Впереди я и Сухорук; остальные гуськом тянутся за нами. Наконец доползаем до одного из гребней. Громкие потрескивания винтовок слышатся совсем близко, чуть влево от нас. Я осторожно машу рукой, указывая казакам обходное движение. Они удваивают предосторожность. Лица их побледнели, глаза серьезны и настороженны: приближается решающий момент. Я доползаю до верхушки и прилипаю к ней. В голове неотвязно сверлит одна мысль: «А что, если их здесь сотни две-три?» Заглядываю вниз. Маленькая ложбинка с зеленовато-серой горной травой, дальше ряд камней, за ними выступы скалы, за которыми щелкают винтовки. Там курды. Ниже нас, саженях в тридцати, у отвесной скалы пасутся кони противника. Около них валяются на траве человек пять сторожей. Они мирно покуривают, не подозревая о близкой опасности. В моей голове быстро созревает план. Если б мы могли поодиночке незаметно доползти вон до тех серых скал, то десятка-двух гранат было бы больше чем достаточно, чтобы обратить в бегство этих беспечных людей. Я делюсь своими соображениями с Сухоруком.
– Так точно! – соглашается он. – Все одно кончать надо. Подползем к камням, а оттуда крикнем «ура» та гранатами в них. А пулемет, вашбродь, надо не иначе как поставить здесь, и, когда они кинутся до коней, мы их отсюда пулеметом и гранатами. А ежели, не дай бог, не совладаем, опять же здесь нам защита – пулемет.
– Очень хорошо.
Сухорук шепотом объясняет казакам задание.
Ползу первым, за мной тянется Карпенко, за ним Сухорук и так дальше. Пулеметчик и двое казаков залегают в камнях. Трава шуршит и ложится подо мной. Серые, седые усики ковыля попадают в ноздри; хочется чихнуть, но пересиливаю себя. Вот и ложбинка. Сползаю в нее, быстро перебегаю и снова на животе ползу вверх. Сердце учащенно бьется, каждая жилка взволнованно трепещет и судорожно напряжена. Вот и серая груда нагроможденных друг на друга камней. Обтираю рукавом черкески обильный пот со лба. Подползает Сухорук, за ним остальные. С минуту отдыхаем, проверяем капсули и гранаты. Сбоку от нас трещат выстрелы и слышатся гортанные громкие голоса. В воздухе носится горьковатый запах горелого пороха.
– С богом! – шепчу я и приподнимаюсь над камнями.
Под нами, на небольшой, усеянной острыми зубцами площадке, лежат и стоят десятка четыре людей. Половина из них, свесившись над провалом, беспрерывно стреляет вниз, другие покуривают и болтают. Около них сложено несколько винтовок и лежит груда патронташей и мешочков с патронами. Секунду я медлю, затем шепотом командую:
– Приготовьсь!
Казаки вытягивают назад правые руки, в которых поблескивают граненые углы гранат.
– Пли! – командую я – и двадцать три гуммаровские бутылки летят в гущу разлегшихся людей, разрываясь среди них с оглушительным грохотом.
Снизу поднимаются столбы пламени и во все стороны разлетаются смертоносные осколки. Эхо гулко грохочет по ущелью.
– Пли! – снова командую я.
Снова грохот, взрывы, огонь и исступленные крики.
– Ура! – хрипло и страшно кричим мы и, вскочив на ноги, кидаемся из-за прикрытия.
Впереди всех, выкатив глаза, задыхаясь от бега и размахивая над головой винтовкой, бежит Карпенко, за ним сбегаем мы.
Но торжествовать победу не над кем. Разрушительные гуммаровские бомбы сделали свое дело. Трупы застыли и замерли в самых нелепых и неожиданных положениях. Один был застигнут гранатой в тот момент, когда, запрокинув голову, жадно пил из фляги воду. Другого смерть застигла в ту минуту, когда он заряжал винтовку. Двое тяжелораненых корчатся от боли.
Пробегаем дальше. Сбоку грохочут пулеметы. Это наша засада крошит немногих добежавших до коней курдов. Снизу несется радостное, несмолкающее «ура». Это сотня приветствует нас. Мои казаки разбежались по камням и подбирают раненых курдов. Кое-кто постреливает вдогонку удирающим.
