Очевидно также, что нельзя установить между этими элементами иерархического распределения, ибо распределение это меняется от века к веку по мере того, как социальная полезность самих рассматриваемых элементов меняется с эпохами.
Если судить о важности различных элементов цивилизации с чисто утилитарной точки зрения, то пришлось бы сказать, что самые важные элементы – те, которые дают возможность одному народу поработить другие, т. е. военные учреждения. Но тогда пришлось бы поставить греков (художников, философов и ученых) ниже тяжеловесных римских когорт; мудрых и ученых египтян – ниже полуварварских персов; индусов – ниже тоже полуварварских моголов. Этими тонкими различиями история не занимается.
Единственное превосходство, пред которым она всегда преклоняется, – это военное; но последнее очень редко сопровождается соответствующим превосходством в остальных элементах цивилизации или, по крайней мере, не дает ему долго существовать рядом с собою. К несчастью, военное превосходство у какого-нибудь народа не может ослабеть без того, чтобы он не был осужден на скорое исчезновение. Всегда бывало так, что когда высшие народы достигали апогея цивилизации, они должны были уступать варварам, значительно ниже их стоящим по уму, но обладающим известными качествами характера и воинственности, которые слишком утонченными цивилизациями всегда уничтожались.
Лебон отсылает к тогдашним стандартным школьным учебникам и к массовым историческим представлениям, в которых история мира и страны – это прежде всего череда войн. В настоящее время школьный и внешкольный стандарты знания во многих странах изменились: в учебниках рассказывается о таких аспектах истории как важнейшие изобретения, борьба разных групп за свои права, совершенствование политических институтов и даже об экологических движениях.
Итак, нужно прийти к тому печальному выводу, что те элементы цивилизации, которые с философской точки зрения очень низки, с общественной точки зрения являются самыми важными. Если законы будущего должны быть такими же, как законы прошедшего, то можно сказать, что для народа самое вредное – если он достигает слишком высокой ступени развития и культуры. Народы гибнут по мере того, как портятся качества их характера, составляющие основу их души, и эти качества портятся по мере того, как растут их цивилизация и развитие.
В одном из своих трудов я показал, что высшие расы не в состоянии навязать свою цивилизацию низшим. Перебирая одно за другим самые сильные средства воздействия, какими располагают европейцы, – воспитание, учреждения и верования – я доказал абсолютную недостаточность этих средств воздействия для того, чтобы изменить социальное состояние низших народов. Я пытался также установить, что поскольку элементы какой-нибудь цивилизации соответствуют известному, вполне определенному душевному складу, созданному долгим воздействием наследственности, то было бы невозможно переменить их, не изменив одновременно душевного склада, из которого они возникают. Одни только века, а не завоеватели, могут выполнить подобный труд. Я показал также, что только через целый ряд последовательных этапов, аналогичных тем, через которые переходили варвары, разрушители греко-римской цивилизации, народ может подниматься по лестнице цивилизации. Если посредством воспитания стараются избавить его от таких этапов, то этим разрушают только его нравственность и умственные способности и в конце концов низводят его до гораздо низшего уровня, чем тот, какого он достиг сам.
Лебон ставит вопрос о полуобразованности, которая может оказываться хуже необразованности. Известно, как часто вундеркинды, показывая небывалые успехи в науках в юные годы, становятся вполне средними и тривиальными в зрелом возрасте. Во многом такая полуобразованность связана не столько с недостаточной выработкой характера при слишком раннем развитии, сколько с тем, что не проделывается работа, позволяющая понять, когда твои успехи обязаны тебе, а когда – счастливым обстоятельствам. Баловень начинает думать, что он сам всего достиг, хотя его раннее развитие обязано только обстоятельствам, потому становится высокомерным, самонадеянным и скучным. Современная психология описывает это как «эффект Даннинга-Крюгера»: самонадеянность людей, испытавших ранний успех и думающих, что после этого они могут принимать безошибочные решения и чем угодно управлять, никого не слушая.
