bannerbannerbanner
Сон и другие мистические истории

Гоар Маркосян-Каспер
Сон и другие мистические истории

Вернувшись домой, она прокралась в комнату свекрови и долго рассматривала висевшую над кроватью акварель. Севан на ней был совсем сиреневый, почти фиолетовый, что раньше она приписывала необузданной фантазии мужа, такие же или почти такие и берега, и она с запоздалым раскаянием вспомнила снисходительное недоверие, с которым слушала до смешного вдохновенные рассуждения Дереника по поводу удивительных свойств Севана, меняющего якобы в зависимости от погоды и времени года не только собственную окраску, но и оттенок берегов. В тот раз она промолчала и только скептически улыбнулась – улыбкой ехидствующей Джоконды, как с легким раздражением обронил Дереник, обронил, встал из-за стола и ушел, не допив чая. Теперь она смотрела на акварель и думала, что сложись все иначе, не так нелепо, как уже сложилось окончательно и непоправимо, она вполне могла б стоять рядом с мужем в тот самый день или миг, когда Севан так фиолетово светился. Совсем как ее любимые аметисты. Она прошла к себе и долго еще любовалась подаренными Дереником к десятилетию свадьбы длинными-предлинными бусами, которые оборачивала вокруг шеи дважды или трижды, а потом легла спать, и ей приснился первый сон.

Сон начался не так, как это обычно бывает – с расплывающихся видений, откладывающихся на самой периферии памяти и сознания, за которыми следует более или менее четко запечатлевающийся отрезок, а далее снова туман, позволяющий только слабо угадывать людей и события – нет, этот сон начался, как начинается фильм в кинозале, гаснет свет, и ясные и яркие возникают первые кадры. Так и случилось, словно бы погас свет, а потом вспыхнул неожиданно и ослепительно, и Регина обнаружила себя на берегу фиолетового озера, а может быть, моря, катившего прямо к ее босым, по щиколотки погруженным в золотистый песок ногам загибавшиеся, как на рисунках в детских книжках, волны. Волны словно светились изнутри, белая пена, которую они, отползая, оставляли на песке, была похожа на снег, такая же густая и рассыпчатая, она лежала на кромке берега, медленно тая под лучами полуденного солнца. День был жаркий, и Регина одетая в плотную юбку и блузку с длинными рукавами, сразу вспотела, несмотря на дувший с моря – а может, озера – легкий ветерок. На уходившем вдаль в обе стороны пляже не было ни души, и после недолгого, но мучительного колебания она расстегнула пуговицы, огляделась еще раз и сбросила сначала блузку, а потом и юбку. Однако, нижнее белье на пляже казалось еще более нелепым, чем полушерстяная серая юбка в складку и белая, то ли учительская, то ли ученическая блузка, и уже не раздумывая, охваченная каким-то веселым безрассудством Регина решительно стащила с себя все остальное и, бросив одежду на песок, побежала купаться. Плавать она не умела и, окунувшись пару раз в восхитительно теплую и чистую воду, подвинулась в сторону берега и долго еще то стояла на невидимой черте, которую поминутно заливали и обнажали волны, то бродила вдоль нее, наблюдая, как море – видимо, это все-таки было море – старательно зализывает округлыми языками прибоя ямки ее следов на мокром песке. А потом она легла навзничь, раскинувшись, на горячую прибрежную полосу пляжа недалеко от кромки воды и подставила солнечным лучам свои белокожие, не тронутые загаром грудь, живот, бедра. Разнежившись, задремала и проснулась в постели, от звонка будильника.

