bannerbannerbanner
Дон Хуан

Гонсало Торренте Бальестер
Дон Хуан

Полная версия

– Падре Тельес почтил меня своим доверием.

– Дело в том, что в некоторых пунктах он отходит от учения доктора Анхелико[9].

– Зато приближается к святому Августину.

– Именно об этом я и хотел бы с вами потолковать. Так когда же я буду иметь удовольствие снова видеть вас здесь? Вы ведь знаете, с каким уважением мы к вам относимся, да и оказанные нам услуги не забываем.

– Когда будет угодно вашей милости. Лишь назначьте час…

– Ступайте с Богом. И берегите желудок!

– На все воля Божия. Покорно благодарю…

Черный Боб заспешил было к двери, но, услыхав позади голос Надоеды, приостановился.

– Ты что, вздумал бросить меня тут?

Черный Боб взглянул на несчастного.

– Монахи подлечат тебя. Наверно, завтра и выпустят. Ты знаешь, где меня отыскать.

– Чего еще желает этот купец? – раздраженно спросил один из инквизиторов.

– Он молит меня взять его с собой. Говорит, у него болят все кости и он голоден.

– Объясните ему, что это невозможно. Прежде мы должны написать кучу бумаг, а он – поставить на них свою подпись. Но его накормят, уложат в постель и, коли пожелает, даже дадут глотнуть водки, а прежде разотрут уксусом с солью – в подобных случаях нет средства лучше.

– Ну? Ты сам слыхал, – сказал Вельчек Надоеде.

– Нет, на это я не согласен, нет у меня больше терпенья!

– И что ты намерен делать?

– Умереть.

Купец громко застонал и затих. К нему подбежали монахи, и кто-то изрек:

– Он мертв.

Все чинно перекрестились.

– С чего это он? Давешнего двоеженца довели до седьмого штыря, и хоть бы что…

– Все зависит от организма.

Один из инквизиторов, опустившись на колени, принялся читать молитву за упокой души новопреставленного раба Божия.

3. Вельчек успел уж добраться до выхода, когда его нагнал дух Надоеды, иль, верней сказать, сам Надоеда, каковой духом-то на самом деле и был. А явился он зловещим дуновением – ледяным порывом ветра, который бьет в затылок и от которого начинают дрожать поджилки.

– Подожди, давай прежде выйдем, – бросил ему Вельчек по-немецки.

Потом августинец выбрался на улицу и больше не проронил ни слова, пока не оказался на порядочном расстоянии от дворца инквизиции. Спеша найти укромное местечко для беседы с бесом-посланцем, направился он к мрачной башне монастыря иезуитов, которая в тот час заслоняла собой лунный свет.

– Теперь говори, что там приключилось, зачем ты тут?

– Мне велено сообщить, что тебе дается новое поручение.

– Все у них там шиворот-навыворот! Тут падре Тельес помрет со дня на день…

– Да в преисподней о нем уж не тревожатся, с ним вроде и без того ясно. А для тебя подвернулась настоящая работенка.

– Кто там еще собрался на тот свет?

– На сей раз до смерти далеко, тебе велено быть неотлучно при некоем молодом человеке весьма знатного рода.

– Ох, не охотник я валандаться с желторотыми.

– Но того, о ком теперь идет речь, ждет, думается, судьба незаурядная.

– Вот пускай и приищут для него кого другого. И ты мог бы…

– Я не гожусь.

– Отчего же?

– Я гугенот, а потому не верю, что нужно усердие бесов, дабы помочь кому-то погубить свою душу. Пойми ты, всяк человек рождается с готовой судьбой! И Он изрекает: мол, этот, тот и тот – для Меня. А нам оставляет всякую дрянь да ветошь.

Черный Боб вздрогнул всем своим монашеским телом.

– Ты полегче с новомодными-то идеями! Окажись все по-твоему, мы без работы останемся.

– Ну и что?

– Надоеда, приятель, Творение – это Космос, как всем известно, Порядок, где каждый дудит в свою дуду ради мировой гармонии. Нам при раздаче определили роль искусителей и мучителей.