– Вот, нашли двоих, – докладывает Карпенко, выводя из-за камней дрожащих от страха людей.
Один из них ранен осколком гранаты, лицо его обожжено и испещрено мелкими царапинами. Другой невредим. Они оба молчат и не отводят от меня своих молящих взоров. У раненого текут по лицу слезы, смешиваясь с выступающей из царапин кровью.
– Не бойсь, дура, не убьем, – добродушно тянет Карпенко. – На, пожуй-ка, беднота, казацкого хлебца!
Он шарит по карманам и откуда-то из глубины их вытягивает небольшой замызганный сухарь и обмусоленный кусок сахару с налипшими на нем крошками махорки. Видно, что ему жалко оробевшего курда, и он прибегает к единственно понятному способу утешить и успокоить его.
– На, небога, поишь. Хиба мы не люди, – говорит он, стараясь вложить возможно более мягкости в свой голос и дружелюбно шлепая курда по плечу.
Пленники немного ободряются.
– Тоже ж люды, – вздыхает Дерибаба.
– А то що ж? Таки ж, як и мы.
– Мабудь, дома диты зосталысь.
– Не лякайтесь, бидолаги, ничего вам поганого не буде, – дружелюбно успокаивают обступившие пленных казаки.
Пленные смотрят на нас испуганными, непонимающими глазами.
– Манн на фарадж кердэм[24],– говорит высокий курд.
Мы показываем знаками, что не понимаем.
– На мидани[25],– неожиданно выпаливает Карпенко, и мы все смеемся.
Карпенко, довольный собою, заливается больше всех. Этот добродушный смех окончательно успокаивает курдов, они сами начинают робко усмехаться, о чем-то переговариваться друг с другом.
– Однако, ребята, вы их тут порядком накрошили, – слышу я голос Гамалия, вылезающего из-за гряды камней.
С лица есаула капает пот, он запыхался, карабкаясь напрямик по круче.
– Увести их вниз, раненого немедленно перевязать, – приказывает Гамалий, кивая на пленных.
Казаки сводят их в ущелье. Мы взбираемся на скалы и осматриваем с высоты окрестности.
– Дорого обошлась им наша задержка. Вероятно, побили человек двадцать? – осведомляется есаул.
– Двадцать три. Он воны скрозь по камням валяются, – уточняет Сухорук.
Мы обходим убитых. Казаки обыскивают трупы, вытягивая из карманов и поясов всякую всячину. У некоторых найдены какие-то бумажки, которые Гамалий бережно складывает в свою сумку. В виде трофеев казакам достаются кривые курдские ножи. Трое счастливчиков нацепили на себя снятые с убитых пистолеты системы «Маузер». Трупы оттаскиваем в сторону. Под скалой лежат побитые из пулемета кони.
– Да, много побили народу, – сокрушенно качает головой Гамалий.
– А наши потери? – спрашиваю я.
Лицо Гамалия темнеет и передергивается:
– Четверо. Двое ранены легко, один тяжело – Трохименко, в живот, вряд ли выживет. Один убит.
– Кто?
– Сергиенко. Наповал!
– Вична память, – говорит Карпенко. – Хороший був казак, царство ему небесне.
Казаки снимают кубанки и крестятся. С минуту молчим. Внизу змеятся ущелья, уползая в черные складки гор. Зеленеют луга. Кругом тишина. Какая мирная картина!
– Ну, надо двигаться, – прерывает молчание Гамалий.
Цепляясь за выступы, сползаем по откосу вниз.
Аветис Аршакович уже успел допросить пленных, отобрал нужные сведения и сейчас передает их нам. Оказывается, курды эти принадлежат к кочующему племени силахоров. Всего день тому назад их нанял хан Шир-Али, приказав перерезать нам путь и заставить нас возвратиться вспять. Было их всего сорок пять человек под предводительством Анатуллы-хана, убитого в стычке. Турок поблизости нет, дорога на юг свободна, и, по словам пленников, нам ничто больше не угрожает впереди. Пленники клялись Кораном, что они не виноваты в нападении на отряд и что сделку с Шир-Али без их ведома заключил их начальник Анатулла.
