В шестом часу назойливого советолога сменил Биренбойм, за несколько минут обрисовавший Шахару суть задания. Если отбросить столь болезненную составляющую, как пересечение по поддельным документам государственной границы, то внешне миссия представлялась второразрядной: передать израильскую разработку «Пи-6» некоему лицу. Но тут приоткрывались, обескураживая, пока скрытые за шпионской ширмой сквозные дыры миссии: сам получатель неизвестен, у него должна быть действующая иракская виза и приглашение соответствующего иракского ведомства на работу. Ну и венцом всему: убедить инкогнито вылететь в обложенный, точно медведь в берлоге, Ирак и вручить «Пи-6» советскому послу в Багдаде.
Между тем полученный на Посувалюка компромат, легший в основу проекта Биренбойма, с учетом военного положения и почти полной изоляции Ирака, был лишь одним из элементов задумки, хоть и стрежневым. «Старик» летел в Москву лишь потому, что «Аэрофлот» – последняя авиакомпания, не отменившая регулярные рейсы в Багдад. Все же чартерные рейсы, как советские, так и прочих стран, – вне игры, ибо эвакуировали остатки персонала диппредставительств и прочий профессиональный люд в один конец. Любой сошедший с борта чартера пассажир неминуемо угодил бы в лапы «Мухабарата»* или, в лучшем случае, был бы выдворен на том же самолете в точку исхода, откуда прилетел.
За разгадкой верности «Аэрофлота» осажденному Ираку ходить далеко не приходилось. Большая часть иракского военного потенциала – продукт советского ВПК, державшего в Ираке внушительный контингент советников. Биренбойм знал точно: эвакуированы далеко не все, ведь кто-то должен наставлять провинциальную армию премудростям ультрасовременного боя. Кроме того, по оперативной информации, у русских был свой интерес в военном разрешении конфликта. Проигрывая гонку вооружений, советский ВПК буквально рвал и метал восстановить симметрию, но, кроме как копировать чужие технологии, контраргументов не находил. Ирак же сулил целое кладбище боевой техники, хотя бы выходящей из строя…
Помочь преобразовать ребус «Москва-Багдад-Пи-6-Посувалюк» в стройную парадигму должен был, по замыслу Биренбойма, один-единственный человек – сотрудник центрального аппарата КГБ, добровольно «прибившийся к тель-авивскому причалу» всего три месяца назад. Именно через него заскочил в моссадовскую форточку компромат на Посувалюка, как и целая россыпь иных не имевших цены секретов. Так что последнюю часть своего инструктажа Биренбойм посвятил личности московского волонтера, а заодно – подробной структуре внешнего сыска и контрразведки, объединенных в СССР, в отличие от Израиля, под одной крышей.
В какой-то момент информационная «осада» Шахара, на редкость разностороннего и крепкого парня, хватила через край, и «Старик», будто его хватил удар, застыл, не реагируя на окрики и щелчки перед носом. Биренбойм тут же вызвал врача, одной инъекцией приведшего Шахара в чувство.
– Ладно, поспи часок… – смилостивился обер-опер, смотревшийся, точно свежий огурчик. Со стороны казалось, будто он только прибыл из отпуска и руки чешутся скорее добраться до любимого дела. Меж тем что только за последние сутки не наворотил и, разумеется, не сомкнув глаз. Резво выкатываясь из комнаты отдыха, он бросил: – По дороге в «Бен-Гурион» поговорим.
Но последних слов шефа Шахар не разобрал, провалившись в огревшую сладким молотом бездну.
По пути из штаб-квартиры в аэропорт Биренбойм описал положение дел в московской резидентуре «Моссада» и между делом вручил Шахару новенький, пованивающий свежей типографской краской паспорт с визой. «Старик» чуть ухмыльнулся, вдруг осознав, что паспорт своей страны он держит в первый раз, ведь в Европе, где квартирует чаще, чем дома, он пользуется нескольким местными, поддельными. Но тут, вспомнив, что корочки роднят лишь по признаку гражданства, а не истоком, ухмыльнулся уже по-настоящему, правда, несколько натужно.