Одеваясь, она то и дело замирала, душа не уставала вспоминать незнакомое ощущение свободы и покоя, охватившее ее на золотистом берегу фиолетового моря. Впервые за этот год она надела платье с глубоким вырезом и закрутила вокруг шеи в три ряда аметистовые бусы, и весь день при каждом движении их теплое прикосновение пробуждало в ней сладостное воспоминание о пережитом ночью. По дороге домой она зашла в одну комиссионку, другую и, стыдливо потупив глаза, купила иностранно шуршащий, из непривычно блестящей пестрой ткани сарафанчик с открытой до лопаток спиной и тоненькими бретельками, никак уж не позволявшими поддеть под низ лифчик, без которого Регина еще ни разу во взрослой жизни не выходила на улицу, во всяком случае, городскую, ну может, давным-давно на море, но в Ереване никогда. Дома она долго рассматривала сарафанчик, примерила его, запершись в спальне, но быстро, словно испугавшись, что дочь или свекровь застанут ее в подобном виде, скинула обновку и, запрятав ее в непрозрачный полиэтиленовый пакет, засунула подальше в шкаф – подальше, поглубже, в самый низ, под сложенные горкой летние вещи.

Спать она легла раньше, чем обычно, чуть ли не в десять, и вновь ей приснился тот же берег, еще более золотой, сверкавший под солнцем, как модная несколько лет назад шаль из люрекса, которую она купила после более продолжительных, чем когда-либо, колебаний, и которую Дереник, поддразнивая ее, называл елочной мишурой.

На этот раз море было тихим, недвижным, почти без морщинок, только тихо плескалось по краям, как несомая в стакане вода, и Регина опять засомневалась, море это или все же большое-большое озеро. Как и вчера, пляж был пуст, на слежавшемся песке вдоль воды, насколько хватал глаз, не виднелось ни единой отметины ни в одну сторону, ни в другую, ни в третью… Внезапно Регина поняла, что третьей стороны, то есть берега в глубину, она вчера как бы не видела, что нередко случается во сне, но сегодня ясно различала в некотором отдалении густой лес, охватывавший весь горизонт, нигде не просматриваемый насквозь, на первый взгляд, абсолютно девственный. Несмотря на отсутствие зрителей, Регина немного покрасовалась в своем новеньком сарафанчике, сидевшем на ней ладно, как ни одно из ее многочисленных платьев, потом, уже без какого-либо колебания или смущения проворно разделась, кинулась в воду и поплыла. Поплыла уверенно и легко, хотя никогда прежде этого не умела, более того, невыразимо боялась воды и под страхом смерти не позволила б себе утерять ощущение твердого дна под ногами. Она даже нырнула и добрый десяток метров плыла под водой, которая, казалось, сама несла ее неожиданно ставшее гибким и сильным тело, потом позволила морю поднять ее на поверхность и поддерживать там в сладостной невесомости, беспрерывно лаская текучими солеными ладонями ее обретшую молодую упругость кожу.