– Скажите им, Аветис Аршакович, что мы не хотели этого побоища. Если б они не напали на нас, не пролилось бы напрасно столько крови. Пусть они не боятся, ничего дурного мы им не сделаем и, как только выйдем из ущелья, отпустим восвояси. Пусть они возвращаются к своим и передадут, что русские не хотят воевать с курдами и идут через их страну с мирными намерениями. Мы никого не грабим и не обижаем, но и никому не позволим безнаказанно нападать на нас.
Аветис переводит. Курды слушают, кивают головами и затем наперебой стараются убедить нас в том, что, узнав о нашем миролюбии и благородном поступке с пленными, их соплеменники свободно пропустят нас через свои владения.
– Врут, сукины дети! Порубать бы их всех! – слышу я негодующий голос за спиной.
Это приказный Тимошенко, родственник убитого Сергиенко. Но его предложение не встречает сочувствия среди казаков.
– Чего рубать-то? Хватит. И без того накрошили не дай бог сколько. Будет тебе зверовать! Тоже Аника-воин! Все рубать, так и руки-то устанут, – слышатся сзади недовольные голоса.
Гамалий оглядывается:
– Ну-с, тихо там, без разговоров.
Казаки умолкают.
Дозорные дают сигнал, и мы медленно, шагом, продвигаемся к выходу из ущелья. Медленно, потому что сзади на конных носилках тяжело стонет и бредит не приходящий в себя Трохименко. Трохименко – вестовой Зуева. Огорченный прапорщик спешился и вместе с фельдшером не отходит от раненого.
– Родственники они, – сочувственно объясняет Химич, – с одних хуторов.
Часа через полтора Зуев подъезжает к Гамалию.
Он расстроен, лицо его бледно, в голубых глазах блестят слезы.
– Кончился Трохименко… – дальше он не в состоянии говорить и отворачивается.
Мы снимаем папахи, ближайшие к нам казаки крестятся. По рядам пробегает:
– Кончился… Помер.
– У-эх-х, жизнь наша казацкая! Жил человек и нема уже его, – угрюмо роняет Химич.
Я искоса поглядываю на казаков. Они насупились и опустили взоры. Не одному из них, вероятно, приходит в голову мысль о том, что, может быть, и его ждет такой же конец.
Ущелье кончается. Впереди расстилаются поля. Перед нами зеленеет небольшая, вся усыпанная цветами ложбинка. По ее дну бежит вода, склоны заросли кустами боярышника. Гамалий останавливает сотню, ожидая, когда подтянутся обоз и санитары. Дозорные спускаются с гор.
– Прапорщик Химич! Выставить по холмам караулы, вперед на дорогу выслать разъезд! – приказывает Гамалий.
По суровому тону его голоса я чувствую, каких усилий стоит ему скрыть свое волнение. Он слезает с коня и идет через всю сотню к носилкам, на которых лежат двое мертвых казаков. Сергиенко осунулся, весь посерел и обтянулся. Его мертвая, негнущаяся рука вывалилась из носилок и тянется к зеленой, сверкающей траве. Трохименко, еще не успевший остыть, лежит совсем как живой, и только глубокая скорбная складка у губ да полуоткрытый безжизненный глаз говорят о том, что это труп. Черкески и гимнастерки убитых намокли бурой кровью, белые бинты перевязок кажутся покрытыми ржавчиной. Гамалий останавливается перед мертвецами. Он долго смотрит на них, рука его нервно сжимает рукоятку кинжала. Вся сотня, обнажив головы, в безмолвии стоит за ним. Тихо, точно на кладбище, и только ржание застоявшихся коней изредка нарушает гробовую тишину.
Наконец Гамалий опускается на колени и крепко, по-мужски, целует покойников в лоб. По его щеке катится слеза, на секунду задерживается на кончике уса и соскальзывает на бешмет. Казаки часто крестятся.
– Кто знает погребальную молитву?
Неловкое молчание. Все смотрят друг на друга, как бы ожидая найти знающего церковную службу, но такого нет. Гамалий приказывает:
– Взять лопаты и копать могилу под этим кустом.
Вахмистр с тремя казаками роют могилу. Летят комья влажной земли. Солнце сверкает на лезвиях лопат. Солнечный луч задерживается на мгновение на убитом Трохименке. Он озарил его мертвую, неподвижную голову и пробежал по полуоткрытому глазу.