Будь у Надоеды в сей миг хоть самое жалкое тело, он бы всем видом своим выказал Черному Бобу презрение.

– Ты отстал. Творение – вовсе не Космос, а Каприз. И Другой сотворил все так, как ему заблагорассудилось, и сотворил множество существ бесполезных и нелепых, и дудят они в свои дудки фальшиво, не умея подладиться друг под друга, отчего все спутывается во вселенскую неразбериху. Да и сам Господь – воплощение разлада.

– Чушь!

Они помолчали.

– Ладно! – выдавил наконец Черный Боб. – Так что за птичку должен я упрятать в клетку?

– Очень скоро ты его увидишь.

– И мне опять оставаться в шкуре монаха?

– Полагаю, пользы от того будет мало. Тебе надобно быть рядом с тем человеком до самой смерти его, читать мысли и вести учет поступкам. Но главное, ты должен услеживать, как и что происходит в душе его под влиянием Благодати, точнее, увериться, что ничегошеньки не может там перемениться, раз уж предначертано ему вечное спасение. А затеяно все вот ради чего: когда Другой распахнет пред ним небесные врата, ты возопишь: «Нет у него на то права!» Словом, должен ты доказать, что человек сей несвободен в выборе и было заранее ему уготовано вечное спасение.

– А теперь растолкуй, каков тут смысл.

– Речь идет о споре между вами и нами, католиками и протестантами, и человек этот поможет уяснить, кто из нас прав.

– Ладно, одно утешение – работы не больно много. А есть ли указания, как поступить с телом монаха?

– На сей счет никаких указаний нет…

– Тогда…

Черный Боб радостно вскрикнул, и бездыханное тело Вельчека рухнуло на плиты.

– Пропади ты пропадом! – крикнул Боб, вылетая из ненавистной оболочки.

– Ты что, так и бросишь его тут?

– Отчего же нет?

– Это не годится, да и предначертан ему был иной конец.

Надоеда оглядел распростертое тело с чувством, похожим на сострадание, хоть и имело это чувство иную природу: так смотрят на произведение искусства, кое могло бы стать шедевром, но по недомыслию художника иль по его злой воле оказалось безвозвратно испорченным.

– Сразу видно, что ты католик, да еще из самых твердолобых, – пробормотал он, – тебе все одно: что эдакая смерть, что иная, пускай противоречит это любым законам метафизики. У нас – иначе. И один из наших великих поэтов уже придумал максиму, которой суждено произвести революцию в морали. «Будь верен самому себе», – сказал он. Доводилось ли тебе слыхать что-либо более новое и вдохновенное? А смысл таков: все в тебе предопределено, будь верен своему предназначению. Или так: когда рождается человек, в самом событии рождения уже таится весь жизненный путь его, включая смерть. Само собой, каждому должно на пути своем принимать решения, делать выбор, и, не спорю, иной раз возникает видимость, будто человек свершает что-то своей волей, да в иные моменты он и впрямь достигает некоей свободы; но кто воистину глубоко постиг себя, непременно выберет то, что ему и положено выбрать, – так умелый драматург повелевает персонажами, опираясь на закон естественной необходимости. А того, кто делает скверный выбор, следует сравнить со скверным поэтом: результат – иначе говоря, вся жизнь его – ошибка, фальшивая нота. Вообрази человека, которого инстинкты толкают к убийству, блуду иль воровству, а он вознамеривается вести жизнь святую. Его энтелехия, как вы выражаетесь, – стать идеальным бандитом или, скажем, законченным распутником, и, ставши таковым, он осуществил бы предначертанное ему. Но тут он встречается на пути с кем-то, кто говорит ему: «Вот, сын мой, Божий закон. Подчинись ему», и тот тщится жить праведно и – обречен на несовершенство, что есть величайший из грехов.

– Так мыслят протестанты? – недоверчиво спросил Черный Боб.

– Нет, пока они до этого не дошли, но вот-вот дойдут. И изрекут, что каждый человек несет в себе собственную смерть и умереть иной смертью – подлог, величайший обман, величайший оттого, что непоправимый. Вот отчего мне так грустно видеть это брошенное тело. Ты-то знаешь, как он должен умереть: от прободения язвы, в страшных муках, после совершения всех церковных таинств. Но еще не поздно.