– Знаешь, Дорон, давай лучше помолчим, посидим на дорожку, – осадил Биренбойма «Старик», едва показалось ограждение летного поля. Спустя секунду-другую добавил: – Что за резидентура из одного человека, да еще непрофессионал? Бог даст, разберусь…
– Кто еще, кроме тебя!? – обер-опер вкрадчиво похлопал Шахара по плечу. Меж тем его дымчатые, обращенные в себя глаза никакого напутствия не передавали.
– Главное, хозяйство не застудить! – ни с того ни с сего выпалил Шахар, вспомнив, что Кустанай ему запомнился лишь прогорклым гусиным жиром, коим мать натирала его лицо в лютые морозы.
Вплоть до расставания они безмолвствовали, даже «В добрый час» оберопер произнес про себя, на прощанье пожимая Шахару руку.
Минувшая ночь у Шахара нехитрым маневром перекочевала в день, разломившись на три двухчасовых ломтя – на борту авиарейсов «Тель-Авив-Бухарест», «Бухарест-Москва» и в зале для транзитных пассажиров аэропорта «Отопень»*. В результате он полностью восстановился, и улетучилось ощущение ноющего волдыря, законопатившего разум.
Отчизна по метрике встретила сюрпризом – в Москве шел проливной дождь, будто борт сел в Амстердаме или в Лондоне. Так что гусиного жира не потребовалось, Шахар даже не застегнул пальто, лишь шарф обернул вокруг шеи.
Первое, что бросилось ему в глаза в «Шереметьево», все голливудские экранизации, пусть масс-культурный, зато единственно доступный на Западе эпос о России – дико карикатурны, ничего общего с этой страной не имеющие. Встречающаяся русскоговорящая публика от облика среднестатистического европейца разнилась немногим – напряжение в любом движении и помысле. Грубоватая рельефность лиц роднила русских с немцами, при этом глянцевой надменности не было и в помине. В общем и целом, обобщая этнические типажи, можно было смело соотнести русских с жителями европейских окраин – сицилийцами, португальцами, греками – прущий отовсюду, невзирая на возрастные и социальные различия, провинциализм.
Шахар занял очередь к пункту пограничного контроля и по его неприметному виду не угадывалось, беспокоится ли он сейчас хоть о чем. Меж тем его соседи, судя по речи, румыны из бухарестского рейса, приструнились. Недавнюю суетливость – как рукой сняло. Никто уже не заглядывал себе за спину, как при стихийном кучковании очереди. У каждого в руке – паспорт с визой и, казалось, что невидимая линия жесткости, будто сковала индивидуальность, обратив соседей в оловянных солдатиков, с опаской передвигающих ноги.
Незаметным движением Шахар извлек свой верительный комплект и в считанные мгновения смимикрировал, сливаясь с атмосферой обреченной покорности. Тем временем он оживил в памяти нужный прононс и даже проговаривал про себя отдельные фразы. Одновременно отметил, что звучащие в громкоговорителе объявления почти полностью понимает, причем именно в русском эквиваленте, еще до того, как звучит английский дубляж. Тут его потревожила мысль, которая ни ему, ни Биренбойму из-за адского цейтнота времени не могла прийти в голову в Тель-Авиве: «Что если контролер хоть немного владеет грузинским или, заподозрив нечто, грузиноговорящего сотрудника пригласит?» Но зацикливаться на допущении он не стал, посчитав его чисто умозрительным.
В «Моссаде» знали, что глобального информационного банка, объединяющего консульства с пунктами пограничного контроля в единую сеть, у русских нет, так что контролер проверяет подлинность въездных документов на глаз. На это и делался расчет при замене в визе, оказалось, сразу двух фотографий и подделке даты рождения.
Приближаясь к погранконтролю, Шахар убедился, что, визуально изучив паспорт с визой, контролер ни с чем не сверяется. Отрывает талон прибытия и штампует въезд. Вся же процедура – достаточно скоротечна, не намного дольше, чем в Европе. Настоящий затор на следующей подстанции аэропорта – в хорошо просматриваемой зоне таможни.