Не знаю почему, от этого ли внезапного веселого зайчика или оттого, что у нас были взволнованы и напряжены нервы, но глаз принял живое, смеющееся выражение, как будто лукаво подмигнул нам.
Что-то тоскливое и невыразимо скорбное прорезало сознание, и в ту же минуту Гамалий быстро нагнулся и закрыл глаз убитого.
– Готово, вашбродь, – доложил Никитин.
Казаки подняли носилки и поднесли их к глубокой, аршина на два, яме. У самого ее края все остановились. Высоко над нами светило жгучее солнце, голубело южное лазоревое небо, пели чужие птицы.
Гамалий сделал знак.
– Отче наш, иже еси на небеси… – громким, высоким голосом зачастил Востриков.
Эта общеизвестная молитва заменила весь длинный, сложный и неведомый нам похоронный обряд.
– Аминь! – прогудело по толпе, как только Востриков произнес последние слова.
Замелькали десятки крестящихся рук.
– Опускайте! – негромко проговорил Гамалий, и казаки, укутав убитых в бурки, медленно опустили их в яму.
На груди мертвецов положили кое-как связанные из срубленных веток кресты и могилу стали засыпать. Холм рос, и вскоре на том месте поднялся небольшой курганчик.
Казаки заботливо обложили его зелеными ветвями, а сверху вместо креста навалили несколько огромных камней, для того чтобы шакалы и бродячие собаки не разрыли могилу.
Поминутно мусоля огрызок карандаша и долго царапая им, Востриков вывел на серой поверхности верхнего камня: «Здесь убитые лежат казаки Трохименко и Сергиенко. Вечная память». Под надписью он нарисовал небольшой кривой крест.
– По коням! – глухо, не глядя на людей, скомандовал Гамалий и, перекрестившись в последний раз, вскочил в седло.
Через минуту сотня черной лентой вытягивается по дороге. Мы еще долго оборачиваемся назад, к зеленому кусту, под которым едва заметен одинокий холмик.
К вечеру подошли к селу Тулэ. По дороге отпустили наших пленников, не веривших в свое освобождение. Оба курда с благодарностью пытались целовать руки есаула и долго не уходили с дороги, махая нам вслед своими платками.
Не знаю, чем объяснить – вестью ли о нашей стычке с людьми Анатуллы-хана, его ли враждою с тулэнским ханом Джафаром или, быть может, благоприятно изменившейся на фронте обстановкой, не знаю, – но, во всяком случае, в Тулэ нас встретили так, как на Востоке принимают дорогих и любимых гостей. Сам хан Джафар выехал к нам навстречу в сопровождении двух десятков всадников. У самого въезда в его дворец толпилась дворцовая челядь, приветственно кивавшая нам головами. Казаков разместили в большом дворе возле дворца.
Из предосторожности мы не решились расседлывать коней, сняв с них только одни сумы.
Тулэ большое село с невысокой мечетью и зелеными тенистыми садами. Дома крестьян странной, необычной постройки. Они, так же как и везде в Персии, наглухо окружены высокими глиняными стенами, но внутри устроены несколько иначе. Вместо глухих и низких закупоренных коробок, общепринятых на севере Персии, здесь всюду просторные здания с большим количеством окон и дверей. Часто попадаются низенькие веранды. По двору бегают ребятишки, снуют с подоткнутыми чадрами и платьями женщины и квохчут потревоженные куры.
Я сижу на крыше ханского дворца и наблюдаю в бинокль за жизнью села. Крайняя бедность крестьян бросается в глаза. Она еще резче подчеркивает ту роскошь, которая окружает их повелителя – Джафар-хана. Сколько пота, слез и крови должен выжимать он из своих нищих подданных, чтобы драгоценные ковры Хоросана и Исфагани, неподражаемые шелка Шираза покрывали стены и полы его дворца!
Мои размышления прерывает присланный за нами слуга. Прижимая руки к груди и низко кланяясь, он приглашает нас в ханские покои. Спускаемся по крутой лесенке на неширокий балкон и попадаем оттуда в апартаменты хана.