Проплавав чуть ли не час, она выбралась на берег и устало прилегла на песок, как и вчера, подставив себя солнцу, но спать ей сегодня не хотелось, и отогревшись, она поднялась и, оставив одежду валяться на песке, пошла нагая по берегу вдоль моря. Один километр, другой, ландшафт оставался прежним, но Регина шагала упрямо и размеренно и, наконец, уловила впереди некое изменение. Еще несколько метров, и берег резко изогнулся и словно распался на части, точнее, от него отпала крохотная частица – небольшой мыс, выдававшийся в море, напоминая издали сжатый кулачок опущенной на воду маленькой руки, оказался обтекаемым невидимой ранее за береговыми извивами протокой островком, на котором, как и на берегу, теснились деревья. С большого расстояния казалось, что островок чуть ли не в десятке метров от берега, но приблизившись, Регина поняла, что до него достаточно далеко, ей, во всяком случае, не доплыть, какое б неодолимое желание – а именно такое желание ее охватило – не побуждало б ее достичь приподнятых высоко над водой, отливавших сереющей лиловостью отцветающей сирени скал. Она жадно рассматривала островок, свисавшую между скальных изломов темную зелень, высокие кроны, вознесенные к небу словно вставшими в порыве возвыситься над прочими на цыпочки хрупкими соснами, потом с непонятным себе самой огорчением пошла по берегу обратно. Как и накануне, притомившись, она легла на песок и задремала, и проснулась у себя дома даже не от звонка будильника, а просто потому что выспалась. Весь следующий день по губам ее блуждала невнятная улыбка, и все ей нравилось – и весенний воздух, и прохожие, и студенты, и даже декан, которого она обычно не выносила. И свекровь вызывала у нее не раздражение, а жалость, до того, что хотелось обнять ее, как ребенка, и гладить по голове, и дочка ластилась, как в те незапамятные времена, когда еще тонконогой малышкой с двумя большими бантами на коротеньких косичках ходила в первый класс, и даже по телевизору показывали не обычную дрянь, а симпатичный фильм про двух пожилых танцоров, некогда знаменитых, а теперь забытых. Перед тем, как лечь спать, она долго стояла под душем, тугие струйки колюче хлестали по плечам, и кожа чуть неприязненно ежилась, торопя Регину в постель – наверно, предчувствовала встречу с пенистой, словно газированной, пахнущей незнакомыми водорослями и неизвестными берегами морской водой. И ей приснилось фиолетовое море – впрочем, фиолетовым он было в шторм, а в штиль скорее нежно-сиреневым, и она плавала и загорала, и ходила к островку, и то же самое снилось ей и назавтра, и через день, и через два. И всякий раз, проснувшись, она помнила каждую минуту, проведенную на заветном берегу, помнила сам этот берег ослепительно ярко и досконально, вплоть до сверкавших на солнце песчинок и редких бело-розовых, похожих на иногда попадавшиеся в комиссионках, причудливой формы раковин. И во сне, и наяву ее не покидало ощущение бодрости, свежести, какое бывает после хорошего отдыха, вернее, должно быть, ибо Регина подобной бодрости не испытывала никогда, каким бы удачным у нее не получился отпуск. Ей даже казалось, что она загорела – впрочем, ее белая кожа всегда была чувствительна к весеннему солнцу, И еще. Ни наяву, ни во сне она не могла отвязаться от ощущения, что впереди ее ждет некое событие, само по себе не дурное, интуитивного страха, во всяком случае, не пробуждавшее, но надвигавшееся неотвратимо и самой этой неотвратимостью пугавшее, ведь человеческой натуре ничто не противно так, как предопределенность, даже если предопределенное лежит в области сугубо позитивной. Хотя, вероятно, это не совсем так, а возможно, и совсем не так, отсутствием выбора тяготятся, скорее, натуры ищущие, а человеку среднему, так сказать, типичному представителю большинства, безусловно проще в границах предсказуемого и даже предсказанного. В Регине, видимо, соединились черты характера незаурядного с признаками натуры вполне посредственной, потому предугаданность, неизбежность одновременно отвращали и притягивали ее. При этом она ощущала не то лишь, что срок назначен, но и подвижки назначенных сроков и, подобно радисту на космодроме, могла б вести отсчет «пять, четыре, три, два, один», не только могла, но и вела его, и когда день настал, она с замиранием, но и с холодком произнесла про себя: сегодня.

 