– Да, – глухо произнес Черный Боб. – Еще не поздно.

– А утром тебе надлежит отыскать Лепорелло, вселиться в него, изгнав из тела его собственную душу, и поступить на службу к Дон Хуану Тенорио. Но ты еще можешь блеснуть: пусть монах умрет с именем Господа на устах и потом скажут – как настоящий святой, может статься, еще и канонизируют.

– Что ж, я и впрямь блесну, но на свой лад.

– Как?

– Ты навел меня на мысль, и я ею непременно воспользуюсь, – он с ненавистью глянул на тело августинца. – Я провел там, внутри, двадцать лет. Как я страдал! И добро бы я мог утешиться хоть плодами ума его, так нет, ведь и умом-то он был наделен ничтожным. Эх, Надоеда, как мне хотелось, чтобы этот болван оказался человеком недюжинных талантов! Тогда я сумел бы усовершенствовать свои познания или, по крайней мере, стать выдающимся ученым, прославиться на университетском поприще. Но мне не удалось превзойти в науках того же падре Тельеса; верней, все, что знаю, я услыхал из его уст или почерпнул из его книг. А в университете я снискал репутацию толкователя чужих мыслей – всеми презираемого попугая. Вот и весь прибыток: телесные муки и бесконечное униженье личного моего достоинства! И только-то! Эти проблемы не чета кальвинистским глупостям, что тебя нынче занимают. А виной всему этот монах… Я должен отомстить ему и отомщу; уж он у меня помрет вовсе не той смертью, которую ты ему напророчил, уж я себя потешу. Хочешь поразвлечься – пошли со мной.

И он снова юркнул в тело Вельчека.

– Вечно ты затеваешь всякие гнусности, – бросил Надоеда.

Тем временем монах поднялся на ноги, но во взгляде его теперь сверкала решимость Черного Боба.

– Тебе и впрямь не любопытно глянуть, что будет?

– Нет.

– Ну, коли так, прощай!

 

Монах поднялся с земли, потом притопнул, подпрыгнул и стремительно умчался по воздуху. За ним остался лишь светлый след, как от метеора, да и тот мгновенно растаял. А любители понаблюдать за ночным небом заметили, что той ночью над Саламанкой прошел звездный дождь.

4. Чтобы чуть успокоиться и собраться с мыслями, Черный Боб позволил себе немного попорхать в вышине – привилегия, положенная архангельскому чину. Но передышка оказалась краткой, ибо ветер отнес его на самую окраину города, туда, где нашло приют веселое заведение Селестины.

Час стоял поздний, и посетители успели разойтись, за исключением пары студентов, которые никак не могли расстаться со своими подружками и тешились последними всплесками их любви. Прочие же девушки по велению Селестины собрались на молитву и сонными голосами тянули «Аве Мария», сдабривая ее зевками, и то одна, то другая принималась клевать носом, отчего Селестина сильно гневалась, требуя в подобных делах старания и почтительности.

Едва успели они доползти до середины «Отче наш», как на кухне послышался шум, и хозяйка погнала одну из девиц взглянуть, что там приключилось.

– Ох, свалилось там невесть что, да прямо на печь, – отчиталась та. – И котел опрокинулся, и дрова порассыпались, а вонь какая стоит – и сказать нельзя.

– Небось проделки студентов…

Меж тем на шум прибежали и те девушки, что еще занимались с кавалерами, и получили от Селестины нагоняй: мол, что они себе там думают, уж и с молитвой покончено, пора гостям и честь знать – проваливать подобру-поздорову, а коли им любопытно поглазеть, что тут да как, то ведь за погляд с них денег не вытянешь…

– Ступайте-ка, голубушки, молиться! Живо!

Но тут стало твориться и вовсе невиданное: очертания дома будто потекли, стали сворачиваться и свиваться. Слова молитвы вдруг сделались словно резиновыми, зазвучали вязко и тоже вроде как закручиваясь иль оползая; сиденья у стульев размякли и провисли, половые доски стали податливыми и тянучими, и всем померещилось, что пол хоть и помаленьку, но поплыл вниз, время же обрело студенистую густоту и захлебнулось в своем течении. Воздух потерял звонкость, верней сказать, комната спешно выдавливала наружу чистые звуки, наполняясь воздухом ватно-глухим, в коем слова увязали и расплющивались, так что до ушей доходил лишь шепот.

