебывает! Даже не подумаю, прощайте. – Семен Петрович бросил трубку, не дожидаясь отклика.
Семен Талызин, не последний в иерархии советского энергоснабжения чин, суетливо ерзал в кресле, передавая неожиданную метаморфозу. Будто оборванный разговор ему до лапочки, а все неудобство в том, что звонок оторвал от крайне важной, по значимости – равнозначной физиологическому отправлению – процедуры.
Тут Семен Петрович резко подался вниз и что-то высматривал под столом, однако, ничего не найдя, вновь распрямился. Тяжелое, испещренное красными прожилками лицо и мутный взор подсказывали, что у Талызина гипертонический криз, а неизъяснимая досада в лике, с учетом недавних поисков, – следствие неудавшейся попытки скачок давления купировать. Меж тем напрашивалось: что он искал под столом? неужели обронил лекарство?
Талызин насторожился, как будто близясь к некоей покалывающей коготками разгадке, после чего метнул взгляд на трюмо, расположенное слева, рукой подать. Образ страданий осветила направляющая цели, и резвым, несообразным хворому виду движением Семен Петрович устремился к нижней створке, приподнимаясь. Распахнул и изрек гортанное: «О!»
Взволновавший его предмет – на глаз, четырехсотграммовая стеклянная емкость с прозрачной жидкостью. По внешнему виду, сосуд для химреактивов. Только на лекарственный препарат – что объемом, что отсутствием ярлыка – находка не походила…
Талызин схватил емкость левой рукой, но застыл. Медленно повернул голову к входной двери, прислушался. Из приемной доносился голос секретарши. Судя по обрывкам фраз, – телефонограмма, предписывающая явиться на совещание.
Семен Петрович опустил руку, встал на ноги. Бесшумно отодвинул кресло, после чего, осторожно передвигая ноги, двинулся к двери. Практически бесшумно повернул запор и столь же осмотрительно проделал путь обратно. Извлек из трюмо сосуд, откупорил резиновую пробку-шляпку и где-то на четверть заполнил жидкостью стоящий на подносе стакан.
В кабинете резко запахло спиртом.
Талызин подбавил в стакан аналогичную порцию воды из графина, чуть взболтнул и одним махом промочил горло.
Он скривился, втягивая в легкие воздух. Подхватив графин, прильнул к горлышку, но пил недолго – лишь несколько глотков. Продолжая гримасничать, протер губы и подбородок ладонью, затем потешно насупился.
Спустя некоторое время Талызин курсировал взглядом по столешнице, поблескивая ярко вспыхнувшими зрачками. В какой-то момент он уткнулся в емкость с «лекарством», лениво потянулся и сплавил под стол. Последние трое суток сосуд обретался именно там, на ночь, правда, перекочевывая в трюмо. Уже в понедельник, к обеду, хлопанье створками Талызину надоело, и он, как это прежде случалось, укоротил «потребительский» маршрут – на один, весьма хлопотный прогон.
Талызин распахнул форточку и бессмысленно уставился в окно, казалось, ни о чем не думая и ни за кем не наблюдая. В унисон общему провису – слегка выпирала челюсть, усугубляя и без того нелицеприятный вид.
Включая выходные, главный инженер «фестивалил» пятый день к ряду и ничего поделать с собой не мог. Законченным алкоголиком вместе с тем он не был, поскольку, выходя из очередного запоя, месяца два-три, в зависимости от обстоятельств, обет воздержания держал – без особых усилий, душою не морщась.
Между тем некий аккумулирующий алкогольную зависимость центр в его мозгу был инфицирован – Талызин это знал точно. Если бы червоточине не противостояла масштабная, независимая личность кандидата технических наук и крупного хозяйственного руководителя, то пагубная страсть давно бы главного инженера в добровольческую армию отбросов общества призвала. Оттого Семен Петрович избегал большинства торжественных мероприятий – как по месту работы, так и в кругу семьи и друзей. Время от времени, однако, он наступал на собственные грабли, уговаривая себя: порой все же можно, дабы снять стресс. Ведь раздражителей в его нелегкой, аварийно опасной отрасли хватало, а в последний год, в проекции надвигающего общественно-экономического коллапса, – их число зашкаливало.