Аргументация, применимая к низшим расам, вполне приложима и к высшим. Если принципы, изложенные в этом труде, верны, то мы должны утверждать, что и высшие расы не могут резко изменить своей цивилизации. Им тоже нужны время и последовательные этапы. Если иногда кажется, что какой-нибудь высший народ принял верования, учреждения, язык и искусство, совершенно отличные от тех, какие были у его предков, то в действительности это возможно только после того, как он их медленно и глубоко изменил с тем, чтобы привести в соответствие со своим душевным складом.
Очевидно, что история противоречит на каждой странице только что высказанному положению. Там можно очень часто видеть, что народы меняют элементы своей цивилизации, принимают новые религии, новые языки, новые учреждения. Одни оставляют свои многовековые верования, чтобы перейти в христианство, буддизм или ислам; другие преобразовывают свой язык; третьи, наконец, коренным образом изменяют свои учреждения и искусство. Даже кажется, что достаточно какого-нибудь завоевателя, или апостола, или даже простого каприза, чтобы очень легко производить подобные перемены.
Но, рассказывая нам про эти резкие перевороты, история исполняет только обычное свое дело: создавать и распространять в продолжение многих лет заблуждения.
Когда изучаешь ближе все эти мнимые перемены, то замечаешь скоро, что легко меняются только названия вещей, между тем как сущности, скрывающиеся за этими словами, продолжают жить и изменяются только крайне медленно.
Обычно то явление, о котором говорит Лебон, определяют как «двоеверие» (когда народ, принимая новую религию, сохраняет ценностно и в обыденной практике верность старой вере) или «двоемыслие» и «двуязычие» (когда принятие нового официального языка не подрывает позиций прежнего языка, он все равно воспринимается как более родной), а также как «бытовой консерватизм» или «система традиционных социальных установок».
Чтобы убедиться в этом и показать, вместе с тем, как за похожими названиями совершается медленное развитие вещей, пришлось бы изучить элементы каждой цивилизации у различных народов, т. е. написать совершенно новую их историю. К этой трудной работе я уже приступал во многих томах и не намерен ее здесь возобновлять. Оставляя в стороне бесчисленные элементы, из которых образуется цивилизация, я выберу только один из них – искусство.
Многие тома – его «История арабской цивилизации» и «История цивилизаций Индии» – многотомные издания.
Однако прежде, чем приступить (в особой главе) к изучению эволюции, совершаемой искусством при переходе от одного народа к другому, я скажу несколько слов об изменениях, испытываемых остальными элементами цивилизации, с тем чтобы показать, что законы, приложимые к одному из этих элементов, приложимы также ко всем остальным, и что если искусство народов находится в связи с известным душевным складом, то и язык, учреждения, верования и т. д. находятся в такой же взаимной зависимости и, следовательно, не могут круто меняться и переходить от одного народа к другому.
Эта теория может казаться парадоксальной, поскольку она касается религиозных верований, и однако в истории именно этих верований можно найти лучшие примеры, чтобы доказать, что народу так же невозможно круто изменить элементы своей цивилизации, как индивиду изменить свой рост или цвет своих глаз.
Без сомнения, всякому известно, что все великие религии, браманизм, буддизм, христианство, ислам, вызвали массовые обращения среди целых рас, которые формально сразу их приняли; но когда углубляешься немного в изучение этих обращений, то сразу можно заметить, что если и переменили что-нибудь народы, то только название своей старой религии, а не самую религию; что в действительности принятые верования подверглись изменениям, необходимым для того, чтобы примкнуть к старым верованиям, которым они пришли на смену и по отношению к которым были только простым продолжением.
Изменения, испытываемые верованиями при переходе от одного народа к другому, часто бывают даже столь значительны, что вновь принятая религия не имеет никакого видимого родства с той, название которой она сохраняет.
Лучший пример представляет нам буддизм, который после того, как был перенесен в Китай, до того стал там неузнаваем, что ученые сначала приняли его за самостоятельную религию и потребовалось очень много времени, чтобы узнать, что эта религия – просто буддизм, видоизмененный принявшей его расой. Китайский буддизм вовсе не буддизм Индии, сильно отличающийся от буддизма Непала, а последний, в свою очередь, удаляется от буддизма Цейлона. В Индии буддизм был только схизмой предшествовавшего ему браманизма (от которого он в сущности очень мало отличается), точно так же, как в Китае – схизмой прежних верований, к которым он тесно примыкает.