Оказавшись лицом к лицу с пограничником, «Старик» чуть подправил свой недавний, роднивший его с соседями лик (дабы ничем не выделяться), забираясь в личину подчеркнутой вежливости. Хоть по паспорту он бывший совок, девятнадцать лет западной закваски, он понимал, обречены в нечто трансформироваться…
Контроллер был юн, худ и неказист, но не только внешне. По его неловким, если не судорожным движениям угадывалось: он здесь новичок. Шахар определил это сразу, едва его паспорт перекочевал в руки погранца. При виде семисвечника* «кулёма» сощурился, но, казалось, не от подозрений, а будто силясь что-то вспомнить или понять.
«Старик» рассматривал визави, замечая краем глаза, насколько тот разнится с коллегой, который обслуживает параллельную очередь. Физиономия у того – под стать натянутому бубну, время от времени расцвечиваемая миной брезгливости.
Тем временем у зеленопогонника (что в прямом, что в переносном) наблюдалась некоторая активизация мыслительных потуг. Он раскрыл паспорт и с опаской курсировал по строчкам титульного листа с фотографией. Покончив с англоязычным разделом, перебрался в правый сектор, где компактно жались ивритские иероглифы. И самое любопытное: до сих пор хозяина корок цепким, вмененным должностной инструкцией взглядом не запечатлел. Выполни он предписание, вполне мог учуять: невозмутимость гостя, по большей мере, напускная, за завесой непроницаемости – работает дюжий анализатор, впитывающий в свои закрома малейшее его движение, и, оценив, делает пометку в невидимой перфокарте. Между тем в диком чертополохе мыслей гостя, где-то на заднем плане, прорезалось: «В руках этого новобранца, быть может, судьба региональной державы, и от того, как он отреагирует, не исключено, зависит, жить ей или задохнуться в колбе химической чумы».
Но зеленопогонника, и в самом деле лишь недавно поставленного после стажировки «на поток», судьба Ближнего Востока волновала не очень, зато куда больше – своя собственная. Материализовалась та пока в стремительном откате страны назад – к замаячившим: безработице, тотальному опустению магазинов, голодным бунтам.
Все еще глядя в паспорт, контролер потянулся рукой под столешницу и, казалось, нечто привел в действие. Положил перед собой паспорт, рядом с визой, на которую прежде лишь бегло взглянул, и уставился на Давида Хубелашвили, до недавних пор – гражданина страны-изгоя советской внешней политики, посему вызвавшей в его и так трещащей от бытовых невзгод голове еще один переполох.
«Давид Хубелашвили» улыбнулся и, внутренне готовясь к интервью, чуть придвинулся к стойке. Но такового не последовало, более того, контролер через секунду-другую развернулся вполоборота, устремляя взор в проход, разграничивающий зоны государственной границы и таможни. Вскоре там объявился офицер-пограничник средних лет, по мере своего неспешного приближения, бросавший цепкие взгляды на театр приграничных действий.
Шахар понимал, что возникший в поле зрения офицер – истребованное контролером начальство. Между тем он ни на йоту не сомневался, что его «позаимствованная» виза здесь ни при чем, что-то иное… Ведь заприметь пограничник хоть краем глаза подлог, чем-то бы себя да выдал.
Патрон оказался майором, его припухлое лицо выдавало, как минимум, вчерашнюю бессонную ночь, зато было гладко выбрито и излучало запах тонкого парфюма. Прежде чем чин проник за стойку, он затяжным, липким взглядом просканировал Шахара. Лишь затем обратился к контроллеру легким вздергиванием головы: мол, что у тебя?
Тот обеими руками подхватил паспорт и протянул, точно икону, начальству, молвив:
– Виктор Анатольевич, их что, тоже?..