Дворец красноречиво свидетельствует о богатстве владельца. В нем два этажа – с массой комнат, обилием света и воздуха. Дом делится на две половины. В одной из них живут многочисленные жены Джафар-хана, которых нам не дано видеть, другая – предназначается для мужчин. Здесь хан занимается делами, принимает гостей и отдыхает от склок и сплетен эндеруна[26]. Двор превращен в цветущий сад. Между старых, тенистых деревьев проложены посыпанные красным толченым кирпичом дорожки. В центре сада – квадратный бассейн, посреди которого бьют высокие сверкающие струи фонтана.
Нас ожидает парадный обед. Но перед тем как идти в столовую, Гамалий отправляется к казакам: посмотреть, хорошо ли их кормят. Сотня расположилась в отведенном ей месте и теперь закусывает. С первого же взгляда есаул успокаивается: хан не поскупился на угощение казаков. Об этом свидетельствуют несколько туш зажаренных баранов, огромные миски плова и крынки с айраном[27].
– Ну как, ребята, довольны угощением? – спрашивает Гамалий.
Казаки, рты которых набиты пищей, ухмыляются и мычат что-то нечленораздельное. Есаул, довольный, машет рукой и возвращается во дворец.
Моем руки. Слуга-перс льет свежую, холодную воду; рядом с ним – другой, с переброшенными через руку полотенцами. Джафар-хан, веселый черноусый толстяк, любезно улыбается, показывая свои ослепительно белые зубы. На нем хорошо сшитая европейская пара из тонкой чесучи, на груди золотая цепь часов, на голове барашковая персидская шапка. Еду сервируют по тегеранскому обычаю – на низких столиках. Перед нами груда самых разнообразных сластей и миниатюрные, похожие на лампадки стаканчики с крепким душистым чаем. Наш хозяин довольно образованный, во всяком случае внешне он кажется таким. Он курд, женатый на одной из бесчисленных тегеранских принцесс; поэтому он старается здесь, в горах, поддерживать авторитет центрального правительства и даже неофициально пользуется губернаторскими полномочиями, хотя, в сущности говоря, его власть распространяется лишь на собственное племя да еще на два-три соседних села. Джафар-хан выдает себя за англофила, подчеркивая, что ввиду этого он «друг русских и их союзник». По его словам, туркам приходится туго, и они будто бы уводят свои войска из Хурем-Абада. Между прочим, он предупреждает нас, что мы находимся в последнем на нашем пути оседлом пункте, а дальше будем встречать лишь кочевые племена и мелкие деревушки.
Он общителен и любезно говорит с нами, расточая улыбки и комплименты, но его маслянистые глаза внимательно щупают каждого из нас. За чаем Химич, по местным понятиям, совершает бестактность: он опорожняет свой крохотный стаканчик буквально одним глотком и с удовольствием принимается за второй, который ему предупредительно наливают. Мы с Гамалием с наслаждением последовали бы его примеру, но надо показать хану, что нам известны порядки и обычаи страны. Поэтому мы медленно тянем, едва прикасаясь губами к стакану, густой, ароматный чай. Наконец чаепитие окончено. Слуги с молниеносной быстротой уносят сладости, к крайнему неудовольствию Химича, шепчущего мне на ухо:
– А мясца пожевать дадут?
Но его беспокойство тут же рассеивается. Слуга вносит огромное блюдо с белоснежной рисовой горой. Одновременно появляются большие дымящиеся миски с аппетитно пахнущими хурушами[28]. Ложек не подают. «Культурный» хан, связанный близким родством с шахским двором, ест, как и подобает истинному правоверному, пальцами. Он делает широкий приглашающий жест, и мы, следуя его примеру, погружаем наши персты в белоснежный плов, но тут же отдергиваем их.
– Ах, черт побери! – отдергивая руку, кричит Гамалий.
Рис внутри слишком горяч, и его следует брать только с поверхности.
Хан весело и добродушно смеется над нашим злоключением. Мы дуем на обожженные пальцы; но рис так аппетитно выглядит, а хуруши столь заманчиво пахнут, что, забыв об ожоге, мы принимаемся за еду.