Иначе говоря, стоило Талызину чуть пригубить, как, покатившись безудержно по наклонной, на пять-семь дней из нормального ритма жизни он выпадал, заваливаясь в подземелье голых физических рефлексов, но сохраняя, как ни диво, профессиональную хватку. Был знаменит тем, что в состоянии клинического, затяжного отравления исправно ходил на работу и адскими, выворачивающими нутро усилиями держал бразды правления подведомственной структуры в руках.
Так или иначе его жизнь катилась к водоразделу: безоговорочно завязать или банально окочуриться. При этом с каждым месяцем циклы ремиссии ужимались, и Семен Петрович, выражаясь по-народному, регулярно запивал. Его слабина, конечно же, получила огласку, и все чаще звучали ехидные смешки подчиненных за спиной и окрики высокого начальства: «Доколе?!» И правда энергетика – не ликероводочный завод, бормотухой не отделаешься…
К тому же его недюжинный ум начал давать сбои, и Талызин нередко свои распоряжения элементарно забывал. На первых порах, в силу своей изобретательности, он образуемые запоем узлы развязывал, но со временем, по мере того как болезнь прогрессировала, в объемной связке ключей ведомства уже путался…
Как бы там ни было, Семен Петрович свято верил, что с пагубной привычкой он рано или поздно распрощается, наступи лишь удобный или, наоборот, нестерпимый для самовосприятия момент. Последняя установленная им, отодвигающая внутренний переворот межа: когда жизнь наладится… Однако все вокруг говорило о том, что разбушевавшаяся эпоха, вырывающая шатер государства с колышками, его печень переживет…
Отяжелевший в чертах и чувствах Талызин вдруг остервенело взметнул руку и со всего маху влепил кулаком в гардину, простонав: «Ну почему, почему так паскудна жизнь?!» Прикрывая веки, в полном опустошении опустил голову.
Окажись в кабинете самый никудышный врач-нарколог, не раздумывая, вынес бы диагноз: никаким конфликтом с социумом или, на худой конец, с близкими здесь и не пахнет, а налицо – заурядный алкогольный психоз. Прознав же общественный статус больного – весьма завидный у Семена Петровича – забил бы тревогу: опасность суицида, проистекающая из столкновения интеллекта с немочью преодолеть никчемную, загнавшую в тупик слабину. И, разумеется, призвал бы на подмогу психбригаду.
Переживший и впрямь суицидальное, хоть и мимолетное, помутнее рассудка Талызин меж тем сводить счеты с жизнью пока не собирался, притом что дико от запоя устал. Метнувшись к столу, он нажал на селекторе кнопку «Приемная». Тяжело дыша, обратился в микрофон:
– Галя, Эдик где?
– Эдик? А он в гараже – стартер барахлит. До обеда на ремонте, – сообщила секретарша.
– Тогда вызови такси.
Наступила тишина, даже извечные потрескивания связи запропастились.
– Галя, что-то не так? – напомнил о себе Талызин, улыбаясь уголками рта. Прекрасно понимал, отчего секретарша проглотила язык. Запивая, он до сих пор в половине одиннадцатого утра со службы не снимался. Максимально, на что отваживался, – профилонить концовку рабочего дня. Так что, дав в столь ранний час тягу, он перекладывал всю махину хозяйства на хрупкие Галинины плечи. А поскольку ни одну производственную проблему та решить не могла, само собой напрашивалось: обрекает на муки отбиваться от начальства и всевозможных просителей, его выгораживая. Пусть снисходительность к женским уловкам подспорье…
– Может, лучше чай заварить? Крепкий-крепкий! – скорее взмолилась, нежели предложила секретарша. Загулы шефа, ее, нормальную, наделенную от природы острым охранным инстинктом женщину, да еще, как это нередко случается в отношениях «мудрый начальник-подчиненная», в него влюбленную, выматывали больше, чем самого Семена Петровича.