Против обыкновения – если то, что возникло лишь несколько дней назад, может считаться обыкновением – она долго не могла уснуть, без конца переворачивалась с боку на бок, путаясь в сбившихся в кучу простынях, вставала, пила воду, поправляла постель, снова ложилась и снова ворочалась, пока, наконец, скрепя сердце, не нашарила в ящике тумбочки полупустую упаковку и не проглотила таблетку тазепама. Видимо, тазепам и был причиной тому – в подобном выводе, на первый взгляд, крылось мало логики, но именно к нему на следующее утро пришла Регина – что впервые за все время снов на берегу было пасмурно. Темно-серые, почти синие тучи застилали небо, и море, прикрытое этим темным колпаком, утратило свою фиолетовость, о которой напоминали только нерезкие лиловые мазки на сером фоне. Впрочем, и время казалось более поздним, ближе к вечеру, во всяком случае, света, с трудом пробивавшегося сквозь облака, еле хватало, чтоб обозначить детали пейзажа, оставляя его невиданно тусклым. Дул несильный, но прохладный ветерок, и Регине в ее куценьком сарафанчике холодило плечи и ноги. Обхватив руками голые колени, она сидела, съежившись, на чуть теплом песке и мечтала то ли о жакете, то ли о костре, когда на восточной оконечности островка засветился огонек. Регина вскочила, замахала руками, закричала, даже, кажется, запрыгала и забегала, несмотря на всю видимую ненадежность предприятия, и однако, не успела она запыхаться, как что-то стало происходить. Она различила на светлой в сравнении с сумрачным небосводом воде темное пятнышко, пятнышко ощутимо приближалось, и довольно скоро Регина разглядела – нет, не лодку или плот, а человеческую фигурку, широко и размашисто шагавшую прямо по охваченной беспорядочной зыбью поверхности протоки. Она не успела удивиться, сердце у нее вдруг кувыркнулось в груди и, словно выскочив из своего тесного вместилища, покатилось куда-то вниз, на песок или даже в подкатившую к ногам волну – все равно, утони сердчишко, Регина этого не заметила бы, она смотрела вперед, в море. Несмотря на довольно еще значительное расстояние, сгущенный близкими сумерками полупрозрачный воздух, необратимо поглощавший остатки прорвавшегося сквозь облака света, она сразу узнала эту долговязую тощую фигуру. Руки и ноги были несоразмерно длинны, и одно плечо выше другого – следствие юношеского сколиоза позвоночника, правда, прежде Дереник не шагал столь уверенно и крупно, столь свободно расправив плечи, и никогда не был столь загорелым, но ведь и у себя Регина не помнила таких бронзовых ступней, казавшихся еще темнее на бледном песке, такой груди, беззастенчиво выглядывавшей из яркой ткани, как шоколад из блестящей фольги.

Она не могла двинуться, даже шевельнуться, стояла, опустив руки, и ждала, и Дереник ступил на берег, прошел по песку – Регина увидела, что его босые, как и у нее, ноги совершенно сухи – и остановился перед ней. Регина разглядывала его жадно и недоверчиво. Он был таким, как десять лет назад, когда им еще случалось, обнявшись, засыпать в одной кровати – почему она подумала именно об этом? Регина мучительно покраснела, заторопилась заговорить, не хватило времени найти приличествующие случаю слова, и она выпалила первые попавшиеся, пожаловалась, что легко одета, что нехороша погода и неудачный выпал вечер, что холодно и что темно, что скоро ночь и похоже, что будет дождь…

– Пойдем со мной, – сказал он, когда она, наконец, умолкла, – там у меня костер.

– Я не умею ходить по воде, – возразила она.

– Я понесу тебя.

Регина хотела было объяснить, что это невозможно, что она слишком тяжела для его немускулистых рук и тонкой фигуры, что она утонет сама и утопит его, что… но не объяснила, потому что он уже нес ее, иногда ступая совершенно бесшумно, а иногда чуть расплескивая почти неподвижную уже воду.

Утром ей не хотелось вставать, она отдернула занавеску и лежала, жмурясь, под прямыми лучами солнца, но не могла заставить себя двинуться, стоило ей вспомнить испытанные ночью совершенно новые ощущения, как по телу ее пробегала сладкая судорога, и какой-то мятный холодок поднимался от низа живота вверх, к корню языка.