Видимо, хан хочет щегольнуть роскошью своего стола. Какое обилие блюд, соусов, закусок! Тут и жареная особенным образом курица, и фазан, из которого заранее удалили кости, и полбока розового, подрумяненного барашка, и мелко изрубленные, плавающие в горячем растопленном масле цыплята. После стольких дней сухомятки мы добросовестно оказываем честь тонкой кулинарии хана, не заставляя слишком просить себя. Но и наш возбужденный длительным путешествием аппетит имеет свои границы. Насытившись, я с сожалением гляжу на еще нетронутые закуски: сухую вяленую рыбу, горки свежего редиса, вареные бобы. Мои компаньоны, по-видимому, испытывают то же.
– Господа, предупреждаю, – говорит Аветис Аршакович, – за этими блюдами последуют и другие.
Мы ждем. Даже прожорливый Химич перестал жевать и запивает съеденное стаканом холодной воды. Стол уставлен большими гранеными стаканами с резьбой и рисунками. Они наполнены ледяной водой, смешанной со сладким лимонным и розовым соком. В них плавают кусочки апельсинов и яблок и маленькие осколки льда.
– Это для того, чтобы аппетит не убавлялся от еды, – смеется Аветис.
Пьем. Разглядывая свой стакан, я замечаю на нем марку: «Нижний Новгород. Стекольный завод А. С. Трофимова». Видя мое удивление, Джафар-хан улыбается, кивает головой и говорит на ломаном русском языке:
– Русски карошо.
В дверях снова показываются слуги с глубокими, объемистыми мисками в руках. На этот раз нам дают ложки. Слуги разливают по тарелкам густой зеленый пряный суп. Это даже не столько суп, сколько жидкая каша; в ней плавают бобы, зеленые разваренные травы, кислые плоды алычи и что-то еще, чего я не могу разобрать. Пробую. Восхитительно! Впечатление такое, будто я еще ничего не ел. Ем ложку за ложкой очаровательный «пити», как его называет Аветис. Наконец чувствую, что окончательно сыт. То же самое написано и на лицах моих соседей. У Гамалия даже проступил пот на лице.
На сцену появляется кофе и новые груды сластей. Тут и вяленые апельсины, и белые, осыпанные сахаром миндальные гязи[29], и рахат-лукум, и финики, и халва, и ряд лакомств, которых я еще никогда не видел в Персии. Гамалий забыл свой шоколад и пробует все эти деликатесы. Обед заканчивается мороженым.
Хозяин посматривает на нас с гордостью, как бы желая сказать: «Где еще вы найдете подобное щедрое гостеприимство и такого изобретательного повара!» Его тщеславие явно удовлетворено.
Дружеский обед закончен, за ним последует официальная сторона дела.
Джафар-хан закуривает кальян, делает глубокую затяжку и протягивает янтарный мундштук на длинной гибкой трубке Гамалию, как самому почетному гостю. Обычай требует, чтобы один и тот же кальян обошел весь круг. Когда очередь доходит до меня, я храбро втягиваю в себя струю крепкого, булькающего в воде дыма. Воспоминание о том, что мундштук побывал в жирных губах Джафар-хана, доставляет мне мало приятного, но что поделаешь. Мы лежим на ковре, подложив под головы подушки. Слуги ушли. Сейчас начнется деловая часть.
Гамалий благодарит за приют и гостеприимство и, вынимая письмо Робертса, передает его Джафар-хану. Тот прижимает письмо к груди, делает вид, что целует его, а затем принимается высокопарно распространяться о своей любви к русским. По его словам, он ненавидит немцев, недолюбливает англичан, но всегда питал страсть к России. В доказательство своих симпатий вытягивает из кармана серебряную медаль «За усердие» на аннинской ленте. Оказывается, эта медаль была пожалована ему до нашего отступления, когда наши войска стояли еще в этой части Персии, от Исфагани до Ханакина.
По словам Джафара, турки осведомлены о нашем рейде, но нам в Курдистане ничто не угрожает, так как хан знает много прекрасных, никому неведомых путей и половина вождей курдских племен приходится ему родственниками.
– Но все это стоит денег. Много денег! – закатывая глаза, вздыхает Джафар.
– Я чувствую, что обед обойдется нам очень дорого, – шепчет мне Зуев.
Джафар внимательно оглядывается, плотно притворяет двери и возвращается к нам. Он открывает стоящий в углу железный ларец, лукаво улыбаясь, извлекает из него бутылку «Мартеля» и осторожно наливает в рюмки.