Талызин в душе рассмеялся, сказав:
– Мой случай, Галина, это – голая химия, такого реактива, как чай, в ней нет. Ладно, вызывай такси, – главный инженер вновь рассмеялся, но уже вслух.
Семен Петрович отключил тумблер, задумался на секунду, после чего направился к шкафу. Его отекшее лицо, секундами ранее передававшее нехитрую палитру отупения, одухотворилось. Но не кардинальным преображением, а зарождением смысла, казалось прежде, надолго утерянного. Он споро забрался в пальто, накинул шарф, шапку и вскоре наставлял Галю, куда кого переправлять, пока его не будет на месте. В конце концов простодушно заключил:
– Знаешь что? Особо голову не ломай – к Черницкому, заму, всех футболь. Да, для всех я в облисполкоме! Если авария, звони – буду дома… Ну все, до скорого. – Талызин устремился к выходу.
– С наступающим, Семен Петрович, – произнесла секретарша шефу вслед.
Талызин застыл у двери и в некоем изумлении стал разворачиваться. Будто о том, что до Нового года всего один день, он забыл, и невольное напоминание о празднике его сразило.
Меж тем отклик главного инженера засвидетельствовал совершенно иное:
– Галя, поверь, сегодня – точка. Завтра же, как штык, к девяти, – тихо сказал Семен Петрович и был таков, на сей раз не прощаясь.
Галя вслушивалась в шум его стремительных шагов, переполняясь восхищением к одному из самых близких в ее судьбе людей: «Если бы не отечность на лице и соловеющие после очередной добавки глаза, то многим бы и в голову не приходило, что на рабочем месте шеф нередко пьет, не в силах перебороть похмелье. Больше того, соприкасаясь с коллегами, независимо от ранга, в дни запоя он подчеркнуто предупредителен, придавая движениям, казалось бы, несовместимый с беспробудным пьянством лоск».
Любопытно, что в эти минуты Талызин тоже курсировал в своем ближнем кругу, думая как раз о Галине. Месяцем ранее он проснулся совершенно голый с ощущением раскалывающейся башки и обнаружил, оторопев, что место ночлега ему незнакомо. А пробившиеся сквозь тьму очертания полуобнаженной, чем-то знакомой женской фигуры его и вовсе ужаснули: неужели «белый фаэтон»? Дама приоткрыла очи, вызволяя гостя из коварных пут полубреда-полуяви.
От осознания полного краха Семен Петрович застыл, но вскоре трусливо отвернулся и больше в сторону, оказалось, его секретарши Галины не смотрел. Когда же похмельный синдром прибрал его с потрохами, бросился из квартиры прочь.
По пути домой он лихорадочно соображал, как такое с ним, чистоплюем на давно свободном от комплексов выгоне интима, могло приключиться? Но память пасовала, мечась в хаосе мутных обрывков. В какой-то момент, через смог одурения, проступил родной кабинет и вроде бы лик Галины, трясущей его за плечо. Вспомнился еще резанувший при пробуждении свет. Однако случилось ли это на самом деле – провал в сон за рабочим столом и побудка секретаршей – он уверен не был. И так наше сознание – царство сплошных теней. Но в том, что угораздило «приземлиться» у Галины, сомнений не возникало.
На следующее утро из уст Эдика, его водителя, и самой Галины о сотворившемся конфузе не позвучало и намека. Разве что Галина чуть дольше, чем обычно, задержала на нем взгляд. Но усматривать в том акценте подспудный смысл резону он не видел – столь ненормативен был с перебору его фасад. Больше того, с тех пор секретарша даже тенью эмоций к тому злосчастному эпизоду не отсылала, будто не было ничего, и «транспортировка тела» вменена должностными обязанностями.