Она невольно вспомнила свой медовый месяц или то, что принято называть медовым месяцем вопреки очевидности, ведь послесвадебная действительность имела вкус какой угодно, только не сладкий. От первых дней в памяти осталась одна лишь боль, усугубляемая неумелыми – ибо понятие о том, что им предстояло, у обоих было чисто теоретическим – попытками если не обойти как-то эту боль, то хотя бы дополнить ее иными ощущениями. При этом Регине еще приходилось преодолевать стыдливость, как естественную, так и искусственную, взращенную воспитанием, традициями, если угодно, въевшуюся в гены, монолитную, прочную, почти не давшую трещин за годы учебы в медицинском институте и общения с девочками, казалось бы, более развязными или, если хотите, раскрепощенными, но, в сущности, не менее повязанными теми же веревками, загнанными в тот же порочный круг, что и она сама – преодолевать стыдливость и одновременно страх, что подобное преодоление может быть воспринято как отсутствие, врожденное или приобретенное, этого важнейшего девичьего и женского свойства. Добавим к этому еще и усвоенные с детства понятия о женской гордости и женском достоинстве, как, в первую очередь, неприступности и холодности – как с этим поступать в условиях супружеской жизни, воспитание попросту умалчивало, и выход из положения Регине, как и тысячам других женщин, предоставлялось искать самой. Или не искать и свою сексуальную жизнь ограничить рамками фригидного сосуществования с отцом будущих детей. Регина была все же достаточно разумна, чтобы попытаться изменить положение вещей, в какой-то степени ей это и удалось, но лишь в какой-то степени и, уж конечно, не сразу, а значительно позднее. Однако, кошмар первых ночей успел отравить ей все свадебное путешествие – поездку в Польшу от папочкиных щедрот, папочки, разумеется, Дереникиного, своего она не знала, оставивший жену с двухлетней дочерью ради любовницы, он был надежно отгорожен от Регины злобной, неутолимой ненавистью матери, отказавшейся даже от алиментов и переписавшей дочь на свою фамилию, последовательно внушавшей ей представление об отце, как о распутном и бессердечном эгоисте, вопреки или благодаря чему в сознании дочери сложился неожиданный облик удалого красавца, втайне лелеемый ею в течение двадцати пяти лет, до тех пор, пока, уже после смерти матери, ей довелось, наконец, свидеться с отцом, и она обнаружила, к своему потрясению, вялого больного старика, способного внушать лишь жалость. Так вот, кошмар тех первых ночей, еще более невыносимый на фоне очаровательных европейских городков и под звуки Сопотского фестиваля, не повторялся, но на смену ему так и не пришли неведомые восторги, скудные сведения о которых были почерпнуты Региной, в основном, из книг, по преимуществу французских. Книжные описания Регина довольно скоро стала просто пропускать, хранимую в неком потайном ящичке души надежду первых месяцев или даже лет, что еще немного, еще чуть-чуть, что вот-вот придет Оно, предпочла переименовать в фантазию и постепенно привыкла довольствоваться тем, что ласки мужа не вызывали в ней отвращения, более того, оказывались порой приятны, особенно, если назавтра было воскресенье, и не приходилось нервничать, что откладывается столь необходимый ее деятельному уму сон, и не удастся подняться на кафедру с достаточно свежей головой. И вот теперь она вдруг испытала то, чего уже никогда не думала испытать. И пусть это случилось во сне – обстоятельство это не смущало ее совершенно, и точно так же, как если бы все произошло наяву, она пыталась понять, по укоренившейся за годы врачебной практики привычке анализировала и анализировала случившееся, находя первопричину его в переменах – и вовне, но главным образом, в себе самой. Безусловно, свершавшаяся в ней неустанно работа последнего времени произвела множество перестановок в прочно, казалось, навсегда, усвоенной системе ценностей, неожиданно она увидела вещи иными, укрупненными в одном и уменьшенными до незначительности в другом, как если бы сразу смотреть с двух концов бинокля. А Дереник, что случилось с Дереником? Он стал свободным и уверенным, раскованным, каким не был никогда… Впрочем, это все внешнее, а вот изменился ли он внутренне? Ей трудно было судить, ведь они перемолвились лишь несколькими словами, да и если б он держал перед ней долгую речь, это не помогло бы, ведь сравнивать было не с чем, в сущности, она не знала его никогда. Правда, теперь она стремилась узнать, она перебирала в мыслях десятки вопросов, которые собиралась ему задать, сотни тем, подлежащих обсуждению, и легла спать пораньше, предвкушая новое свидание на драгоценно сиявшем в памяти золотистом берегу, но, вопреки ожиданиям, обнаружила себя среди холмов.