Да, таким вот торжественным манером обставил свое явление Черный Боб. И возник пред ними весь перепачканный в саже, с подпаленными полами рясы. И для шику возник он снизу, выросши из стола – сперва голова, словно была она головой Крестителя, потом из стола же всплыли грудь и руки, коими он тотчас замахал во все стороны, а затем уж и остальные части тела. Девицы со страху попадали в обморок, только сама Селестина и глазом не моргнула.

– Вечер добрый, – брякнул Черный Боб.

Но подобная манера являться в гости если и удивила Селестину, то уж никак не напугала. Она встала перед монахом, уперев руки в боки.

– Ну и что надобно святому отцу в такое-то время в нашем доме? Почему бы не постучать в дверь, как подобает людям добропорядочным, христианам?

– Никакой я не христианин и не добропорядочный. Я колдун и хочу попользоваться твоим товаром. А являюсь я так, как мне угодно, – вот и весь сказ.

– А ряса-то?

– Так ведь я не только колдун, а еще и падре Вельчек, августинец и не последняя сошка в здешнем университете. Небось и ты обо мне слыхала.

Тут Селестина взглянула на гостя попристальней и тотчас его признала.

– Ладно, падре, может, вы и колдун, дело ваше, мне в это нос совать незачем, но коли вы монах и напала на вас охота поразвлечься, у меня для таких надобностей имеется особый дом, от посторонних глаз укрытый, специально для людей осторожных и деликатных, кто бежит огласки. Я вам шепну адресок, только полчасика и потерпеть – выберете девушку по вкусу и забавляйтесь с ней, сколь душеньке угодно, но деньги, как заведено, вперед. А в таком облаченье в своем доме – его всякий знает – не потерплю вас больше ни единой секунды.

Меж тем девицы начали приходить в себя, и каждая спешила отойти от стола подальше, но из комнаты все ж ни одна не убежала, уж больно было им любопытно, о чем толковал монах и чего желал.

– Да ведь мне как раз огласку и подавай, – возразил падре Вельчек.

– Не туда дорожка привела, падре. Нам это не годится.

Тут Вельчек расхохотался, да так громко, так нечестиво да и не по-людски вовсе, что смекнула Селестина: монах-то водится с дьяволом.

– Глупые речи ведешь, Селестина.

– Уж глупые они или умные, а только надобно нам, святой отец, сперва потолковать с глазу на глаз, а потом видно будет. – Тут велела она девушкам удалиться и добавила: – Хочу я вас, ваше преподобие, упредить: ежели служите вы дьяволу, о чем догадалась я по верным знакам, то и я с ним дружбу вожу, и дал он мне слово в обмен на мою душу никогда делам моим помехи не чинить, и договор наш верно исполнял, посему душу мою по праву получить должен. Вот и выходит, святой отец, мы с вами вроде как одного поля ягода и не след нам друг другу пакостить. Пришла вам охота позабавиться да поскандалить, а мне назавтра расхлебывай. Дьявол-то из любой беды меня вытянуть сумеет, только вот инквизицию ему не пересилить. К тому же стара я для их обхождения. Давайте уж лучше поладим по-дружески.

– Да я дружбу-то от веку ни с кем не водил. – Монах спрыгнул со стола и встал пред Селестиной.

Она глядела на него недоверчиво, но он схватил ее за плечи и принудил сесть.

– Слушай, старуха, до твоего интереса мне дела нет. Я сюда пришел, потому что так мне вздумалось, и твои опаски меня не остановят. Вот уж двадцать лет как веду я праведную жизнь, нынче ночью назначено мне умереть, и желаю я попробовать, каковы на вкус вино да женщины, а после умертвить попакостнее проклятого монаха.