Так вот Талызин ныне, в новом приступе раскаяния, стегал извилины, решая втемяшившийся ребус: переспал он с Галиной в ту ночь или нет? Если нет, то были ли с его стороны поползновения? Он слишком дорожил отношениями со своей секретаршей, ее собачьей преданностью, чтобы отмахнуться от досадного происшествия и на кладбище извечного мужского эгоизма его похоронить. Пусть промашка никакой живностью между ним и Галей не пробежала…
А пошло все вкривь и вкось в судьбе Талызина четыре года назад, когда в одночасье он лишился дочери, жены, бросивших его без нот и ультиматумов. Разрыв супруга провернула, можно сказать, виртуозно. Втихаря перевела дочь с Владимирского пединститута в Московский, выписалась из квартиры, опустошила счет в сберкассе, поставив перед фактом: выхожу в Москве замуж, разумеется, прежде с тобой разведясь. Так что айда в ЗАГС прямо сейчас! А с Ларисой, дочерью, конечно же, общайся, каникулы, то да сё, и сам приезжай. Меня же, забудь! Навсегда!
И он, крепкий, прочно стоящий на ногах мужик, запил, хоть и не сразу. Поначалу пропускал рюмку-другую по вечерам, дабы приглушить боль, казалось ему, распарывающую душу на лоскуты отчаяния. Помогало не очень, так что доза постепенно росла, в конце концов перескочив границы разумного. Не успел он и оглянуться, как понял: настоящая зависимость, вцепившаяся в психику верткими щупальцами-присосками. Сказать, что отчаялся, то нет. Как цельная, состоявшееся личность Талызин твердо знал: он сильнее. Без особых усилий «колючку» пагубы отцепил, худо-бедно свыкнувшись с породившей ее трагедией. Тем временем натянулся мостик между ним и дочерью – то в Москве, то во Владимире они встречались, трамбуя новую, осознаваемую, как данность, колею. Но тут сорвавший разок-другой, Талызин постиг: бороться с питейной напастью – до скончания дней, совсем не насморк…
На дворе «стояла» перестройка, своим тараном против таких как он, управленцев и хозяйственников высшего звена, и обращенная. Когда предложили годичную командировку в Ирак – запустить энергетический комплекс южного региона – не раздумывая, согласился. Однако, по прибытии, раскаялся – столь дремуч оказался арабский Восток, разве что кресло под тобой не шатается. Вновь обратился к бутылке, но, в общем и целом, в руках себя держал, да и тропический климат был на руку.
В начале девяностого вернулся в Союз, отринув слезные просьбы Минпрома Ирака продлить контракт. Затхлый мирок советской колонии, но главное, слабая выучка и неисполнительность иракского персонала осточертели, да так, что перестроечная чехарда на родине уже казалась благом. До первого контакта, однако.
Зев безвременья засосал, как перышко, и, казалось, шансов выбраться из той воронки – почти никаких. Все трещало по швам: держава, сама перестройка – фазы просроченных похорон, экономика, нравы. Приоритеты общества девальвировались, не успев себя обозначить, в то время как полки магазинов, опустев, покрывались пылью серой-пресерой тоски. Но самое трагичное – до насущных проблем граждан никому не было дела. Под шумок своенравничающей истории все что-то делили, перелопачивая вторсырье обанкроченного общества. Причем дела не было ни к чему, в абсолюте, даже к его пьянству, одолевшему главного инженера вновь. В любые другие времена со столь ответственной, стратегически значимой должности после первого же срыва выперли бы.
Единственное, что процветало, так это «частный извоз». Любой кооперативщик в новой, алчно скалящейся шкале ценностей высился над академиками, директорами заводов, прочим элитарным людом. Впрочем, не диво. Артельщики хоть что-то производили, в то время как дезорганизованная промышленность была не способна скроить и саван для самой себя.