Схизма (греч. «раскол, расщепление») – здесь употреблено в смысле «религия, выделившаяся из другой религии». В Китае буддизм действительно был воспринят как вариант местного даосизма, аскетико-мистического учения о пути жизни, а после того как в правление династии Лян в VI веке он стал государственной религией, допускались только такие его интерпретации, при которых он не противоречит ни в чем традиционным верованиям – конфуцианству и даосизму. Так называемые «три веры» («сань цзяо») – конфуцианство, буддизм и даосизм – с тех пор и стали восприниматься как единая религия Китая.
То, что строго доказано для буддизма, не менее верно для браманизма. Так как расы Индии чрезвычайно различны, то легко было допустить, что под одинаковыми названиями у них должны были быть чрезвычайно различные религиозные верования. Несомненно, все браманистские племена считают Вишну и Шиву своими главными божествами, а Веды – своими священными книгами; но эти главные божества оставили в религии только свои имена, священные же книги – только свой текст. Рядом с ними образовались бесчисленные культы, в которых можно находить в зависимости от расы самые разнообразные верования: монотеизм, политеизм, фетишизм, пантеизм, культ предков, демонов, животных и т. д. Если судить о культах Индии только по тому, что говорят Веды, то невозможно было бы составить ни малейшего представления о божествах и верованиях, господствующих на громадном полуострове. Заглавие священных книг почитается у всех браминов, но от религии, которой эти книги учат, вообще ничего не остается.
Даже сам ислам, несмотря на простоту его монотеизма, не избег этого закона: существует громадное расстояние между исламом Персии, Аравии и Индии. Индия, в сущности политеистическая, нашла средства сделать политеистической наиболее монотеистическую из религий. Для 50 миллионов мусульман-индусов Магомет и святые ислама являются только новыми божествами, прибавленными к тысячам других.
На самом деле в Индии в широком смысле, включающей Бангладеш и Пакистан, было немало вполне традиционных мусульман, не разделяющих никаких языческих верований. Но в истории этой страны был целый ряд попыток объединения ислама и индуизма в единую веру. При Великих Моголах была создана религия Дин-и-иллахи, введенная в 1581 году как государственная, но отвергнутая подавляющим большинством исламского духовенства. Дин-и-иллахи впитала этику разных религий, включая зороастрийство и христианство, требовала поклоняться императору, поощряла медитации, взятые из суфизма и йоги. Другие примеры монотеистического индуизма – это Ниргуна-бхакти, считающая своей священной книгой Бхагават-гиту, и Сикхизм, где содержание вероучения определяют гуру – пророки-поэты. Сикхизм с 1716 по 1849 год имел собственное государство на севере Индии и до сих пор является здесь влиятельной религией, численно господствующей в штате Пенджаб.
Ислам даже не успел установить того равенства всех людей, которое в других местах было одной из причин его успеха: мусульмане Индии применяют, подобно другим индусам, систему каст. На Декане, среди дравидийских народностей, ислам стал до того неузнаваем, что нельзя его более отличать от браманизма; он бы от него вовсе не отличался, если бы не имя Магомета и не мечеть, где поклоняются обоготворенному пророку.
Великие моголы сохранили кастовую систему, но придали ей другой смысл: высшей кастой были объявлены потомки мусульман, «ашрафы», средней – новообращенные в эту веру, «аджлафы», а низшей, кастой неприкасаемых – отказавшиеся принять ислам, «арзалы».
Плоскогорье Декан, заселенное дравидийцами, индусами юга, долго сопротивлялось исламизации, поэтому присутствие данной религии там несущественно.
Вовсе не нужно идти в Индию, чтобы видеть глубокие изменения, каким подвергался ислам, переходя от одной расы к другой. Достаточно посмотреть на Алжир. Он заключает в себе две совершенно различные расы: арабов и берберов, одинаково мусульман. Но от ислама первых до исламизма последних очень далеко; полигамия Корана превратилась в моногамию у берберов, религия которых есть только соединение ислама со старым язычеством, царившим между ними в течение многих веков, когда еще господствовал Карфаген.