– Прошу выпить! – говорит он и извиняющимся тоном добавляет: – Не пью в присутствии слуг. Тут все дикари. Потеряют уважение, пойдут разговоры. У нас, в горах, на этот счет строго. Ваше здоровье! – неожиданно заканчивает он и ловко опрокидывает себе в рот содержимое рюмки.
Мы не заставляем себя просить. Химич, выразивший было желание пойти к сотне, теперь забывает о ней и внимательно следит за бутылкой. Коньяк в самом деле приятный, густой и выдержанный. Мы выпиваем еще по рюмке, затем хозяин, воспользовавшись каким-то шумом на лестнице, снова быстро прячет бутылку в ларец.
Коньяк развязывает язык Джафар-хану. Ему наскучило вести церемонную, окольную беседу, и он сразу приступает к делу, заявив без обиняков, что может гарантировать нашу безопасность и благополучный проход через Курдистан лишь в том случае, если получит от нас пятьдесят тысяч рублей золотом.
– Поймите, – убеждает он, – ведь дело идет, по существу, о незначительной сумме. Вся она уйдет на подкуп лурских ханов и пуштекского вали[30].– Ему самому, Джафар-хану, ровно ничего из нее не останется. Да ему, собственно говоря, ничего и не нужно. Он действует не из корыстных побуждений, а как союзник Англии и большой друг России. Если бы не жадность других ханов, он не позволил бы дорогим гостям потратить и тумана.
Торг затягивается. Гамалий не вмешивается в него, предоставив все дело дипломатическому искусству Аветиса Аршаковича. Ни Джеребьянц, ни наш хозяин не торопятся, хотя и вкладывают в спор всю восточную страстность, то есть закатывают глаза, в нужных местах бьют себя в грудь кулаками, произносят цветистые клятвы и часто призывают Бога в свидетели своей правоты. Гамалий лежит на подушках, и в его умных глазах играет насмешливый огонек. От нечего делать он лакомится сластями, похрустывая засахаренным миндалем. Химич и Зуев долго безуспешно сдерживают зевоту и наконец, не выдержав скуки, отправляются к казакам. Ночь уже спускается над ханским дворцом. На селе один за другим появляются огоньки.
Слуга хана вносит зажженные свечи в бокаловидных подсвечниках, именуемых лампионами, а торг так и не приближается к желанному концу. В дверь просовывается голова Пузанкова.
– Вашбродь, – делая таинственные знаки, зовет он.
– В чем дело?
– Идите сюды.
Я подхожу.
– Купаться идить. Хлопци баню растопылы.
– Какую баню?
– Да таку, обнаковенну, де мыються.
После обильного, сытного обеда, когда даже двигаться лень, мысль о бане кажется чудовищной.
Я отрицательно мотаю головой, но Пузанков не отстает:
– Идить в баню. Як не совистно, вашбродь, дви недили белье не меняли. Вошь на вас так табуном и ходыть.
Я сконфужен:
– Как так «вошь»?
– Та так. Хочь скребныцей сгрибай.
Хотя в этих словах заключается обидное преувеличение, но категорический тон Пузанкова обезоруживает меня. Собираюсь идти и сообщаю об этом Гамалию.
– Баня? От добре! Спасибочки вам, хлопци. А ну, Пузанков, скажи Горохову, щоб приготовив мени белье. Зараз прийдем.
Он вскакивает и говорит Аветису:
– Ну, вы тут продолжайте свои дебаты, думаю, что и к нашему приходу не договоритесь. Не забудьте только одно: деньги будут выплачены нашим, российским золотом, до последней монеты русским рублем. Так и скажите ему.
Аветис Аршакович удивленно смотрит на есаула и, не понимая, в чем дело, говорит:
– Да это ж ему все равно каким. Он любым возьмет. Лишь бы это было золото.
– Ему – да, но нам – нет, – отрезает Гамалий.
Мы уходим, оставляя двоих восточных людей вести наедине деловые переговоры.
Баня восхитительна. Правда, до настоящей бани ей очень далеко. Это просто-напросто полутемный сарай с покатым полом и большой ямой посредине, куда стекает вода. Казаки усердно моются, подливая в колоду горячей воды. Из-за пара ничего нельзя разглядеть, и мы поминутно натыкаемся на голые, распаренные, красные тела. Шум и веселые возгласы носятся по бане. Правда, в условиях войны, находясь в тылу неприятеля, по уставу как будто бы не полагается позволять себе такое удовольствие. Но если б нас настиг противник, все равно нам не выбраться из Тулэ, а принимать бой, сидя за крепкими стенами ханского дворца, можно и полуголыми. На всякий случай дежурная полусотня стоит под седлом, в полной боевой готовности.
– А ну, лий ще! – басит кто-то сбоку.
– Мыль крепче, не жалей, воробей, казенного мыла, – слышу я довольный, благодушный голос Вострикова.
Кто-то нарвал веток, связал из них веник и хлещет себя по грешному телу. Его примеру следуют остальные. Помывшись и переменив белье, мы снова поднимаемся в покои хана. Пузанков удовлетворенным голосом говорит нам вслед:
– Это дело! А то разви можно без бани ахфицеру.
Предположение Гамалия о том, что мы застанем по возвращении «высокие договаривающиеся стороны» в прежнем положении, не оправдалось.
Джафар в изнеможении лежит, откинувшись на мутаке[31]. Его лицо измучено, глаза выражают утомление и апатию. Аветис вскакивает навстречу нам и говорит:
– А теперь пойду купаться и я. – И, понижая голос, шепчет: – Сошлись на пятнадцати тысячах.
Мы улыбаемся. Аветис стрелой сбегает вниз. Джафар провожает его долгим, малодружелюбным взглядом и ворчливо говорит:
– Ну и педерсух-те[32] ж этот армянин. Надо еще выпить коньяку.
Он лезет в свой ларец и достает драгоценную бутылку.
Доканчиваем ее. На лице Гамалия блаженство.
– Теперь бы чайкю, – тянет он.
Через полчаса появляются Химич и Зуев. Все в порядке. Казаки сыты, вымылись, отдыхают. У коней достаточно ячменя и сена, караулы и посты выставлены.
Поздно вечером хозяин угощает нас снова. Аветис слегка подтрунивает над Джафар-ханом. Тот добродушно смеется, называя нашего переводчика векильбаши[33].
Наконец ложимся спать. В отведенной нам комнате горами разостланы перины и подушки, в них мягко тонут наши отдохнувшие тела.
Сегодня дневка. Дан целый день на отдых и приведение сотни в порядок. С самого утра идет чистка оружия и уборка коней. Кони, впервые за наш рейд расседланные, выводятся и осматриваются Гамалием и ветеринарным фельдшером. Большинство лошадей сильно спало с тела, у иных на холках огромные, величиной с кулак, желваки, некоторые понабили спины, многие изрезали ноги об острые камни ущелий. После проводки кузнецы осматривают состояние ковки. Большинству коней необходимо подтянуть подковы, а некоторых и вовсе перековать. Наши раненые чувствуют себя лучше. Скиба сидит на солнышке, жмурясь, как кот, под горячими лучами. По всему двору снуют казаки. Каждому находится дело. Кто тачает сапоги, кто зашивает прорвавшуюся седловку, кто чистит оружие. Впечатление такое, будто мы не в тылу неприятеля, а у себя дома, где-либо в далеком Майкопе или Усть-Лабе.
С утра к нашему привалу потянулись вереницы крестьян с продуктами. Несут кур, яйца, хлеб, фрукты. Все это здесь стоит гроши. Население радо случаю сбыть свои продукты, так как вблизи нет даже мелких рынков. Во избежание всяких недоразумений и жалоб жителей Гамалий приказывает взводным выдавать продавцам расписки с перечнем всего взятого у них. Должность казначея выполняю я. Около меня целая груда бумажек, на которых вкривь и вкось чудовищными каракулями нацарапано: «А ще взято тры батману хлиба, та чотыри десятка яець, та три пуда ячменя, та саману тоже тры. Приказный Рубаник». Попадается и такая: «Узято сена десять пуд и саману пять. Уплатыть девять „собак” за усе». «Собака» – это двухкранник (сорок копеек) с изображением персидского льва, которого наши казаки бесцеремонно окрестили «собакой».