Тут Талызин с изумлением открыл, почему, собственно, его жена бросила. Ведь никак не складывалось, как столь завидного спутника, как он, можно было отправить в отставку, безоглядно ломая семью. И не в молодые, пыжащиеся максимализмом годы, а во второй, короткого бабьего века, половине пути. Он пробовал выведать у дочери, кто злой демон, оторвавший буквально с мясом любимую супругу, но с женской непосредственностью, а может, изворотливостью та каждый раз забалтывала ответ. Меж тем днями случайно выяснилось, что избранник Вики – в недавнем прошлом известный в узких кругах теневик, а ныне – крупный и, уже совершенно легальный, поставщик персональных компьютеров, мультимиллионер. Месячная зарплата Талызина, со всеми накрутками – пятьсот «деревянных», – не более чем банковская обертка, коей «брикеты» женокрада оборачивались…
Открытие Талызина потрясло. Но не подоплекой предательства, а весьма парадоксальным умозаключением: инстинкт самосохранения у самки тождественен кругозору доктора экономических наук. В восемьдесят шестом лишь звериным чутьем можно было ущучить, что преуспевающий хозяйственник спустя четыре года себя едва прокормит, а семью – промолчать лучше. Этим же шестым чувством Вика в студенческой массе выделила Талызина, сделавшего, как она и прогнозировала, блестящую карьеру, но, сполна выбрав его ресурс, буднично перешла к более перспективному другому.
Похоже, не зря кем-то сказано: с чувствами у женщин не густо, зато интересов – хоть отбавляй…
Оставшись один, главный инженер поначалу замкнулся в ракушке глухого неприятия женщин, но мало-помалу осознал: дуться на весь мир – недостойно зрелого мужчины, да и природа брала свое. Заводил скоротечные связи, по большей мере, в командировках. Дома, ему казалось, захоти он устроить личную жизнь, его ждут издевки, да насмешки: раззява-рогоносец и, как несложно предположить, импотент… За спиной и впрямь судачили, но, в основном, завистники. Большинство же жалело. Талызин снискал репутацию грамотного, но главное, честного руководителя. Подчиненные его уважали, зато наверху недолюбливали – за редко встречающуюся у руководителей такого ранга чистоплотность и прямоту.
В такси, по пути домой, Талызин склонился к мысли, что разобраться с месячной давности казусом не дано – дело темное. Вполне вероятно, что, имея на него виды, Галина затащила к себе сама. Зная его щепетильность, а с известных пор – и настороженность к женщинам, терпеливо дожидалась повода к сближению. По причине его частых запоев предлог должен был рано или поздно объявиться, что и произошло. Заполучив не вязавшего лыка шефа «в прокат», руководствовалась немудреной формулой: клюнет – отлично, случись наоборот, так обяжет – ведь подставила дружеское плечо. «Так что на кофейной гуще не гадай и сохраняй прежний профиль – ровных, доверительных отношений», – заключил Талызин, навсегда закрывая тему.
В квартире он поначалу навел порядок: собрал валявшиеся повсюду бутылки, большая часть из которых – «Дюшес». Нацелившись еще вчера завязать, весь вечер вымывал из организма скопившиеся яды. Но выходило не очень – время от времени он потягивал спирт, пока «анальгетик» не кончился. Иного, более щадящего напитка – следствие горбачевской антиалкогольной компании – в городе не было. Впрочем, не было и другого. Магазины в обед выбрасывали ящик-другой водки, провоцируя драки, а то и поножовщину.
Прослышав об очередном «путче страждущих», Семен Петрович добрым словом поминал Ирак. Там, на отшибе цивилизации, где религией алкоголь строго-настрого запрещен, отовариться анисовкой – дело плевое. Знай лишь места.
Спирт же ему подкидывал дальний родственник, инженер-химик, зав. лаборатории завода «Химпласт». Но при последнем заборе разочаровал: «Больше не рассчитывай, у нас по всей номенклатуре недопоставки. Производство – на грани срыва».