– Коли вы колдун, не пристало вам грешить так ничтожно, на манер школяра, душу продавать прилично подороже, и уж точно не ради распутства и пьянства – это и так всякому доступно. Да и смертоубийство – тоже не наше дело, мы не разбойники с большой дороги. Так что уж простите, святой отец, но ведете вы себя недостойно.

– Ничего-то ты, старуха, не поняла. Я ж тебе сказал, что двадцать лет прожил в благочестии. А теперь хочу доподлинно узнать, чем пожертвовал.

– Ну раз так, воля ваша, но и меня не подводите.

– Очень уж досадило мне это вот облаченье, ряса моя, и хочу побыстрее с ней расквитаться.

В архивах святой инквизиции, в тех бумагах, где излагаются обстоятельства смерти Вельчека, и до сей поры хранится рассказ Селестины, собственноручно ею изложенный и подписью удостоверенный:

«И тогда начал он творить чудеса и выказывать бесовскую силу. И принудил меня созвать девушек, и велел доставить тех, что задержались до той поры со студентами, и студентов самих тоже; а последние были без верхней одежды, в непотребном виде. И колдовством своим сделал он так, что явилось множество кувшинов с вином, и попивал он из них, и тем, кто при сем находился, тоже пить велел, пока и сам не опьянел и их не напоил допьяна, но только не меня, ибо я-то пить не пила, а исхитрилась вино через плечо выплескивать. И, охмелев, совершал он всякие непотребства, но затем вроде как унялся и подступил к студентам с расспросами об их познаниях и в беседе не раз принимался восхвалять вино и говорил, что не ведает, что лучше – вино иль женские груди, о каковых покуда суждения своего не имел. И приправлял речи латынью, а она мне знакома, ибо не раз слыхала, как в насмешку толковали со мной на ней студенты. Потом принялись они судить да рядить, кто-де сочинил Песнь Песней – Соломон ли, нет ли, и он утверждал, что нет, и даже обозвал Писание пустою книгою, и спросил одного из студентов, полагает ли он за правду, будто Валаамова ослица заговорила. А как студент заявил, что сему верует, снова сильно рассерчал, обозвал того глупцом и тотчас велел девушкам раздеться и показать груди свои; и встали бедняжки перед ним, до поясу оголившись, а он их все щупал да щупал – и не так, как то делают мужчины, а как желторотый юнец, а после того молвил, что женщины-де малого стоят и вино ему больше по нраву. Дабы как-то усмирить его буйство, а он в него все пуще впадал, предложила я ему выбрать самую пригожую из девушек и возлечь с нею и потом уж выносить суждение, столь ли ничтожна плоть, как он о том твердит, и оглядел он девушек и выбрал одну; но в опочивальню отправляться с нею не пожелал – мол, хочет он проделать все прямо тут, на глазах у прочих. Но случилось так, что, сколь он ни старался, сколь девушки его ни раззадоривали, естество его в должное состояние не приходило, и ничегошеньки он не добился. И начал он тогда кричать, и ругаться, и браниться таким манером: «Падре Вельчек, что это у тебя за никчемное тело, не годится даже на то, с чем любой уличный пес легко управляется? На что растратил свои силы ты, поганая пробка, ежели теперь приходится умирать, не отведав женщины?» И говорил другие всякие вещи, и самые непристойные. Один студент хотел было втолковать ему, что слишком он стар для подобных дел и лучше бы ему воротиться к себе в монастырь, мол, время его ушло и плоть обессилела… И тогда принялись они опять жарко спорить о человеческой плоти, и повторяли говоренное ранее, и добавляли новое; и названный монах словно в насмешку над бедными девушками, при сем присутствовавшими, всякий раз, как надобно ему было доказательство или подтвержденье, хватал одну иль другую и тянул к себе, и наносил удары либо поворачивал туда-сюда на манер лекаря, и вел спор. Пока не надоели мне до смерти такие поношения и издевки, и тогда сказала я ему: девушек здесь предлагают для удовольствия, а во всем прочем заслуживают они уваженья к себе, как и любые другие; и тогда он отстал от студента и кинулся с бранью на девушек – с самыми поносными словами, и унижал их почище варвара и дикаря. И тем временем пил он и смаковал вино, и причмокивал языком, и порой выливал остатки на ту иль иную из девиц. И под конец молвил, что теперь ему осталось только кого-нибудь убить, чтобы набрать уж грехов сполна, и поймал он прямо из воздуха колоду карт и велел нам вытаскивать каждому по одной, объявивши, что убьет того, кто вытянет самую старшую карту. Но прежде принялся расписывать, как станет он жертву свою убивать: сперва-де вытянет из нее спинной мозг, а после все жилы по одной… Тут все мы стали в страхе кричать и молить, чтобы сам он умирал поскорей и от нас отвязался; он же, услыхав наши вопли, вроде бы от задуманного отступился и стал рассуждать о судьбе человеческой да о свободе и предложил нам на выбор: либо карту вытягивать, либо богохульствовать, а сам все расписывал, какая смерть ждет того, на кого карты укажут. И тогда я, увидавши, что дело приняло дурной оборот, решилась пойти на хитрость: готовы, мол, мы богохульствовать; полагала же я при том, что всякий станет это делать, в душе храня верность Господу нашему и восхваляя Его, и что совершим мы этот грех, только чтоб спастись от проклятого монаха. И, согласившись на то, начал он дирижировать нами, словно хором, чтобы мы поносили Господа нараспев, и так оно и было; но тут опять случилось чудо – все слова говорили мы на латыни, хотя, как разъяснил уж после один из студентов, изрекли вещи непотребные; пели на латыни, следуя за голосом, который изнутри нам нашептывал, что́ должны мы петь и как; из чего заключила я, что Господь принял нашу хитрость, и услыхал мои молитвы, и сделал так, что не мы богохульствовали, а богохульствовал злой дух и пользовался устами нашими, совершая это. И продолжалось так долгое время, и в довершение сего помчались мы вскачь вкруг стола, и стол тот тоже плясал, и все прочие вещи в комнате – тоже; и так до прихода дня, и тогда падре Вельчек, выкрикнув последние хулы, но уж на нашем языке, прокляв небо и все силы небесные, свалился замертво, притом изо рта у него текли пена, кровь и вино. А я поспешила явиться в святую инквизицию».