Майор воззрился на контроллера, транслируя всем видом: тебе что, делать нечего, за этим позвал? Паспорт не принял и, чуть отклонившись в сторону, потянулся к лежащей на стойке визе. Лихо распрямил сложенную втрое портянку, издавшую от резкого натяжения легкий хлопок, и прошелся взглядом из конца в конец. Ловким движением вернул ее в прежнее положение и воткнул кантом в рубашку «кулемы». Приподнявшись на цыпочках, прошептал на ухо:
– Саша, ты, наверное, на планерках спишь. Запомни раз и навсегда: они – тоже!
Саша Гусев, двадцатитрехлетний выпускник Московского иняза, по пути в родной Красногорск размышлял о гримасах нового, разверзшегося многоклеточным лихом времени. При этом он то и дело обращался в мыслях к досадному эпизоду с израильским гражданином, с оформлением въезда которого вышла заминка, и, как следствие, обратившаяся в нагоняй. В академически упорядоченном мозгу не складывалось, почему его развороченная оползнем свобод страна, которой, по сути, уже нет, по инерции цепляется за трухлявое дупло прошлого.
Мишка Кацнельсон, друг и сосед по лестничной площадке, с которым, перекуривая, они так славно точили перестроечные лясы, укатил неделей ранее в Израиль. Навсегда. Непременное условие убытия: отказаться от советского гражданства и сдать паспорта. Сам юридический акт облагается грабительским налогом – четыреста рэ с носа. Итого, включая малолетних сына и дочку, тысяча шестьсот – годовая Мишина зарплата, авиационного инженера-конструктора. Дабы наскрести сумму, приятель распродал свой нехитрый скарб подчистую, включая два матраса. К счастью, сосед с третьего этажа смилостивился отсрочить их передачу на несколько недель – иначе семье пришлось бы перебираться в ночлежку.
Накануне расставания Саша рассматривал выездные визы Миши, испытывая щемящую грусть, а порой – и мятеж мироощущения. Распалялся он, глядя на фото Лены с малышами, коим отдельная виза не полагалась. Детки жались к чреву матери – то ли испугавшись фотоаппарата-пугала с черной накидкой, то ли внемля ее тревоге – отчизна-мачеха ведь гонит в неизвестность. Чуть позже, уже как специалист по лессэ-пассэ*, пусть неоперившийся, Саша Гусев гневался на фактуру портяночных «паспортов», ранящих глаз остроконечными занозами-волокнами. Он сопоставил почерпнутое на стажировке обличье Нансеновского паспорта – проездной документ Лиги Наций для сотен тысяч изгнанных Октябрьской революцией граждан – с нынешним, уже советским, мандатом эпохи регламентируемого беженства и мысленно «смотал его в рулон», вестимо какой…
Между тем, после отъезда Миши, Саша остался в отчей системе координат, из которых и в самых мрачных помыслах драпать не намеревался. В первую очередь – как патриот, связанный с отчизной незримой, но духовно не отторгаемой пуповиной, а во-вторых, – как преданный, заботливый сын. Посему, как бы Саша невольно не симпатизировал Мишкиному новому пристанищу – Израилю, допустить нарушение должностной инструкции, да еще на заре карьеры, он не мог. Его, ленинского стипендиата, гордость выпуска, Минвуз едва впихнул в укомплектованный на 100% из блатных «Шереметьево», и начальство лишь искало повод «чужака» от престижной должности отлучить.
Прежде Гусеву ни один израильтянин на дежурстве не встречался, так что столкнувшись с Шахаром, его словно перемкнуло. Безразмерная кольчуга инструкций спутала разум, и Саша бесхитростно провел параллель между убывшим в один конец Мишкой и Давидом Хубелашвили, предъявившим практически такую же, как и у приятеля, «портянку». Как итог заключил: не персона ли нон-грата гость? После чего, не долго думая, кликнул начальство – подальше от греха…
В тот вечер, наскоро отужинав, Саша сидел за письменным столом допоздна. Уклонился даже от обсуждения новогоднего сабантуя, куда отец с матерью пригласили нескольких друзей и родственников. Саша сочинял другу письмо, притом что его израильского адреса у него не было. Писал, так сказать, впрок, на вырост. Даже не задумался, что на первых порах, в лихорадке обустройства, Мишке может быть не до писем.