Лебон не совсем точен, берберы («варвары», коренное население Северной Африки) приняли ислам с самого начала в форме хариджизма – так называется раннеисламское движение, которое отличает, наравне с требованием выборности духовенства и ограничения власти халифов в пользу собраний, суровый аскетизм, включающий недопущение полигамии.
И религии Европы не ускользнули от общего закона – видоизменяться сообразно с душой принимающих их рас. Как и в Индии, буква догматов, установленных текстами, осталась неизменной; но это только простые формулы, смысл которых каждый истолковывает по-своему. Под общим названием христиан мы находим в Европе настоящих язычников, например нижнебретонца, молящегося идолам; фетишистов, например испанца, обожающего амулеты; политеистов, например итальянца, почитающего за различные божества Мадонн каждого селения. Ведя исследование дальше, можно было бы легко показать, что великий религиозный раскол реформации был необходимым следствием истолкования одной и той же религиозной книги различными расами: северные расы сами желают исследовать свою веру и регулировать свою жизнь; южные же народы остались далеко позади с точки зрения независимости и философского развития. Ни один пример не может быть более убедительным.
В Бретони находятся древнейшие культовые сооружения из крупных камней – дольмены. Будучи кельтами, бретонцы сохраняли обряды и обычаи, связанные с посещением этих мест, здесь оставалось множество пережитков язычества, вероятно, это и дало повод Лебону говорить о почитании идолов.
В Италии, как и в России, в каждом городе и даже селе есть свой чтимый образ Богоматери и особый праздник в честь него в году, отличающийся по дате от праздников в честь самой Богородицы. Иногда этот образ именуется по названию города (как в России: Богоматерь Смоленская, Курская, Калужская и т. д.), иногда – по особым историческим событиям или ожидаемым чудотворным действиям.
Но это факты, развитие которых нас завлекло бы очень далеко. Нам придется еще меньше места посвятить двум остальным основным элементам цивилизации, учреждениям и языку, потому что нужно было бы вдаться в технические подробности, которые слишком выходили бы из границ этого труда. То, что верно для верований, одинаково верно и для учреждений; эти последние не могут передаваться от одного народа к другому, не подвергаясь изменениям. Не желая утомлять читателя массой примеров, я прошу его просто обратить внимание на то, до какой степени в новейшие времена изменяются у разных рас одни и те же учреждения, навязанные силой или убеждением, несмотря на то, что сохраняют одинаковые названия. Я это показал в предыдущей главе на примере различных стран Америки.
Учреждения в действительности составляют только следствие необходимостей, на которые воля одного поколения не может оказать никакого действия. Для каждой расы и для каждого фазиса развития этой расы существуют условия существования, чувств, мыслей, мнений, наследственных влияний, предполагающих одни учреждения и исключающих другие. Правительственные ярлыки очень мало значат. Никогда не было дано какому-нибудь народу выбирать учреждения, которые казались ему лучшими. Если очень редкий случай позволяет ему их выбирать, то он не умеет их сохранять. Многочисленные революции, беспрерывные изменения конституций, которым французы предаются уже в продолжение века, составляют опыт, который должен был бы уже давно выработать у государственных людей определенный взгляд на этот счет. Я, впрочем, думаю, что только в голове темных масс и в узкой мысли некоторых фанатиков способна еще держаться та идея, что важные общественные перемены могут совершаться путем декретов. Единственная полезная роль учреждений заключается в том, чтобы дать законную санкцию изменениям, которые уже приняты нравами и общественным мнением.
Лебон опять выступает как наследник «немецкой исторической школы права» (Густав Гуго, Фридрих Карл фон Савиньи), выводившей правовые и политические институты народа из его духа, создавая при этом то, что сейчас называется «критикой институтов», иначе говоря, исследование того, как институты, считающиеся кардинальными в жизни государства и общества, на самом деле являются аспектами сложной сети отношений, взаимодействия «акторов», и определяющей их реальную работоспособность. В наши дни пример такой критики – теория франко-американского социолога Бруно Латура.