Вот и чудно, подумал Талызин, наконец образумлюсь. Тем временем в глубине души покалывало: кого бы еще поднапрячь?..
Семен Петрович заварил полный термос чая и поплелся с ним в спальню, на боковую. При этом прекрасно знал, что до утра глаз не сомкнет. Предстоит вздергивающая на дыбу ломка: метания между диваном и кроватью, контрастный душ да вопли-проклятия «Почему так паскудна жизнь?!»
И так до рассвета. Жестокий постзапойный синдром. Кто только назвал его белым? Боль безумия бесцветна. Вот-вот начнется…
29 декабря 1990 года, 18:30 г. Москва, спорткомплекс «Олимпийский»
Разминка перед матчем «Уралочка» Свердловск—«Динамо» Москва заканчивалась. Судьи сверялись с часами, открывал протокол игры секретариат. Минута-другая – и команды пригласят на построение.
Между тем трибуны спортивной арены практически пусты: три-четыре десятка воспитанниц московских ДЮСШ и дюжина тренеров.
Это еще что – можно сказать аншлаг! На предыдущем домашнем матче «Динамо» – ни одного зрителя. Но сегодня в гостях гранд – действующий обладатель кубка европейских чемпионов, флагман отечественного баскетбола. Вот и загнали прилежных девчат в мастер-класс.
Канун Нового года апатию болельщиков вовсе не объясняет. Равно как и перестройка, режущая по живому людские судьбы, здесь ни при чем. Такова участь всего женского баскетбола на свете, не стимулирует приток зрителей даже бесплатный вход. Опустим WNBA, разумеется.
На фоне скучноватой предматчевой рутины и пустых трибун выделяются трое мужчин, обособившихся в стороне от островка зрителей. На отколовшихся посматривает тренерский корпус, вводя трио в смущение. И троице невдомек, откуда к ним, вроде ординарным особам, совсем не праздный интерес.
Вскоре фракция зашушукалась, внешне выказывая, что не прочь сменить координаты. Но тут прозвучал свисток, обративший взоры жиденькой торсиды на площадку.
Как бы там ни было, трио действительно аттракция. Хотя бы тем, что узкому, давно перезнакомившемуся мирку женского баскетбола оно незнакомо. Кроме того, несложно определить: двое из группы – иностранцы, да и соотечественник – товарищ непростой, иной, отличной от «гомо советикус» ковки. Между тем вторжение тех или иных соглядатаев не предвидится, им сейчас явно не до спортивных баталий.
Собственно, на это и рассчитывал «непростой товарищ», приглашая двух гостей столицы в спорткомплекс «Олимпийский». Он – не много не мало зав. сектора арабских стран в Первого Главного управления КГБ, подполковник Александр Черепанов, с недавних пор – крот-инициативник израильской разведки.
Один из его соседей сюжету уже знаком как «Старик» или Шахар Нево, агент спецпоручений «Моссада», вчера вечером, несмотря на заминку, успешно преодолевший погранконтроль «Шереметьево». Ну а третий – где лишний, а где не совсем – Аллен Розенберг, корреспондент «Вашингтон пост» в СССР, тот самый резидент-непрофессионал, заочно представленный Шахару в Тель-Авиве. Он и приютил «грузина» по прибытии на вдвойне историческую родину (намек на его настоящую и позаимствованную биографию). Вдобавок организовал саму встречу, еще позавчера получив ретранслированную через Париж шифровку.
Казалось бы, на самом рандеву Розенбергу делать нечего, поскольку шпионом, в классическом понимании ремесла, не говоря уже главой резидентуры, он не является. Так, порученец, не более. Тем не менее он сегодня единственный поверенный «Моссада» в Москве, что, впрочем, объяснимо. Ведь своего диппредставительства, по сути, гнезда шпионажа, укрытого национальным флагом, у Израиля в СССР нет. Вот и подрядили многолетнего саяна*, некогда сотрудника Госдепартамента США.