За семь дней разлуки чего-либо значимого в Сашиной жизни не приключилось, если не считать сегодняшний мини-инцидент на работе. Его Саша и живописал во всех подробностях, с присущими ему юмором и самокритичностью – как он все напутал… При этом, ближе к концу, заметил: «Если в твоей, Мишка, новой стране все так невозмутимы, как сегодняшний гость, то никакой Саддам с ракетами вам не страшен. Но все же тебе лучше было переждать на родине – дома и стены помогают, как бы всем нам здесь хреново не жилось».
Глава 3
29 декабря 1990 года 10:00, город Владимир
– Семен Петрович, Москва!
– Опять? Да что б их… А кто?
– ГКЭС, управление кадров. На первой, Семен Петрович.
Семен Талызин, главный инженер «Владимироблэнерго», сорока девяти лет от роду, с ненавистью уставился на оторвавший его от дела аппарат. Казалось, что сей предмет – всех его бед начало. И впрямь в состоявшемся разговоре Семен Петрович дружелюбностью не отличался. Весьма краткую беседу закруглили просительной интонации вопрос и негодующий ответ.
– Может, передумаете, Семен Петрович? С учетом всех обстоятельств, ваша ставка удваивается…
– На какой ляд мне эти гробовые! Заварил Саддам кашу, пусть расхлебывает! Даже не подумаю, прощайте. – Семен Петрович бросил трубку, не дожидаясь отклика.
Семен Талызин, не последний в иерархии советского энергоснабжения чин, суетливо ерзал в кресле, передавая неожиданную метаморфозу. Будто оборванный разговор ему до лапочки, а все неудобство в том, что звонок оторвал от крайне важной, по значимости – равнозначной физиологическому отправлению – процедуры.
Тут Семен Петрович резко подался вниз и что-то высматривал под столом, однако, ничего не найдя, вновь распрямился. Тяжелое, испещренное красными прожилками лицо и мутный взор подсказывали, что у Талызина гипертонический криз, а неизъяснимая досада в лике, с учетом недавних поисков, – следствие неудавшейся попытки скачок давления купировать. Меж тем напрашивалось: что он искал под столом? неужели обронил лекарство?
Талызин насторожился, как будто близясь к некоей покалывающей коготками разгадке, после чего метнул взгляд на трюмо, расположенное слева, рукой подать. Образ страданий осветила направляющая цели, и резвым, несообразным хворому виду движением Семен Петрович устремился к нижней створке, приподнимаясь. Распахнул и изрек гортанное: «О!»
Взволновавший его предмет – на глаз, четырехсотграммовая стеклянная емкость с прозрачной жидкостью. По внешнему виду, сосуд для химреактивов. Только на лекарственный препарат – что объемом, что отсутствием ярлыка – находка не походила…
Талызин схватил емкость левой рукой, но застыл. Медленно повернул голову к входной двери, прислушался. Из приемной доносился голос секретарши. Судя по обрывкам фраз, – телефонограмма, предписывающая явиться на совещание.
Семен Петрович опустил руку, встал на ноги. Бесшумно отодвинул кресло, после чего, осторожно передвигая ноги, двинулся к двери. Практически бесшумно повернул запор и столь же осмотрительно проделал путь обратно. Извлек из трюмо сосуд, откупорил резиновую пробку-шляпку и где-то на четверть заполнил жидкостью стоящий на подносе стакан.
В кабинете резко запахло спиртом.
Талызин подбавил в стакан аналогичную порцию воды из графина, чуть взболтнул и одним махом промочил горло.
Он скривился, втягивая в легкие воздух. Подхватив графин, прильнул к горлышку, но пил недолго – лишь несколько глотков. Продолжая гримасничать, протер губы и подбородок ладонью, затем потешно насупился.