Они следуют за этими переменами, но не предшествуют им. Не учреждениями изменяются характер и мысль людей. Не ими можно сделать народ религиозным или скептиком, научить его руководить самим собою вместо того, чтобы беспрестанно требовать от государства обуздывающих его мер.
Я не буду долго останавливаться на языках, только напомню, что даже тогда, когда язык уже установился благодаря письменности, он необходимо изменяется, переходя от одного народа к другому, и это именно делает столь нелепой идею о всемирном языке. Менее чем в два столетия после завоевания галлы, несмотря на свое неизмеримое численное превосходство, приняли латинский язык; но этот язык народ скоро переделал сообразно своим потребностям и особенной логике своего ума. Из этих видоизменений получился в конце концов современный французский язык.
Идея всемирного языка тогда будоражила умы людей в связи с развитием медиа, прежде всего появлением трансатлантического телеграфа, впервые в истории связавшего весь земной шар в единую систему передачи информации. Многим казалось, что для обеспечения взаимопонимания между нациями необходим единый язык. Так как правомочностью наделялся тогда не отдельный человек, а народ, то такой язык чаще строился не как логический, заменяющий словарь и синтаксис понятиями и их логическими соотношениями, которые можно изображать цифрами или символами, а как сумма существующих языков или своеобразное подражание сразу нескольким из них. Самые известные международные языки – воляпюк, созданный в 1879 году Иоганном Мартином Шлейером, и эсперанто, созданное в 1887 году Лазарем Заменгофом. Эсперанто наравне с французским и английским применялось в работе международных организаций (Лига Наций) и политических объединений (Коминтерн) в период между мировыми войнами.
Различные расы не могут долгое время говорить на одном и том же языке. Случайности завоеваний, коммерческих интересов могут, без сомнения, заставить какой-нибудь народ принять чужой язык вместо своего родного, но в течение немногих поколений заимствованный язык совершенно преобразуется. Преобразование будет тем глубже, чем раса, у которой язык был заимствован, сильнее отличается от той, которая его заимствовала.
Лебон описывает явление, известное как «пиджин» или «лингва франка», смесь двух и более языков для целей коммерческого общения близко живущих или тесно взаимодействующих народов. Пример пиджина и одновременно диалекта – русско-украинский «суржик» или русско-белорусская «трасянка». В пиджине обычно соединяется упрощенный синтаксис одного языка с базовой лексикой другого. Но вряд ли можно говорить о «заимствовании языка» в чистом виде и о дальнейшем преобразовании, скорее об «идиоме», т. е. разговорном использовании языка для нелитературных целей. Есть случаи, когда «пиджин», «суржик» становится родным, это называется «креолизацией», но, как правило, она просто означает более сложное распределение функций между литературной нормой (или несколькими нормами) и разговорными обычаями данной страны.
Всегда можно встретить несходные языки в странах, где существуют различные расы. Индия представляет этому блестящий пример. Большой полуостров населен очень многими и очень различными расами; ученые насчитывают там 240 языков, некоторые из них отличаются друг от друга гораздо больше, чем греческий от французского.
Двести сорок языков, не говоря уже о почти трехстах диалектах! Между этими языками самый распространенный – еще совершенно новый, так как он существует не дольше трех столетий; это индостанский, образовавшийся из соединения персидского и арабского, на которых говорили завоеватели-мусульмане, с индусским, одним из наиболее распространенных в завоеванных странах языков. Победители и побежденные вскоре забыли свой первобытный язык, чтобы говорить на новом языке, приспособленном к потребностям новой расы, образовавшейся путем скрещивания различных совместно живущих народов.
Индостанский язык – язык урду, подвергшийся влиянию персидской и арабской языковых норм в период правления Великих Моголов. Сейчас это язык значительной части Индии и официальный в Пакистане.
Я не могу дольше останавливаться на этом вопросе и вынужден ограничиться указанием основных идей. Если бы я мог входить в необходимые подробности, то пошел бы дальше и показал бы, что когда народы различны, то слова, которые мы считаем у них однозначащими, в действительности представляют до такой степени друг от друга далекие способы мышления и чувствования, что вполне верный перевод с одного языка на другой невозможен. Это легко понять, видя, как на протяжении нескольких веков в одной и той же стране, у одной и той же расы одно и то же слово соответствует совершенно несходным понятиям.