Пологие склоны уходили в небо, закругляясь, где выше, где ниже, снежно-белыми вершинами, которым слепящее солнце и совершенно летнее тепло, даже жара, придавали неправдоподобие, схожесть с лежащими кучкой на громадном блюде пирожными бэзэ. Впрочем, это и не был снег, Регина приблизилась, пригляделась, и казавшееся издали пористым, но сплошным вещество холмов распалось на неисчислимое множество ромашек. Странных ромашек с гладкой белой сердцевиной и чуть вогнутыми лепестками, непомерно больших, величиной с тарелку или чайное блюдце, ну да, точь-в-точь, как из французского десертного сервиза, который пару лет назад перехватила у Регины толстая, короткопалая завотделением, помнится, у Регины даже сердце упало, когда она увидела хрупкую, похожую на цветок тарелочку немилосердно зажатой в пучке сарделек, заменявших этой растекавшейся, как кисель, субстанции в белом халате пальцы.

Вбежав в заросли терпко пахнущих ромашек, Регина стала срывать их, стараясь захватывать подлиннее стебли, она уже видела роскошные букеты в двух своих керамических, изысканной серо-белой расцветки напольных вазах, стоявших в противоположных по диагонали углах гостиной, как правило, пустыми, только осенью в них поселялись, время от времени сменяя друг друга, курчавые, как пудели, хризантемы. Набрав целую охапку, Регина бережно положила ее на сухую потрескавшуюся землю небольшой полянки, полускрытой склонившимися к ней цветами, снова шагнула в заросли и тут же потеряла из виду и протоптанное в густой поросли местечко, и свой букет. Это, однако, нисколько ее не огорчило, напротив, она даже запела, слегка фальшивя, ибо со слухом у нее всегда обстояло не очень ладно, и напевая нечто вроде хачатуряновского вальса, да еще и подтанцовывая иногда, принялась собирать ромашки заново.

Заставшее ее за этим занятием утро – ибо ромашки обступали ее вплоть до хриплого почему-то тренькания будильника – принесло с собой разочарование, точнее, разочарованием, но неосознанным, была ночь, утро явилось лишь осознанием его, после радостного настроения, можно сказать, эйфрории сна, еще более болезненного. Отодвинувшееся в неопределенность свидание наполнило весь последовавший за ним день томительным ожиданием, но увы, очередной сон унес Регину еще дальше. Был город, состоявший, казалось, из одних башенок, маленьких и хрупких, увенчанных изящно выгнутыми, выложенными малиновой, зернистой подобно ягодам черепицей колоколообразными крышами, а иногда еще и переходивших в тонкие, как швейные иглы, шпили, пугающе длинные, ломкие на вид, будто бы грозившие каждую секунду рухнуть. Впрочем, спустившись с непонятного деревянного сооружения, похоже, какого-то помоста, на котором она, как выяснилось, стояла, высоко вознесенная над городом, Регина поняла, что башенки в беспорядке насажены, словно налеплены забавлявшимся с пластилином малышом на низенькие строения, напоминавшие небрежно, с промежутками, составленные кубики со слепыми большей частью гранями. Окон не было, только узкие щели, застекленные, по всей видимости, зеркалами, настолько идеально они отражали ярко-синее небо и проплывавшие в нем иногда коротенькие, пухленькие облачка. Меж кубиками проглядывали коротенькие, туго вьющиеся наподобие Анушикиных кудряшек, карабкавшиеся вверх и скатывавшиеся вниз улочки, заполненные людьми. Следя за передвижениями последних Регина обнаружила множество упрятанных за строениями каменных лестниц разной длины и ширины, от совсем узеньких, по которым можно было передвигаться только гуськом, до более вместительных, способных пропустить десять-двенадцать человек в ряд. По лестницам и улочкам сновало столько народу, что у Регины зарябило в глазах, помимо прочего, вся эта толпа была весьма красочно одета, сплошь в яркие ткани с самыми смелыми, на взгляд Регины просто несовместимыми сочетаниями цветов, среди которых преобладали золотой и серебряный, к тому же наряды отличались пышными юбками и буфами, длинные накидки и плащи волочились по булыжной мостовой или развевались на несуществующем ветру. Все перемещения, мелькание красок и форм осуществлялись в некоем ритме, что придавало зрелищу сходство с музыкальными пьесами, которые называются «Вечное движение», была, кстати, и музыка, очень тихо, на пределе слышимости пели невидимые струны и серебристо позванивали колокольчики. Регина медленно передвигалась в толпе, невольно высматривая знакомые лица и не находя их, постепенно она поняла, что не одна в этом поиске, все чаще ее беспорядочно блуждавший взор натыкался на выжидательно-внимательные взгляды, создавалось ощущение, что почти каждый кого-то ищет, и почти каждый одержим надеждой, что вот-вот найдет. Атмосфера всеобщего ожидания заразила ее, возникло чувство, что по каким-то из этих пересекающихся во множестве мест улочек бродит Дереник, что он может выйти навстречу из-за ближайшего угла, надо только не пропустить его, и она заспешила, как другие.