Спустя некоторое время Талызин курсировал взглядом по столешнице, поблескивая ярко вспыхнувшими зрачками. В какой-то момент уткнулся в емкость с «лекарством», лениво потянулся и сплавил под стол. Последние трое суток сосуд обретался именно там, на ночь, правда, перекочевывая в трюмо. Уже в понедельник, к обеду, хлопанье створками Талызину надоело, и он, как это прежде случалось, укоротил «потребительский» маршрут – на один, весьма хлопотный прогон.
Талызин распахнул форточку и бессмысленно уставился в окно, казалось, ни о чем не думая и ни за кем не наблюдая. В унисон общему провису – слегка выпирала челюсть, усугубляя и без того нелицеприятный вид.
Включая выходные, главный инженер «фестивалил» пятый день к ряду и ничего поделать с собой не мог. Законченным алкоголиком вместе с тем он не был, поскольку, выходя из очередного запоя, месяца два-три, в зависимости от обстоятельств, обет воздержания держал – без особых усилий, душою не морщась.
Между тем некий аккумулирующий алкогольную зависимость центр в его мозгу был инфицирован – Талызин это знал точно. Если бы червоточине не противостояла масштабная, независимая личность кандидата технических наук и крупного хозяйственного руководителя, то пагубная страсть давно бы главного инженера в добровольческую армию отбросов общества призвала. Оттого Семен Петрович избегал большинства торжественных мероприятий – как по месту работы, так и в кругу семьи и друзей. Время от времени, однако, он наступал на собственные грабли, уговаривая себя: порой все же можно, дабы снять стресс. Ведь раздражителей в его нелегкой, аварийно опасной отрасли хватало, а в последний год, в проекции надвигающего общественно-экономического коллапса, – их число зашкаливало.
Иначе говоря, стоило Талызину чуть пригубить, как, покатившись безудержно по наклонной, на пять-семь дней из нормального ритма жизни он выпадал, заваливаясь в подземелье голых физических рефлексов, но сохраняя, как ни диво, профессиональную хватку. Был знаменит тем, что в состоянии клинического, затяжного отравления исправно ходил на работу и адскими, выворачивающими нутро усилиями держал бразды правления подведомственной структуры в руках.
Так или иначе его жизнь катилась к водоразделу: безоговорочно завязать или банально окочуриться. При этом с каждым месяцем циклы ремиссии ужимались, и Семен Петрович, выражаясь по-народному, регулярно запивал. Его слабина, конечно же, получила огласку, и все чаще звучали ехидные смешки подчиненных за спиной и окрики высокого начальства: «Доколе?!» И правда энергетика – не ликероводочный завод, бормотухой не отделаешься…
К тому же его недюжинный ум начал давать сбои, и Талызин нередко свои распоряжения элементарно забывал. На первых порах, в силу своей изобретательности, он образуемые запоем узлы развязывал, но со временем, по мере того как болезнь прогрессировала, в объемной связке ключей ведомства уже путался…
Как бы там ни было, Семен Петрович свято верил, что с пагубной привычкой он рано или поздно распрощается, наступи лишь удобный или, наоборот, нестерпимый для самовосприятия момент. Последняя установленная им, отодвигающая внутренний переворот межа: когда жизнь наладится… Однако все вокруг говорило о том, что разбушевавшаяся эпоха, вырывающая шатер государства с колышками, его печень переживет…
Отяжелевший в чертах и чувствах Талызин вдруг остервенело взметнул руку и со всего маху влепил кулаком в гардину, простонав: «Ну почему, почему так паскудна жизнь?!» Прикрывая веки, в полном опустошении опустил голову.
Окажись в кабинете самый никудышный врач-нарколог, не раздумывая, вынес бы диагноз: никаким конфликтом с социумом или, на худой конец, с близкими здесь и не пахнет, а налицо – заурядный алкогольный психоз. Прознав же общественный статус больного – весьма завидный у Семена Петровича – забил бы тревогу: опасность суицида, проистекающая из столкновения интеллекта с немочью преодолеть никчемную, загнавшую в тупик слабину. И, разумеется, призвал бы на подмогу психбригаду.