5. Да. Именно так все и было. Он умер с приходом дня. Чуть раньше намеченного срока, но в теле падре Вельчека болела каждая клеточка, желудок горел огнем, будто живот набили осколками стекла, которые кромсают и режут этот самый живот. К той поре веселье разошлось хоть куда, и в доме Селестины все визжали дурными голосами. Напуганные соседи выглядывали в окна, а кое-кто из загулявших прохожих даже отваживался сунуть нос в двери веселого заведения, и нос их тотчас чувствовал премерзейшую вонь… Черный Боб, высвободившись из тела Вельчека, взобрался на светильник и глядел, помирая со смеху, на последние всплески оргии. Потом вылетел на улицу. Воздух оказался таким чистым и свежим, что ему доставило бы удовольствие вдохнуть его в легкие, имей он таковые.

– А теперь – на поиски Лепорелло! Только вот кто он? Скорей всего, опять дряхлый старик, изнуренный недугами, иль неотесанный парень-деревенщина, неказистый да придурковатый. С чем мне придется мириться невесть сколько времени. И ведь попробуй пикни! Попробуй откажись! Человеку-то куда легче, чем нам, – он свободен. Ах, мне бы обладать правом делать то, что хочется!

 

Он покружил меж крышами, примериваясь к обстановке, пока не обнаружил того, кем отныне ему предстояло быть. И первое знакомство весьма его обнадежило. Лепорелло спал крепким сном, каким спят здоровые молодые парни, а дух его витал над телом и, пользуясь сном хозяина, бился над некоей нравственной задачей. Черный Боб вошел в плоть Лепорелло и быстро огляделся: все работало на славу, лучше некуда. Так что он поспешно оборвал нить, которая соединяла тело с витающим над ним духом. Стоило ему освоиться в новом обиталище, как на него нахлынуло странное, сперва даже смутившее его чувство – оно напоминало былое и уж забытое ощущение счастья. (Столько веков успело пройти!) Он ощущал спокойный и величественный ток крови в сильном спящем теле. На какой-то миг он сосредоточился на себе, задумавшись о жизни, которая становилась отныне его жизнью: воздух раздувал легкие и нес кислород в кровь; рождались миллионы новых клеток; артерии и вены, гибкие, даже изящные, получали размеренные потоки крови и несли ее дальше без задержки, без сбоя. И все происходившее в теле совершалось так же безупречно. Он задействовал мозг, предложив ему силлогизм, который был бы не по зубам падре Вельчеку, и Лепорелло быстро пришел к нужным выводам. Затем Черный Боб скользнул в воспоминание о кое-каких фривольных эпизодах недавней оргии в доме у Селестины, и новая плоть его отозвалась незамедлительно и с такой готовностью, что Боб опешил.