 

Она кружила по безымянному городу всю ночь, и следующую, и еще несколько ночей и не встретила никого. Тем не менее надежда не покидала ее, как не покидала, наверно, всех остальных прохожих или путников, как и прочие, она вновь и вновь бродила по тем же улицам – впрочем, были ли это одни и те же улицы? Может, да, может, нет, Регина не узнавала ни одной и в то же время словно бы узнавала все, настолько они были подобны друг другу. Кончался ли город где-нибудь, как-нибудь, были ли у него окраины или предместья? Неизвестно. Казалось, что зона прогулок ограничена, обведена невидимой чертой, дойдя до которой, против воли сворачиваешь в сторону. Подобное чувство появлялось у Регины несколько раз, однажды она увидела вдали деревья, то ли лес, то ли парк, силилась продолжить путь, но не сумела, проснулась.

Единственный раз город отпустил ее, приснились покрытые ромашками холмы, но когда она протянула руку к цветку, вся пушистая тысячелепестковая масса неожиданно поднялась в воздух, и Регина увидела, что это бабочки, мириады белых бабочек, загородивших солнце и заполнивших небо, оставив внизу сухую серую землю, ощетинившуюся густо, как платяная щетка, множеством бурых безлистных стебельков.

Теперь, просыпаясь, Регина ощущала ту же тоску, которая снедала ее год назад. Мир снова переменился, стал прежним. Если ей случалось бросить взгляд сквозь плохо вымытые стекла на цветущие кусты под окном кабинета или машинально оглядеться по дороге домой, она вдруг замечала, что все вокруг потускнело, даже сирень казалась серой и увядшей, а солнце светило словно через неохватные черные очки. Люди снова перестали ее интересовать, даже собственная дочь была неузнаваема, мечтательность ее выглядела теперь глупостью, а рассеянная созерцательность – ленью. Правда, когда выдали школьные аттестаты – против ожиданий в перечне отметок Анушик оказалась всего одна тройка – Регина сняла с пальца кольцо с полукаратным бриллиантом и протянула ошеломленной щедрым даром дочери, но в душе ее мало что шевельнулось. И хотя она все же ощутила радостное чувство – не тогда, а позже, ночью – радость эта показалась ей вроде бы не своей, а чужой, да она и была чужой, отраженной, ибо после долгого перерыва ей, наконец, приснилось то, главное сновидение: фиолетовое море с его пьянящей водой, и теплый мягкий песок, и островок за протокой, и маленький белый домик, куда много дней назад принес ее на руках Дереник, и сам Дереник. Улыбчивый, счастливый, он сразу заговорил об Анушик, он говорил только об Анушик, так что Регина даже заревновала, ей живо вспомнилась бесконечная череда вечером, проведенных врозь, голоса, долетавшие до нее, в добровольном своем уединении листавшей за письменным столом в спальне очередной ученый трактат, дура, дура!.. Дереник уже знал, но требовал подробностей, жадно выспрашивал об оценках, о предметах, о планах на будущее. Как он радовался, как раскатисто смеялся, а потом предложил отметить событие, принес вина в странном, похожем на чайник, стеклянном кувшине, и Регина выпила целых полстакана. Вино было сладкое, как варенье, пахло то ли клубникой, то ли ананасами, от него у Регины резко закружилась голова, она вроде даже потеряла сознание и, когда очнулась, в смысле проснулась, утром дома, голова продолжала кружиться, и вкус клубники или ананасов нежно щекотал язык. Ей не хотелось идти на работу, но она пошла и механически отбыла рабочий день, потом автоматически