Переживший и впрямь суицидальное, хоть и мимолетное, помутнее рассудка Талызин меж тем сводить счеты с жизнью пока не собирался, притом что дико от запоя устал. Метнувшись к столу, он нажал на селекторе кнопку «Приемная». Тяжело дыша, обратился в микрофон:
– Галя, Эдик где?
– Эдик? А он в гараже – стартер барахлит. До обеда на ремонте, – сообщила секретарша.
– Тогда вызови такси.
Наступила тишина, даже извечные потрескивания связи запропастились.
– Галя, что-то не так? – напомнил о себе Талызин, улыбаясь уголками рта. Прекрасно понимал, отчего секретарша проглотила язык. Запивая, он до сих пор в половине одиннадцатого утра со службы не снимался. Максимально, на что отваживался, – профилонить концовку рабочего дня. Так что, дав в столь ранний час тягу, он перекладывал всю махину хозяйства на хрупкие Галинины плечи. А поскольку ни одну производственную проблему та решить не могла, само собой напрашивалось: обрекает на муки отбиваться от начальства и всевозможных просителей, его выгораживая. Пусть снисходительность к женским уловкам подспорье…
– Может, лучше чай заварить? Крепкий-крепкий! – скорее взмолилась, нежели предложила секретарша. Загулы шефа, ее, нормальную, наделенную от природы острым охранным инстинктом женщину, да еще, как это нередко случается в отношениях «мудрый начальник-подчиненная», в него влюбленную, выматывали больше, чем самого Семена Петровича.
Талызин в душе рассмеялся, сказав:
– Мой случай, Галина, это – голая химия, такого реактива, как чай, в ней нет. Ладно, вызывай такси, – главный инженер вновь рассмеялся, но уже вслух.
Семен Петрович отключил тумблер, задумался на секунду, после чего направился к шкафу. Его отекшее лицо, секундами ранее передававшее нехитрую палитру отупения, одухотворилось. Но не кардинальным преображением, а зарождением смысла, казалось прежде, надолго утерянного. Он споро забрался в пальто, накинул шарф, шапку и вскоре наставлял Галю, куда кого переправлять, пока его не будет на месте. В конце концов простодушно заключил:
– Знаешь что? Особо голову не ломай – к Черницкому, заму, всех футболь. Да, для всех я в облисполкоме! Если авария, звони – буду дома… Ну все, до скорого. – Талызин устремился к выходу.
– С наступающим, Семен Петрович, – произнесла секретарша шефу вслед.
Талызин застыл у двери и в некоем изумлении стал разворачиваться. Будто о том, что до Нового года всего один день, он забыл, и невольное напоминание о празднике его сразило.
Меж тем отклик главного инженера засвидетельствовал совершенно иное:
– Галя, поверь, сегодня – точка. Завтра же, как штык, к девяти, – тихо сказал Семен Петрович и был таков, на сей раз не прощаясь.
Галя вслушивалась в шум его стремительных шагов, переполняясь восхищением к одному из самых близких в ее судьбе людей: «Если бы не отечность на лице и соловеющие после очередной добавки глаза, то многим бы и в голову не приходило, что на рабочем месте шеф нередко пьет, не в силах перебороть похмелье. Больше того, соприкасаясь с коллегами, независимо от ранга, в дни запоя он подчеркнуто предупредителен, придавая движениям, казалось бы, несовместимый с беспробудным пьянством лоск».
Любопытно, что в эти минуты Талызин тоже курсировал в своем ближнем кругу, думая как раз о Галине. Месяцем ранее он проснулся совершенно голый с ощущением раскалывающейся башки и обнаружил, оторопев, что место ночлега ему незнакомо. А пробившиеся сквозь тьму очертания полуобнаженной, чем-то знакомой женской фигуры его и вовсе ужаснули: неужели «белый фаэтон»? Дама приоткрыла очи, вызволяя гостя из коварных пут полубреда-полуяви.