На его участии во встрече настоял Шахар, предвидя, что разговор с подполковником выйдет непростым, стало быть, его базовый русский – тормоз, и без суфлера не обойтись. Могучим же Розенберг владеет свободно.
– Думаю, нас приняли за западных агентов-селекционеров, присматривающихся к советским звездам… – заговорил, разрывая паузу, Черепанов. – В последнее время те зачастили к нам, но, думается, больше слухами. Стало быть, остаемся, – рассудил инициативник.
Шахар слегка повернул голову, сигнализируя обосновавшемуся на ряд выше Аллену: растолкуй. Тот перевел, используя английский.
Выслушав подсказку, «Старик» кивнул, подкрепляя отклик живой миной на лице: мол, вполне разумное объяснение. Между тем в переводе, как таковом, он не нуждался, хотя и выхватил из неровного, комкаемого плохой дикцией слога лишь «селекционер». В иврите и русском этот термин – идентичен, так что, призвав толмача, хотел только в своей догадке убедиться.
– Давайте, к делу, – сухо предложил Черепанов, устремляя взор на площадку, – «селекционер» как-никак. Несмотря на внушительность образа – человека, познавшего власть и успех – мимолетные наплывы суетливости у москвича подсказывали: он нервничает.
Шахар рассматривал свою левую кисть и, казалось, призыв обналичить тему встречи мимо ушей пропустил. Но вдруг, резко убрав руку в карман, откликнулся:
– У меня просьба, Саша: говори медленно и простым языком – меньше уйдет время. Мой русский – плохой. На Аллен тогда экономия…
Черепанов пожал плечами, будто соглашаясь, и призывно уставился на гостя: давай, начинай.
Но тот явно не торопился, то бросая на собеседника неясные взгляды, то задумываясь. Словно соотносил внешность Черепанова с заготовленным планом-болванкой, подбирая резцы.
– Саша, нам нужно одна вещь отправить в Ирак, – в конце концов, объявил Шахар. Чуть отстранившись, ненавязчиво посмотрел на визави.
– Куда? – просыпал раздражение Черепанов, но не сразу, спустя несколько секунд. Казалось, раздумывал, послышалась ему просьба гостя или нет.
– В Багдад, Саша, – уточнил Шахар.
– Как понимать отправить? Почтой, телеграфом? – затребовал конкретики Черепанов. – И что именно?
– Одна вещь, маленькая… Длина – четыре сантиметра. Ее должен… – Шахар замялся, после чего обратился к Аллену: – Как по-русски to deliver in person?
– Доставить лично, – подсказал коллега.
Черепанов уставился в пол с простецким прищуром. Казалось, близок к некоему разоблачению, но какому? Не распалял свое воображение и Шахар, невозмутимо дожидаясь отклика.
Тут израильтянин выбросил руку вверх, воскликнув: « Какой корзина!» * Живо повернулся к Розенбергу, будто поделиться впечатлениями. Его встретил холодный, отрезвляющий взгляд и шепот: «Очко, Давид».
Подсказка Шахара лишь распалила. Метнувшись к Черепанову, он хлопнул того по колену с возгласом: «Видел очко?!»
Инициативник со смесью недоумения и протеста осмотрел ногу, затем Шахара и Розенберга. Чуть придвинулся, спросил:
– Давид, скажи, я здесь при чем?
Казалось, «Старик» решает задачу: сосед подразумевал фривольный жест или его просьбу, извлеченную из рюкзака шпионских тайн лишь на треть? Дабы прощупать, не спугнув раньше времени…
– Ты наш друг, Саша, – сообщил Шахар, растекаясь в улыбке. Меж тем был предельно собран, будто в преддверии горна боевой тревоги. Продолжил: – Мы тебе защищаем, но и ты… должен нас защищать.
Черепанов поморщился, будто пресытившись избытком общих слов.
– Можно конкретнее?