– Вот что значит мужчина! Вот что значит человек! А мы только и думаем, только и замышляем, как бы его погубить! Видно, нас просто гложет зависть и душит обида. Лучше бы нам у них чему можно поучиться. Вот только мера этого самого «чему можно», на беду, весьма невелика. Суть человека таится в его теле, и выражается она совершенно особым образом. То, что зовется жизнью, наверно, наделяет человека иным взглядом на вещи, для нас абсолютно непостижимым. Ведь не случайно Сатана так упорно скрывал от своего воинства, что такое здоровое тело. Насколько мне известно, такое приключилось впервые: чтобы одному из нас дозволено было по служебной надобности воспользоваться оболочкой молодого, умом не обделенного человека. И такое уж точно никогда не повторится, доведись всем бесам поголовно узнать ту жизнь, какая открылась мне, в преисподней случился бы бунт. Но Сатана отлично знает: начни я описывать свой опыт, никто мне не поверит. Но теперь-то я времени терять зря не стану. Во-первых, поскорей примусь за богословские проблемы, которые прежде мне были не по зубам. И ежели будет мне отпущен достойный срок, попытаюсь постигнуть суть человеческую и, возможно, пойму, почему же дьявол так много внимания уделяет тем, кого я полагал не более чем разумными букашками. До сей поры самым совершенным человеком из тех, кого мне довелось узнать, был падре Тельес, да только он не мог и шагу ступить без костылей. А ведь уметь резво прыгать, пожалуй, не менее важно, чем измышлять хитроумные теории, ибо – приятнее!

У него как-то само собой вдруг возникло желание проверить, сколь верна эта мысль, и он, выпрыгнув из постели, принялся подскакивать, делать сальто-мортале и иные акробатические фокусы. Тело беспрекословно слушалось, и казалось, мускулы и сами наслаждались собственными упругостью и силой.

– Лепорелло!

Голос раздался откуда-то из внутренних покоев, и почти тотчас же дверь отворилась. Появился Дон Хуан Тенорио.

– Лепорелло! Рехнулся ты, что ли?

Черный Боб мигом застыл, немного пристыженный, но вместе с тем несказанно довольный.

– Без размину с утра никак нельзя, сеньор.

6. Дон Хуан оказался юношей едва ли не того же возраста, что и Лепорелло, притом весьма красивым. Правда, был он повыше ростом и сложением покрепче, движения его отличались изяществом и уверенной легкостью, так что облик его тотчас обращал на себя внимание и производил впечатление поразительное и неизгладимое. Черный Боб на малую долю секунды задумался, успев пожалеть, что обречен пребывать в теле Лепорелло и никак не может полюбопытствовать, как же устроен внутри его хозяин, но отложил все вопросы на потом, ибо немедля и безошибочно почуял: сей образчик человеческой породы заслуживает самого серьезного внимания.

Одет Дон Хуан был в черные короткие штаны и белую, расстегнутую на груди рубаху, взамен башмаков – мягкие туфли. В руках держал он две шпаги.

– Вот оно что! Ты зря растрачиваешь силы, а потом не можешь выдержать больше пары атак. Ну же, одевайся, да поспеши!

Он кинул одну шпагу на постель Лепорелло и удалился. Слуга торопливо оделся.

– Сеньор, я готов.

– Входи же, не мешкай.