От осознания полного краха Семен Петрович застыл, но вскоре трусливо отвернулся и больше в сторону, оказалось, его секретарши Галины не смотрел. Когда же похмельный синдром прибрал его с потрохами, бросился из квартиры прочь.
По пути домой он лихорадочно соображал, как такое с ним, чистоплюем на давно свободном от комплексов выгоне интима, могло приключиться? Но память пасовала, мечась в хаосе мутных обрывков. В какой-то момент, через смог одурения, проступил родной кабинет и вроде бы лик Галины, трясущей его за плечо. Вспомнился еще резанувший при пробуждении свет. Однако случилось ли это на самом деле – провал в сон за рабочим столом и побудка секретаршей – он уверен не был. И так наше сознание – царство сплошных теней. Но в том, что угораздило «приземлиться» у Галины, сомнений не возникало.
На следующее утро из уст Эдика, его водителя, и самой Галины о сотворившемся конфузе не позвучало и намека. Разве что Галина чуть дольше, чем обычно, задержала на нем взгляд. Но усматривать в том акценте подспудный смысл резону он не видел – столь ненормативен был с перебору его фасад. Больше того, с тех пор секретарша даже тенью эмоций к тому злосчастному эпизоду не отсылала, будто не было ничего, и «транспортировка тела» вменена должностными обязанностями.
Так вот Талызин ныне, в новом приступе раскаяния, стегал извилины, решая втемяшившийся ребус: переспал он с Галиной в ту ночь или нет? Если нет, то были ли с его стороны поползновения? Он слишком дорожил отношениями со своей секретаршей, ее собачьей преданностью, чтобы отмахнуться от досадного происшествия и на кладбище извечного мужского эгоизма его похоронить. Пусть промашка никакой живностью между ним и Галей не пробежала…
А пошло все вкривь и вкось в судьбе Талызина четыре года назад, когда в одночасье он лишился дочери, жены, бросивших его без нот и ультиматумов. Разрыв супруга провернула, можно сказать, виртуозно. Втихаря перевела дочь с Владимирского пединститута в Московский, выписалась из квартиры, опустошила счет в сберкассе, поставив перед фактом: выхожу в Москве замуж, разумеется, прежде с тобой разведясь. Так что айда в ЗАГС прямо сейчас! А с Ларисой, дочерью, конечно же, общайся, каникулы, то да сё, и сам приезжай. Меня же, забудь! Навсегда!
И он, крепкий, прочно стоящий на ногах мужик, запил, хоть и не сразу. Поначалу пропускал рюмку-другую по вечерам, дабы приглушить боль, казалось ему, распарывающую душу на лоскуты отчаяния. Помогало не очень, так что доза постепенно росла, в конце концов перескочив границы разумного. Не успел он и оглянуться, как понял: настоящая зависимость, вцепившаяся в психику верткими щупальцами-присосками. Сказать, что отчаялся, то нет. Как цельная, состоявшееся личность Талызин твердо знал: он сильнее. Без особых усилий «колючку» пагубы отцепил, худо-бедно свыкнувшись с породившей ее трагедией. Тем временем натянулся мостик между ним и дочерью – то в Москве, то во Владимире они встречались, трамбуя новую, осознаваемую, как данность, колею. Но тут сорвавший разок-другой, Талызин постиг: бороться с питейной напастью – до скончания дней, совсем не насморк…
На дворе «стояла» перестройка, своим тараном против таких как он, управленцев и хозяйственников высшего звена, и обращенная. Когда предложили годичную командировку в Ирак – запустить энергетический комплекс южного региона – не раздумывая, согласился. Однако, по прибытии, раскаялся – столь дремуч оказался арабский Восток, разве что кресло под тобой не шатается. Вновь обратился к бутылке, но, в общем и целом, в руках себя держал, да и тропический климат был на руку.
В начале девяностого вернулся в Союз, отринув слезные просьбы Минпрома Ирака продлить контракт. Затхлый мирок советской колонии, но главное, слабая выучка и неисполнительность иракского персонала осточертели, да так, что перестроечная чехарда на родине уже казалась благом. До первого контакта, однако.