Шахар почесал висок, недвусмысленно передавая, что с конкретикой пока дефицит. Отвернулся от Черепанова, нацеливая внимание на площадку. Но вдруг, как снег на голову, огрел тоном, не терпящим возражений:
– Дело так, Саша, есть два возможность. Первый: ты ездить в Багдад с наша вещь. Второй: давать человек, который может ехать.
Монументальный фасад москвича, как стряхнуло, он обреченно сгорбился. Казалось, разоблачение, наконец, свершилось. Но вывод ужасен: за руку схвачен он сам и, кроме себя самого, в злоключении винить некого.
– Дальше… – отрешенно отозвался инициативник.
– Это все, Саша, остальное – мелкие штучки. Может, поговорим, а может, нет. Зависит… – Шахар оборвал очередную мало познавательную, зато полную воздушных ям фразу.
– Надо подумать, смотрите матч, – открестился от ответа подполковник.
Было это совпадением или нет, но проснувшееся после десятиочкового отставания «Динамо», как и Черепанов, тоже взяло таймаут. Субъекты разнились лишь тем, что дефицит подполковника измерялся ни очками и ни секундами, а весьма эластичной категорией – совестью, которая в крутые времена склонна растягиваться, точно эспандер.
Между тем, если отстраниться, то ничего кощунственного, утробно омерзительного Черепанов против своей страны не совершил. Безоговорочно его проступок тянул лишь на одно – воровство, а с учетом масштабов содеянного, – хищение в крупных размерах. Любой же отсыл к государственной измене, им совершенной, – пафос, поскольку само понятие национальных интересов – преступно, причем, органически. Ведь отстаиваются оные за счет ущемления интересов других, порой ввергая целые этносы, а то и регионы в упадок.
Больше того, в случае Черепанова, квалификация воровства, как таковая, грешит натяжкой, если не изъяном интерпретации, ибо переданные «Моссаду» за вознаграждение сведения были некогда добыты, по общечеловеческим меркам, противоправным путем, как-то: подкуп, шантаж, оголтелое пренебрежение законами. Только действовал не преступник-одиночка, а могучая, одетая в броню неподсудности государственная машина, не испытывавшая малейших угрызений от того, что сует длинный нос в дела, по большей мере, дружественных СССР режимов.
Словом, классический пример: вор у вора дубинку украл…
Ко всему прочему, у проступка Черепанова были сразу два смягчающих вину обстоятельства. На момент измены подполковника (сентябрь 1990 г.), СССР числился государством скорее на бумаге; судьба Страны Советов просчитывалась все с большей очевидностью. Кто-то скажет: подло вдвойне! И конечно, будет прав. Только любой отсыл к нормам морали Союз не реанимирует…
Оправданием служила и принадлежность Черепанова к гебешной элите. Проведенная Хрущевым в середине 50-х санация органов госбезопасности, с показательной рубкой голов, ныне, в атмосфере тяжелого посткоммунистического похмелья, буквально напрашивалась как пример для подражания. Самое время было окапываться, но лучше – архивы подчистить.
Между тем Черепанов предпочел архив курируемой им структуры не проредить, а продать. Причем не за тридцать серебряников, а затребовав взамен статус политического беженца. Ни о каких деньгах в его предложении «Моссаду» речь не шла.
Моссадовцы и, глазом не моргнув, согласились, но, завязав сотрудничество, на сроки эвакуации напускали туману. Между делом запрашивали новые изъятия, заталкивая в очередной пакет инструкций желто-коричневые упаковки. Они пухли, по мере того как покупательная способность рубля ежедневно, чуть ли не в геометрической прогрессии, падала.
Оказалось, что запрошенный Черепановым тайм-аут никакой пользы засланцу из Тель-Авива не сулил. Инициативник даже не подумывал искать отмычку к моссадовской задаче-головоломке. Прихваченный мохнатыми лапами хандры, он сокрушался, что его, матерого профессионала, элементарно надули. В итоге он не только прошляпил искомое – эвакуацию с терпящего бедствие корабля, а провалился на самое дно опасного, им же замышленного предприятия.