Лепорелло вошел и огляделся. Комната Дон Хуана походила скорее на келью. В ней имелось два окна, и сквозь них било теперь яркое солнце. Кроме кровати тут были полки с книгами, стол и одежный шкаф. Книги по большей части содержали сочинения мыслителей и поэтов. Одежда в шкафу была богатой, но неизменно черного цвета. Над кроватью висело старинное распятие, неподалеку лежали и четки. Тут Лепорелло подумал, что, судя по всему, Дон Хуан был добрым христианином.

– Нынче мы запоздали. Придется управиться побыстрей, а то не поспеем на первые лекции. В позицию!

Эх, до чего славно выглядит мужчина со шпагой в руке! Черный Боб, пользуясь тренированным и мускулистым телом Лепорелло, парировал удары и не мог нарадоваться собственной ловкости и удали. Но ему приходилось больше защищаться, ибо отвагой и сноровкой Дон Хуан его превосходил.

– Есть! – крикнул Дон Хуан, снова кидаясь в атаку.

Но тут послышался стук в дверь. На пороге вырос священник-иезуит. Дон Хуан отпрыгнул назад, изящно взмахнувши шпагой в знак приветствия. Лепорелло словно ненароком скопировал жест хозяина, ведь был он по натуре еще и шутом-пересмешником.

– Да ниспошлет вам Господь премного добрых дней, Дон Хуан!

– С чего бы им быть дурными, падре Мехиа. Что привело вас сюда?

По знаку хозяина Лепорелло удалился, но, бросивши тело слуги на топчан в передней, Черный Боб поспешно скользнул обратно.

Дон Хуан и его гость сели, при этом хозяин разместился на кровати, и иезуит начал говорить, кружа вокруг да около и постепенно приближаясь к главному: некий священнослужитель из их ордена только что прибыл из Севильи и привез дурные вести касательно отца Дон Хуана – дона Педро Тенорио, вот уже несколько дней как лежит тот прикованный к постели тяжелым недугом. Лет ему немало, и худшего можно ожидать со дня на день. В свете этих печальных обстоятельств иезуит явился предложить свои услуги.

– Ведь, как нам известно, вы полагаете посвятить себя служению Богу.

– Пока я решения не принял, – ответил Дон Хуан.

– Такой шаг делается лишь после долгих размышлений, но намерение похвальное. Служить Господу, оставаясь в миру, – это чревато серьезнейшими опасностями, и не из-за соблазнов света, нет; благодарение Всевышнему, последние реформы значительно улучшили положение священников. Но ведь такой знатный кабальеро, как вы, не станет смиряться с ролью простого клирика, вы возмечтаете подняться выше, стать, по крайней мере, епископом. Тут-то, друг мой, и таится опасность. Тщеславие губительно для нашей духовной жизни, и многие, многие забывают о Боге, пускаясь в погоню за митрой. Речь не только о нравственной стороне нашей жизни, ведь от такого юноши, как вы, мы вправе ожидать умственных подвигов, но книги и научные изыскания требуют несуетной жизни. И тогда – можно ли сыскать что лучше нашего ордена. Мы – о чем вы осведомлены – воинство ученых мужей, и в нынешние времена последнее слово в теологических науках принадлежит падре Молине. Присоединяйтесь к нам и обретете желаемое как в смысле культуры, так и в смысле образования. Почти все мы, иезуиты, кабальерос или, по крайней мере, идальго, и среди нас не сыскать неотесанного падре – из тех, что мешают утонченным умам пролагать свою стезю в теологии. С другой стороны, отважных людей мы посылаем на героические дела. Благодаря им, иначе говоря, благодаря иезуитам, числом весьма немногим, ересь не сумела победить в Англии, так что кровь падре Кампиона[10] была пролита не зря.

Иезуит стал было подниматься, и Черный Боб спешно воротился в тело Лепорелло, дабы гость ничего не заподозрил. Дон Хуан вежливо проводил монаха до двери, заверив его, что, склонись он к священническому служению, непременно обдумает его предложение. Как только иезуит удалился, Дон Хуан приказал:

9Так называли Фому Аквинского (1225 или 1226–1274).
10Кампион, Эдмунд (1540–1581) – английский ученый-иезуит, католический мученик.
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru