bannerbannerbanner
Дон Хуан

Гонсало Торренте Бальестер
Дон Хуан

Полная версия

А она ждала ответа, широко открыв глаза, протянув ко мне руки. И так как я медлил, переспросила:

– Вам нечего сказать мне?

– Сейчас нет. Но я хотел бы задать вам несколько вопросов.

Это была уловка. На самом деле в голове у меня было пусто, ни одной мысли, и нужные слова не спешили являться на мой тоскливый зов.

– Я рассказала все, – промолвила она.

– Думаю, не совсем все. Помните, вы сразу же сообщили мне, что вплотную соприкоснулись с чем-то тайным, но потом лишь вскользь упомянули об этом и никак не объяснили, что же вы тогда почувствовали, если только не называете таинством то, что является всего лишь вашим первым любовным опытом. Не спорю, он не совсем обычен, и прежде всего необычен путь, которым вас к нему подвели, – но он не более чем необычен. Я отлично понимаю, почему вы выстрелили, но для меня осталось загадкой, почему вы почувствовали себя виноватой и даже подумали о самоубийстве. И наконец: что вы имели в виду, подчеркивая, что он не смотрел на вас, не собирался насмехаться над вами и использовал всего лишь как инструмент.

– Я совсем запуталась, – ответила она с очаровательно-виноватой улыбкой.

– Я мог бы помочь вам разобраться в себе.

– Прекрасно.

Она стала другой. Во время последней части своего рассказа, несмотря на дьявольски интеллектуальные обороты речи, несмотря на четкость и внятность выражения мыслей, Соня сильно волновалась, голос ее дрожал. И мне казалось, что мы стали ближе друг другу, что я могу помочь ей, хотя совершенно не представлял, о какой помощи тут может идти речь.

– Начнем с моего последнего вопроса. Итак, вы увидели его без темных очков и именно тогда обнаружили, что не были предметом его любви?

– Кажется, так.

– А тайна? Когда и как вы почувствовали, что здесь есть тайна?

– Как только он начал играть. Меня словно что-то заставляло шагнуть на дорогу, манившую именно своей темнотой.

– Что-то?

– Что-то! И все. – Вдруг она слегка вскрикнула. – Теперь я знаю! Меня словно бы подталкивали к смерти. Любовная разрядка заставила меня возжелать смерти как высшего счастья, я захотела соединиться с ним, чтобы умереть в его объятиях.

– Умереть? Но почему?

– Не знаю. Я вдруг поняла, что счастье в самоуничтожении. Я вам об этом уже говорила. Стать ничем – вот блаженство, о котором я мечтала, пока тело содрогалось.

– А что вы думаете обо всем этом теперь?

– Я еще не могу думать.

– Итак, ваша жизнь обогатилась неким мистическим опытом… ни о чем подобном вы раньше не подозревали, ничего подобного не желали; а также – сексуальным опытом, хотя и весьма запоздалым, потому что вы сами затягивали ход событий… И теперь этого не перечеркнуть. Мало того, вы уже не сможете жить, как жили раньше, даже если очень захотите, даже если попытаетесь. Это новый для вас этап. Вам его не забыть, а возможно, вы только о нем и будете думать…

– Да. Скорее всего, так оно и будет.

– Вы словно заново родились и стали другой.

Соня улыбнулась:

– Это метафора.

– Называйте, как угодно. По-моему, пройдет уйма времени, прежде чем вы сумеете во всем разобраться, сумеете принять разумное и свободное решение. А теперь вы и сами толком не знаете, любите или ненавидите этого человека.

– Вы намекаете, что я все еще влюблена в него?

– Уверен, и чувства ваши очень глубоки, а какова их природа – не так уж важно.

– Мне стыдно даже подумать, что я когда-нибудь встречусь с ним, буду молить о любви. Нет! Этого я не сделаю никогда.

– Все равно бы ничего не вышло…

Она гордо вскинула голову, словно услышав оскорбление.

– По-вашему, я больше не могу ему нравиться? Мне не раз говорили, что я красивая.

– Дело в другом.

Я достал из папки визитную карточку, написал на ней свой адрес и положил на стол.

– Мне пора. Если я вам понадоблюсь…

Соня быстро поднялась.

– Нет, спасибо. Вы мне больше никогда не понадобитесь. Вы вели себя благородно, были очень добры, но… – Движением рук, выражением глаз она договорила остальное: – «Я не желала бы вас больше видеть».

Я с улыбкой кивнул, помнится, с моих губ даже слетело что-то вроде «Разумеется!», но сам я отыскивал какую-нибудь уловку, чтобы вынудить Соню опять обратиться ко мне за помощью. И найти такую зацепку надо было сейчас же, пока мы не попрощались. Уже в дверях я еще и еще раз повторил все положенные формулы вежливости, уже выйдя на лестницу, попросил огня, чтобы зажечь сигарету, потом вспомнил, что забыл перчатки… Именно тогда на подмогу мне явился ангел.

– Подождите.

– Вы забыли что-нибудь еще? – с иронией спросила она.

– Да. Я забыл сказать вам, что того человека зовут Дон Хуан.

Я захлопнул дверь лифта и нажал на кнопку. Мне показалось, что лифт двигался чертовски медленно: я боялся, что по лестнице она спустится вниз быстрее и будет ждать меня там, а потом даст пощечину – за то, что я скрывал это раньше.

Я уже выходил из ворот, когда услышал, как она, перепрыгивая через ступеньки, мчится вниз. Я бросился бежать и, прежде чем она выскочила на улицу, нырнул в первый же переулок. Я слышал, как она звала меня…

Едва я добрался до гостиницы, дежурный сообщил:

– Вам звонила какая-то девушка. Пять раз за последние пять минут.

– Скажите, что я еще не вернулся. Повторяйте это, сколько бы она ни звонила. – И я разъяснил, что меня преследует некая назойливая особа и что я хочу спать. – А вот если позвонит один господин, итальянец…

Лепорелло не позвонил. Он явился в гостиницу на следующее утро и ждал в холле, пока я спущусь.

– Что вы сделали с Соней? Она разбудила меня бесчеловечно рано и потребовала, чтобы я привез вас к ней.

– Прямо сейчас?

– Сразу после обеда.

Было чуть больше половины двенадцатого.

– Тогда у нас есть время перекусить и побеседовать.

– Да, вполне. Я вас приглашаю. Ну позвольте мне сделать это! Я знаю один итальянский ресторан, где готовят лучшие в мире спагетти.

– Как дела у вашего хозяина?

– У Дон Хуана? Вы имеете в виду Дон Хуана?

– А у вас есть и другие хозяева?

Лепорелло хитро усмехнулся:

– Нет. В данный момент нет. Дон Хуану гораздо лучше. Утром ему сделали переливание крови. Свою кровь, разумеется, предложила Мариана… Бедняжка была так счастлива!.. Она изрекла нечто вроде того, что «если уж нашей крови не суждено смешаться в наслаждении, пусть смешается в несчастье».

– Вот ужас!

– Нет, это трогательно. И даже красиво! Знаете, пожалуй, она стала мне нравиться. Женщина, умеющая так любить, заслуживает счастья.

– Но с Дон Хуаном она вряд ли его найдет.

– А со мной? Обо мне вы не подумали?

– Но любит-то она его.

– Это проще простого – осуществить некую любовную рокировку. Да вы ведь и сами не далее как вчера вечером сумели заинтриговать бедную Соню, пустив в ход театральный эффект, и, должен признать, сделали это весьма ловко. Но для чего? Тоже решили провести рокировку?

Мы дошли до Марсова поля, которое располагалось совсем недалеко от моей гостиницы. Лепорелло кивнул на пустую скамейку:

– Если вам охота поспорить, сядем. Сегодня у меня не то настроение, чтобы прогуливаться. Я чувствую себя не в своей тарелке. Любоваться весенними деревьями у реки – это ваше дело, меня они раздражают. Ненавижу весну, по-моему, так это просто дьявольская выдумка протестантов. В наших средиземноморских странах весны не бывает, не бывает всяких там промежуточных состояний – они только смущают душу, изматывают нервы… Сплошная маета…

– Для меня – нет.

– Ваше дело. Я говорю о себе. Итак, зачем вы подкинули бедной Соне эту приманку? Ну? Вам было мало ее откровений? Из них вроде становится вполне ясно, какими приемами пользуется мой хозяин… И как они вам?

– Совершенное барокко. Зачем столько накручивать? То, чего он добивался два месяца, призвав на помощь Космос, другой бы получил через две недели, без всякой мистики и метафизики. Разве непонятно, что Соня просто созрела…

– Нынче мой хозяин испытывает склонность к барокко, а вот раньше он предпочитал строгую классику. Ну ладно, обстоятельства меняются, и теперь он забавляется собственной виртуозностью. Это артист, ему нравится снова и снова доказывать свое всесилие. Вы когда-нибудь видели скрипача, который на одной струне исполняет Крейцерову сонату и заставляет пианиста аккомпанировать ему на одной клавише? Таков и мой хозяин.

– Подобные вкусы – явный признак упадка. Произведение искусства, в котором на первый план выносятся технические приемы, всегда декадентство: так маскируются бессилие воображения и творческое бесплодие.

Лепорелло расхохотался во всю глотку. Он смеялся так громко, что дамы, которые сидели неподалеку, приглядывая за белокурыми детишками, сердито оглянулись и поспешно встали.

– Ну и чушь вы сморозили. Вы заслужили…

Дамы удалились, а Лепорелло бросил на меня презрительный взгляд.

– Впрочем, заслужить-то вы заслужили, но меня такой вариант никак не устраивает. И мы никогда в жизни не избавимся от Сони! Открою вам секрет: я остановил свой выбор на вас по разным причинам. Мне понравилось ваше увлечение теологией – это обычно характеризует человека с лучшей стороны, а мой хозяин признателен вам за те прекрасные слова, которые вы ему посвятили. Но есть и главный резон. Я так настойчиво навязывал вам свою дружбу и даже открыл большую часть великой тайны, чтобы вы занялись Соней после того, как мой хозяин даст ей отставку. Я твердо полагал, что вы в этом преуспеете.

Я кисло улыбнулся. Сухо поблагодарил его и поднялся.

– Да не обижайтесь, не обижайтесь! – воскликнул он и схватил меня за полу пиджака, стараясь снова усадить рядом. – Не разыгрывайте мне здесь испанские обиды! В конце концов, я и сам стал подумывать о Мариане и надеялся, что вы займетесь Соней. Помилуйте, чего тут обидного? Будто вы сами не начали к ней подкатываться! Соня – прекрасная девушка. Должен признать, таких обычно не бросают, хотя – как правило, ни одна из брошенных моим хозяином женщин такого обхождения не заслуживала. Среди женского племени они были лучшими из лучших. В былые времена любовь Дон Хуана выжигала на их судьбах трагическую печать, теперь нравы не те, да и хозяин мой стал менее торопливым, он куда тщательнее разрабатывает план атаки. Но, одерживая победу – по-своему, разумеется! – он одновременно учит их быть счастливыми и в других руках. Вот в чем, друг мой, смысл его колоссальной творческой силы! Думаете, Соне суждено было бы стать счастливой, не узнай она его? Соня так и осталась бы интеллектуалкой, сухой, как виноградная лоза, – ведь, дожив до двадцати пяти лет, она даже из любопытства не завела интрижки. А теперь? Она словно едва распустившийся цветок, который открывается каплям утренней росы. Представьте, как прекрасен будет ее первый поцелуй. Если вы отказываетесь от нее из-за национальных предрассудков, значит, я в вас ошибся и вы – набитый дурак.

 

Вот уже несколько минут я видел перед собой Луиса Мехиа из Соррильи[7], говорившего: «Невозможно, чтобы вы ее оставили…» Кажется, я продекламировал строчку вслух.

– Ну, это же разные вещи, – сказал Лепорелло и подкрепил свои слова гримасой отчаяния. – Вы, испанцы, просто невыносимы. Послушайте, друг мой, когда дела принимают такой оборот, их либо доводят до последнего, трагического предела – как поступил мой хозяин, – либо отходят в сторону.

– А при чем тут ваш хозяин?

– Вы коснулись темы, где вопросы теряют смысл и звучат нелепо. Если вы чувствуете себя доном Луисом Мехиа, то имеете дело с Дон Хуаном; если остаетесь самим собой и пытаетесь разобраться в ситуации, в которую по своей же воле впутались, то кто, если не мой хозяин, все это завертел?

Он мягко похлопал меня по спине. Я смущенно понурил голову.

– Ладно. Не переживайте. Вы просто дурно сформулировали вопрос, пытаясь, по сути, подобраться совсем к другой проблеме. К какой же?

– У меня только один вопрос: кто ваш хозяин?

– Дон Хуан Тенорио.

– Чушь!

– Но если он не Дон Хуан, то кто же тогда?

– Обычный донжуан.

– Ох, не верю, не верю я подражателям, и вы не верьте.

– Бывают люди одного типа, и они отнюдь не подражают друг другу, они причастны общей идее.

– Но Дон Хуан – не человеческий тип, это конкретная личность, уникальный характер, совершенно неподражаемый. Те, кого называют донжуанами, – вульгарная подделка, они гоняются за юбками, им важно только количество побед. Ведь вы сами убедились, друг мой: чтобы быть тем, кто он есть, и реализовать себя в высшей степени, моему хозяину не нужно прибегать к некоторым крайностям.

– Он просто не может.

– Ему просто не нужно.

– Смешно: Дон Хуан использует обходные пути – пускай очень оригинальные и сложные, – чтобы подвести своих возлюбленных к тому, что Соня называет… своим первым настоящим сексуальным опытом.

– А вам не приходит в голову, что он таким образом оберегает их от физиологической катастрофы? Мой хозяин печется о своих жертвах.

– Я все равно считаю его импотентом.

– Вывод грубый, примитивный и вас недостойный. Ведь раньше вы верили, что для Дон Хуана соблазнение женщины никогда не было самоцелью, всегда только средством, – как вы можете теперь?..

– Для Дон Хуана, но не для вашего хозяина.

– Так ведь мой хозяин – Дон Хуан.

– А вы тогда кто?

– Я? – Он снова зашелся смехом, но на сей раз смеялся совсем как злодей из мелодрамы. – Как-то раз я намекнул вам: ну а вдруг я бес?

Он встал и глянул на меня – так важно и торжественно, как только мог глянуть Лепорелло. Потом церемонно снял шляпу и отвесил поклон:

– Теперь готов утверждать: я – бес.

Я тоже встал и поклонился не менее церемонно:

– Очень приятно. А почему бы вам не заняться бесовщиной? Ведь вам, скажем, ничего не стоит дунуть и перенести меня на вершину вон той башни.

– Я бы это сделал, если бы мог. Неужели непонятно?

– Ну тогда какой же вы бес? Ведь бес, как вам, знатоку теологии, хорошо известно, имеет власть над телами.

– Послушайте, некоторыми привилегиями мне пришлось поступиться. Я отказался от них в обмен на право любить. Но будь у вас нюх на чудеса, вас бы давно поразила моя поистине дьявольская осведомленность: скажем, о ваших мыслях или о мыслях других людей. Вы, например, не задались вопросом, откуда мне в подробностях известно все, что произошло вчера между Соней и моим хозяином или между Соней и вами?

– Если может существовать рациональное объяснение, зачем искать его в сфере сверхъестественного?

Лепорелло, отдуваясь, рухнул на скамейку.

– Ну и упрямец! Но хоть в качестве рабочей гипотезы вы согласны считать меня бесом?

– Ради чего?

– Я расскажу вам одну историю… Я расскажу вам… – Он чуть помедлил. – Я расскажу вам, как и почему я свел знакомство с Дон Хуаном. Никто на свете не знает этой истории.

– Вы полагаете, мне это будет интересно?

– Если вы мечтаете дознаться, какой же на самом деле была жизнь Дон Хуана, мое повествование послужит вам чем-то вроде пролога. – Он снова похлопал меня по спине – как-то очень вкрадчиво. – Ну-ну, решайтесь. Спагетти, приправленные моим рассказом, – диво, а не обед! Никогда в жизни вам не попробовать итальянских макарон под таким соусом! К тому же вы узнаете, как жизнь Дон Хуана связана с небом и с преисподней.

– Наверно, как и все прочие жизни.

– Но у него все иначе.

Не дожидаясь моего ответа, он кинулся к дороге и остановил первое же такси, потом принялся делать мне знаки и, когда я подошел, чуть ли не силой, но достаточно вежливо заставил меня сесть в машину. Он назвал какую-то улицу и номер дома, и вскоре мы попали в кафе, где несколько рабочих-неаполитанцев ели свои макароны. Мы вошли в отдельный кабинет. Мой спутник заказал еду и вино.

– И прошу вас, сделайте сегодня исключение ради меня, – попросил он, – эта вода, которую вы пьете, – жуткая отрава.

Спагетти источали изумительный аромат. Лепорелло начал рассказывать свою историю, которую он назвал «Историей Черного Боба»…

Глава вторая

Рассказ Лепорелло

1. Отчего его прозвали Черным Бобом, что на деле-то не лучше Паршивой Овцы, а не, скажем, Зеленым Горошком, как бы ему хотелось? История эта случилась назад тому тысячи и тысячи лет, во времена, когда и сами бобы едва появились на свет, и имеет она прямейшее отношение к проблеме: что было ранее – индивид, род или вид… К тому же к истории этой примешано столько небылиц, что с точностью говорить о чем-то затруднительно, достоверно известного маловато, а посему восстановить ее можно лишь примерно и опираясь скорей на домыслы, чем на факты. Словом, история эта будто нарочно создана для поэтов и весьма приманчива для их воображения. Однако поспешим оговориться: тот, кого звали Черным Бобом, берясь за очередное дело, под именем своим никогда не работал, а придирчиво подбирал себе новое прозвище или же присваивал имя страдальца, чьим бренным телом вынужден был воспользоваться. К тому же этот самый Черный Боб издавна – ежели только в разговоре о нем уместно пользоваться какими-либо временными категориями – слыл докой по части «последнего гвоздя». Он, как тореро, выходил на арену под самый конец, когда подручные уже успевали разыграть большую часть боя. Тут он и подыскивал себе подходящее тело среди близких умирающего пациента – тело родственника, соседа или друга, – дабы родство, дружба или соседство позволяли ему беспрепятственно бывать в нужном доме, кружить рядом, помогать выхаживать больного. Он глаз не спускал с подопечного и усердствовал, на иной взгляд, сверх меры. Зато как скоро приходила пора и умирающий, отменно подготовленный, слабел душой, Черный Боб наносил свой коронный удар, вернейший удар, так что новопреставленный без лишней волокиты и дотошных разбирательств мог отправляться прямехонько в преисподнюю. С тех пор как за Черным Бобом укрепилась слава мастера, он и участвовать стал лишь в самых громких корридах, брал на себя лишь самых свирепых быков, словом, занимался персонами известными, особо ценимыми в преисподней, где весьма пеклись о качестве новых поступлений и любили покичиться победой, ежели удавалось заткнуть за пояс Противную Сторону, отбив у нее в тяжком бою завидную добычу.

Да, Черный Боб сделался искуснейшим мастером, но со всем тем не отпускала его одна тайная мечта. Ведь до сей поры ни разу не случилось ему попользоваться стоящим человеческим телом, чтобы было оно ему в радость и принесло хоть каплю удовольствия. На долю его выпало немало громких дел, какими не зазорно похвастаться любому бесу, но вот беда – раз за разом вселялся он в тела немощные, неказистые или совсем уж грубо скроенные. К примеру сказать, как-то отправили его спешно в Рим с приказом взять на попечение занемогшего кардинала Риччи, и Черный Боб лелеял надежду, что дозволят ему воплотиться в тело прекрасной Катарины, которая вертелась поблизости. Куда там! Была ему уготована безобразная оболочка старого слуги, вдобавок скрюченного ревматизмом и посему терпевшего муки, сравнить которые возможно только с муками адовыми. А время спустя довелось Черному Бобу слетать во Флоренцию – похлопотать об известной куртизанке и покровительнице искусств Симонетте, в доме которой, и согреваясь ее любовью, собирались именитые мужи для изысканных бесед. Стоит ли говорить, что успеха ради вселился Черный Боб в шута, поскольку больная всячески того привечала – только он своими выходками умел рассеять ее меланхолию. Шут же был от роду крив, да к тому же горбат, а умом и вовсе убог.

Наконец, тому лет двадцать велели Черному Бобу заняться великим теологом и последователем Блаженного Августина падре Тельесом, решивши, что тот вот-вот испустит дух. Бес-то в спешке и юркнул в тело некоего монаха из немцев, Иеронимуса Вельчека. Так этот самый падре Вельчек страдал язвой желудка и питался протертыми кашами. И как назло, в расчетах преисподней случилась в тот раз промашка, и падре Тельес после тяжкой болезни стал поправляться и благодаря стараниям еврейского врача-безбожника сделался живей прежнего – несмотря на почтенные свои семьдесят с хвостиком и ощутительную телесную немощность. И двух месяцев не прошло, как вернулся он в университет Саламанки и, поднявшись на свою кафедру, продолжил курс лекций о Святой Троице. А Черный Боб, рассудив, что больше ему тут делать нечего, воротился в преисподнюю, да только там, внизу, полагали, что теолога-августинца без пригляда оставлять не годится, и Черного Боба вновь отправили в Саламанку, где ему предстояло еще невесть сколько времени терпеть боли в желудке и перебиваться молоком да протертыми кашами – до той поры, пока падре Тельес и вправду не помрет.

Так вот и протекли помянутые нами двадцать лет. И влачил Черный Боб жалкую монастырскую жизнь, не смея позволить себе наималейших развлечений, ибо имел строгое предписание: никакими нечестивыми поступками или веселыми похождениями не пятнать добрую славу монаха, в чье бренное тело он, к вящему своему неудовольствию, вселился. На первых порах помаялся Черный Боб тоской и недугами, а потом от скуки взялся изучать теологию, заделавшись учеником падре Тельеса. И стоит принять в соображение, что явилось это курьезнейшим эпизодом в истории преисподней. Так-то оно так, да только написанные на неудобоваримой латыни и лишенные всяких литературных достоинств трактаты содержали мысли о Божественном, а тот самый дряхлый старичок, который, казалось, дунь – и рассыплется, знал о Боге поболе любого другого, правда, с одной оговоркой: в душе-то он был атеистом.

Не страдай Черный Боб так сильно от язвы, он бы и дальше готов был вести такую жизнь и не желал бы смерти учителю, но проклятущий желудок был словно набит горячими угольями, и если днем Боб просто ходил с постной миной, то ночами боль не позволяла ему глаз сомкнуть, ибо проклятая язва сна не знала и жгла так, что не было способа пригасить этот огонь. Так что Черный Боб поневоле клял живучесть падре Тельеса, хотя сознавал, сколь многим ему обязан. Но ведь и то правда, что благодарность никогда не значилась в числе его добродетелей.

Черный Боб – в облике падре Вельчека – слыл в Саламанке за чудака. В университете занимал он должность адъюнкта, и студенческая братия, люто его ненавидя, еще и выказывала ему презрение – за то, что рабски повторял он мысли падре Тельеса. Словом, на всем, что исходило от сего монаха, лежала печать ума посредственного и тусклого. В его обязанности также входило исповедовать неимущих студентов из одного местного колехио, и никто другой не накладывал столь суровых епитимий, никто не был столь строг с распутниками. Правда, уже после его смерти припомнилось, что катехизисом он студентов никогда не мучил и проявлял к нему безразличие, кое попахивало ересью. Но, возможно, это лишь часть сложенной много позже легенды о нем.

 

2. Святая инквизиция занялась было расследованием обстоятельств смерти падре Вельчека, но скорей на бумаге, чем на деле. Случилось так, что в одну из ночей Черный Боб, совсем изнемогши от боли и чуть усмирив резь в желудке корочкой хлеба, поспешил употребить передышку на размышления над одним темным местом касательно внутренних отношений меж Тремя Божественными Ипостасями. Саламанка спала, и сквозь открытое окно слышно было, как шумит река и как ветер, играя, поет в вязах. Больные глаза Вельчека устали от света. В подобных случаях Черный Боб позволял себе некоторые вольности – ведь счастливого дара, умения читать в темноте, его никто не лишал. Вдруг он услыхал шаги на галерее, и в дверь его постучали.

– Войдите.

В келью скользнула робкая тень.

– Не стряслось ли чего? Не захворал ли отец настоятель? – спросил Черный Боб, вскочивши со стула, так что куча книг, в которых он рылся, обрушилась на пол.

– Меня послали за вами, падре Вельчек, – произнес незнакомый голос. – Но, сделайте милость, зажгите лампу. – И, помолчав, добавил: – Вот странно! Здесь пахнет серою!

– Это от лампы. Я лишь недавно потушил огонь.

Ему довольно было просто прикоснуться к фитилю, чтобы келья осветилась, но, боясь смутить гостя, операцию эту он проделал, загородивши лампу спиной.

– И что же такое стряслось? – спросил Черный Боб, поворотившись и тотчас заметив, что на ночном посетителе было одеяние служителя инквизиции. Без всяких к тому оснований он почувствовал укол страха. – Что же стряслось? – повторил он вопрос.

– Падре, прошу покорно простить за неурочный визит, но дело не терпит отлагательств, и пославшие меня желали бы видеть вас незамедлительно, – промолвил гость.

В ответ монах скорчил кислую гримасу:

– Я тут, как на грех, занемог, нельзя ль обождать до завтра? Сеньоры инквизиторы должны понимать, что в такую пору добрых христиан не беспокоят.

– Пославшие меня, падре Вельчек, просят извинить их вынужденную настойчивость. Отец настоятель извещен и дал свое соизволение.

– Что ж, коли так, я готов. Холодна ли ночь?

– Довольно тепла.

– И плащ не надобен?

– Боюсь, в казематах сыро и холодно.

– В казематах? – Тело падре Вельчека против воли Черного Боба содрогнулось, а бес подумал, что, ежели начнется следствие, монаха он убьет, устроив ему прободение язвы. В преисподней потом разберутся, он же пыток терпеть не станет.

– Я готов проследовать, куда вам будет угодно, – сказал он, заворачиваясь в плащ.

После легкого препирательства – кому выйти из кельи первым – они оказались на галерее, а затем и на улице. Посланец шел молча, словно язык проглотил, бес же горестно размышлял над таким поворотом дела: слишком многого не успел он постичь в теологии, и навряд ли когда еще подвернется ему столь удобный случай. О чем они там, в преисподней, думают, ужели плохо им было бы заиметь знатока богословия из своих?

Город окутывала легкая дымка, и две тени, быстро скользившие по улице, походили на тени пришельцев из иного мира, отчего какой-то запоздалый прохожий, завидев их издали, даже спрятался за колонну и спешно перекрестился. Крестное знамение обожгло Черного Боба почище пули. Он охотно надавал бы по шее чересчур боязливому путнику, но шагавший впереди посланец сильно торопился, и отставать от него – из уважения к инквизиции – не подобало.

Во дворец святой инквизиции они проникли через маленькую потайную дверцу и, миновав две крытые галереи и два коридора, натолкнулись на ожидавшего их монаха-доминиканца.

– Добрый вечер, падре Вельчек, покорно просим извинить за неурочный вызов, но без вашей помощи нам не обойтись.

Служитель исчез. Слова доминиканца звучали приветливо, и Черный Боб успокоился.

– Что же случилось?

– Следуйте за мной и все узнаете. Сеньоры инквизиторы ожидают вас.

Они прошли каким-то узким коридором, спустились по мрачным лестницам и очутились в подземелье, которое, судя по сырости, располагалось под рекой. В полутемной зале заседал священный трибунал, и члены его в черном облачении сидели за столом, таинственные и страшные. Черный Боб знал об инквизиции только понаслышке и теперь, столкнувшись с ней впрямую, порядком струхнул.

– Подойдите ближе, падре Вельчек, – произнес кто-то на латыни. – Подойдите ближе. Мы нуждаемся в вашей помощи и просим об услуге.

Один из инквизиторов встал и указал куда-то в угол:

– Взгляните на этого фламандца, он недавно прибыл в Саламанку, и мы подозреваем, что явился он распространять лютеранские сочинения и что сам он – тоже еретик. Но он изъясняется на каком-то дьявольском наречии… Вот мы и подумали, что коль скоро ваше преподобие немец…

– Я никого не вижу, – сказал Вельчек, желая досадить инквизиторам, хоть сразу разглядел не только лежащего в углу фламандца, но и затаившегося у того внутри беса. Он не успел тотчас распознать, кто именно там был, но запах бесовщины учуял немедля.

– Не желаете ли, падре, воспользоваться вот этим светильником? – спросил один из инквизиторов.

Взявши светильник, Вельчек подошел к пленнику и пнул его ногой:

– Кто ты такой и что тебя привело сюда? – спросил он по-фламандски.

– Я – Надоеда. Явился переговорить с тобой…

– И лучшего способа найти не сумел…

– Никогда не думал, что монахи бывают такими лютыми… Пособи, будь другом, может, они отступятся. Назавтра мне нужно воротить тело в целости и сохранности, а эти вон как его изметелили.

Вельчек доложил замершим в ожидании инквизиторам:

– Это фламандский купец, его зовут Рёйсбрук[8]. О чем вашим милостям угодно его спросить?

– Проверьте, как он знает «Римский катехизис».

– Будет ли мне позволено присесть?

– Коли вам, падре, это необходимо…

– Осмелюсь напомнить о своем недуге…

Ему принесли табурет, и он сел. Потом снова заговорил с фламандцем:

– Слушай, Надоеда, давай-ка притворимся, будто ведем беседу, времени это много не займет, а потом они тебя небось отпустят. Ты должен говорить поболе моего, так что давай выкладывай, с чем тебя прислали. Да говори так, словно отчитываешь что по памяти – отвечаешь урок по Катехизису. Пусть думают, будто я тебя проверяю.

Фламандец слегка приподнялся. Раздался стон.

– Что желают знать святые отцы?

– Не еретик ли ты.

– Для них, видать, еретик, я исповедую кальвинизм.

– Это как же? – спросил, опешив, Черный Боб.

– Да, несколько лет я провел в теле одного французского гугенота, и он обратил меня в свою веру.

– Шутить изволишь? Мы, бесы, исстари были католиками.

– Так то раньше. Но потом Лютер объяснил поразительные вещи. Хотя лютеранство, конечно, не по нам – чересчур уж сентиментально. Но вот логика Кальвина безупречна! Никому из наших с ним не потягаться. Эх, а как он рассуждает о Дьяволе!

Черный Боб взглянул на него с презрением.

– Тебе бы послушать падре Тельеса. Вот у кого логика так логика! А какая глубина познаний, какая эрудиция! Мне довелось удостовериться, что во всем свете никто не знает о Боге столько, сколько он.

– Католицизм устарел, – со вздохом обронил Надоеда. – С точки зрения нашего дела от новых ересей проку больше!

– Случись в аду инквизиция, я бы на тебя непременно донес! Это надо такое – бес-еретик!

– А чем он хуже беса-католика? Ладно, по мне, так мы заболтались. Доложи-ка монахам о результате экзамена – чего ты напроверял. А я уж и на ногах держаться не в силах, ох и болит у меня все! Нет больше терпенья! Поскорей бы выбраться из этого тела – очухаться… Да и дело мое к тебе не терпит отлагательств.

Падре Вельчек повернулся к инквизиторам:

– Преподобные отцы, я обнаружил в этом человеке изрядное знание Катехизиса. Полагаю, это верный раб Господень. Он – францисканец-терсиарий.

– А порасспрашивали вы его о том, что он думает о конкретных положениях, касаемых Святой Троицы? Ибо в тех землях весьма распространены ложные воззрения Кальвина.

– Сей добрый человек даже имени этого выродка не слыхал.

Инквизиторы посовещались.

– Мы благодарим вас, падре Вельчек. Ступайте с Богом.

– А когда у вас случится свободная минута, – добавил тот, что выглядел среди них главным, – не откажитесь обсудить со мной кое-какие наиважнейшие проблемы. Как мне известно, падре Тельес нашел в вас истинного и достойного преемника.

7Соррилья-и-Мораль, Хосе (1817–1893) – испанский поэт и драматург, автор драмы «Дон Хуан Тенорио» (1844).
8Автор использует имя известного нидерландского теолога-мистика и писателя Яна ванн Рёйсбрука (Doctor ecstaticus, 1293–1381).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22 
Рейтинг@Mail.ru