Лебон ставит вопрос о «непереводимости»: так как разные понятия связаны с деятельностью различных институтов, от государственных и религиозных структур до структур социальной психологии и влиятельных личностей, то одного заимствования слова или подбора сходного по значению слова недостаточно, чтобы разобраться в понятии, возникшем в другой стране. Так, английское mind или французское esprit только отчасти передаются русским «ум», а наша «тоска» отличается от португальской saudade, английского сплина или немецкого Sehnsucht.
Старинные слова представляют понятия людей прежнего времени. Слова, бывшие в начале знаками действительных вещей, вскоре утратили свой смысл вследствие изменений в идеях, нравах и обычаях. Продолжают рассуждать с помощью этих привычных знаков, изменить которые было бы слишком трудно, но нет уже никакого соответствия между тем, что они представляли в данный момент, и тем, что обозначают в настоящее время. Когда речь идет о народах, очень удаленных от нас, принадлежащих к цивилизациям, не имеющим никакого сходства с нашими, то переводы могут дать только слова, совершенно лишенные своего настоящего первоначального смысла, т. е. вызывающие в нашем уме идеи, не находящиеся ни в какой связи с теми, какие они некогда вызывали. Это явление особенно поразительно для древних языков Индии. У этого народа (индусов) с колеблющимися идеями, логика которого не имеет никакого родства с нашей, слова никогда не имели того точного и определенного смысла, какой им в конце концов дали в Европе века и склад нашего ума.
Лебон имеет в виду не логику как дисциплину в Древней Индии (логика называлась «ньяя», буквально «правило»), но парадоксальный стиль Вед, Упанишад и других памятников, то, что мы знаем, например, как стиль буддистских коанов. Изречения вроде «всё есть ты» или буддистское учение о пустоте казались европейцам головокружительно-непостижимыми и принципиально не рационализируемыми.
Есть книги, например Веды, перевод которых невозможен. Проникать в мысль индивидуумов, с которыми мы живем, но от которых нас отделяют некоторые различия в возрасте, в половом отношении, в воспитании, уже очень трудно; проникать же в мысль рас, над которыми тяготеет пыль веков, – труд, который никогда не удастся выполнить ни одному ученому. Все доступное нам знание служит только для того, чтобы показать полную бесполезность подобных попыток.
Лебон говорит, что основные понятия древнеиндийской философии, такие как «атман», «брахман», никак не конвертируются в систему западных терминов, как «субъект», «объект», «значение», «ценность», обязанных развитию специфически европейских логики, грамматики и социальной жизни.
Как бы ни были кратки и мало развиты предыдущие примеры, они вполне достаточны для того, чтобы показать, каким глубоким изменениям подвергаются элементы цивилизации у народов, их заимствующих. Заимствование кажется часто значительным, потому что по названию оно бывает иногда очень рельефно; но усвоение его является всегда в действительности очень ничтожным. С веками, благодаря медленной работе поколений и вследствие постепенных прибавлений, заимствованный элемент сильно отличается от своего первоначального прототипа. С этими постепенными изменениями история, интересующаяся главным образом внешностью, вовсе не считается, и когда она нам говорит, например, что какой-нибудь народ принял новую религию, то мы сейчас же представляем себе не те верования, какие в действительности были им приняты, но именно ту религию, какая нам известна в настоящее время. Нужно глубоко изучить эти медленные приспособления, чтобы хорошо понять их генезис и уловить различия, отделяющие слова от сущностей.
Во времена Лебона успехи изучения египетских папирусов и ближневосточных манускриптов углубили знания о первоначальном христианстве и о его союзниках-соперниках, таких как гностицизм, и это открытие совпало со встречным движением нового христианства как «опрощения», например, Льва Толстого. С другой стороны, развитие сравнительного религиоведения в Англии (Эдуард Бернетт Тейлор в Оскфорде) и применение в Германии метода «истории источников» (объяснение особенностей более поздних источников заимствованиями из более ранних, с неизбежной перестановкой акцентов, пример – работа Ф. Делича «Вавилон и Библия», опубликованная на 10 лет позже книги Лебона), однозначно заставило думать о том, что религии сильно меняются в своем развитии, и это относится и к местным, и к мировым вероисповеданиям.
Итак, история цивилизации состоит из медленных приспособлений, из ничтожных постепенных изменений. Если они нам кажутся внезапными и значительными, то потому, что мы, как в геологии, пропускаем промежуточные фазы и рассматриваем только крайние.
В действительности как бы ни был развит и одарен какой-нибудь народ, его способность усваивать тот или другой новый элемент цивилизации всегда очень ограничена. Мозговые клеточки не могут усвоить себе в день то, на создание чего потребовались века, и что было приспособлено к чувствам и потребностям совершенно различных организмов. Одни только медленные наследственные приобретения допускают возможность подобных ассимиляций.
Лебон представляет идею как некий масштабный опыт, превышающий умственные способности не только одного, но и нескольких поколений. Такое понимание «идеи» исходит из начального смысла этого слова – нечто созерцаемое, но не раскладываемое до конца на отдельные понятия.
Когда мы перейдем к изучению эволюции искусства у наиболее развитого из народов древности, у греков, то увидим, что ему нужно было много веков для того, чтобы выйти из грубых подражаний ассирийским и египетским образцам и последовательными этапами дойти до шедевров, которым еще поныне удивляется человечество.
И однако все народы, следовавшие друг за другом в истории, исключая некоторые первобытные народы, каковы египтяне и халдеи, только и делали, что усваивали себе элементы цивилизации, составлявшие наследие прошлого, изменяя их сообразно своему душевному складу. Развитие цивилизаций совершалось бы несравненно медленнее, и история различных народов была бы только вечным повторением, если бы они не могли воспользоваться материалами, выработанными до них. Цивилизации, созданные 7 или 8 тысяч лет тому назад жителями Египта и Халдеи, образовали источник материалов, куда поочередно приходили черпать все нации. Греческое искусство родилось из искусства, созданного на берегах Тигра и Нила. Из греческого стиля получился римский, который в свою очередь, смешанный с восточными влияниями, дал начало последовательно византийскому, романскому и готическому стилям, разнообразящимся в зависимости от гения и возраста народов, у которых они возникли, но имеющим общее происхождение.
Представление, что романский, готический и особенно византийский стиль были подвержены восточному влиянию, господствовало в тогдашнем искусствоведении: всякую декоративность объясняли воздействием восточного элемента, с трудом совместимого со строгим классицизмом. Сейчас объяснение обычно более сложное, отмечающее наравне с несомненным влиянием и внутренние закономерности развития архитектурных стилей.
То, что мы сейчас сказали об искусстве, приложимо ко всем элементам цивилизации, учреждениям, языкам и верованиям. Европейские языки происходят от одного языка-праотца, на котором некогда говорили жители центрального плоскогорья Азии. Наше право – детище римского права, которое в свою очередь родилось от предшествовавших прав. Сами наши науки не были бы тем, что они представляют собой теперь, без медленной работы веков.
Вопрос о первоначальном месте проживания народов индоевропейской языковой группы до сих пор не решен однозначно, при этом базовый лексический состав и грамматика исконного индоевропейского языка определены учеными довольно надежно. Более того, современная наука реконструирует «ностратический» («наш») язык, по отношению к которому индоевропейский является одной из ветвей.
Великие основатели современной астрономии: Коперник, Кеплер, Ньютон находятся в связи с Птолемеем, сочинения которого служили учебными руководствами вплоть до XV века; Птолемей же примыкает чрез Александрийскую школу к египтянам и халдеям. Мы видим, таким образом, несмотря на страшные пробелы, которыми полна история цивилизации, медленную эволюцию наших знаний, заставляющую нас восходить чрез века и империи к заре этих древних цивилизаций, причем эти последние современная наука пытается ныне связать с теми первобытными временами, когда человечество не имело еще истории. Но если источник общий, то изменения – прогрессивные или регрессивные, – каким подверглись заимствованные элементы у каждого народа сообразно его душевному складу, очень различны. История этих изменений и составляет историю цивилизаций.