жевала, разговаривала, смотрела телевизор, а сама ждала, когда кончится ее краткая ссылка в состояние бодрствования, и можно будет сбежать в сон, на островок в теплом море, где ее ждет Дереник – сегодня она была уверена, что так и будет, и предчувствие не обмануло ее. И снова было легкое, как полет, парение в аметистовой воде, и сильные руки, поднявшие ее в воздух высоко и красиво, как в балете, и расстеленная на полу в домике пушистая шкура неведомого зверя, и любовь, и наслаждение. Но проснувшись, Регина заплакала от бессилия и досады, ибо сон, в волнах которого она нежилась, как в водах моря, обманул ее. Не беззвучный, но бессловесный, он был как немое кино или балет, совершенный, как параджановский «Цвет граната», но в той же степени лишенный диалога. А ей так хотелось поговорить! О чем? Обо всем. О пустяках, быть может. Хотя кто знает, что в этой нелепой, нелогичной жизни пустяк, а что наиважнейшее? Хотелось, к примеру, выспросить, как он в действительности относился к матери, с которой не ссорился и раза в год, а жил в полном, на первый взгляд, согласии, в ответ на совершенно, по мнению Регины, неуместные реплики и если не глуповатые, то простоватые определенно замечания которой только слегка морщился, но советам не следовал никогда, не отвергая, однако, их публично, а словно осторожно обходя, как обходят случайно попавшие на дорогу посторонние предметы. Или к становившейся все монументальнее сестре, на днях навестившей мать в джинсовой юбке, почти лопавшейся на туго обтянутой необъятной заднице, и какой-то немыслимой майке, разукрашенной поддельными монетами и бубенчиками, при каждом шаге позвякивавшими и побрякивавшими на широкой, как теннисный корт, груди, словно на шее у пощипывающей на лугу травку коровы – она и жевала, как корова, непрестанно двигая челюстями и энергично перекатывая во рту неизменную американскую жвачку. А к Анушик? Рассеянность дочери, ощущение постоянного ее пребывания в своем, изолированном от материнского, мире смущали Регину, но определенного отношения к этой неконтакности так и не сложилось, она не могла решить, пытаться ли ей вторгнуться в чужое пространство или принять его, как данность. Хотелось ли ей переложить бремя решения на другого? Ее мучила потребность знать, как отнесся бы Дереник к «хождению на площадь» – хождению не только Анушик, но и всенародному, как он вообще отнесся бы к площади как таковой, как символу, площади, олицетворявшей процесс пробуждения нации независимо от того, был ли вход на ее окольцованные сквером несколько тысяч квадратных метров свободен или перегорожен танками, происходило там какое-либо действо или нет, как отнесся бы он к самому этому процессу пробуждения нации, столь же бурно и поглощенно, как другие, или спокойно, как она. И странно, ее трезвый ум не утратил способности к анализу, в сущности, она сохраняла понимание того, что новый Дереник, обнимавший ее так, как никогда не умел прежний, всего лишь сновидение, конструкция, созданная ее воображением, эхо, способное только повторять, или зеркало, единственно умевшее отражать ее воспоминания, ее желания, ее знание и незнание, ее самое. Но понимание это удивительным образом уживалось с неистовой надеждой на ошибку, на нечто, находящееся за пределами этого понимания, на чудо, наконец. Но чуда не случалось. Еще раз повторилось немое кино или балет, еще и еще, всего трижды, это Регина помнила точно, потом на несколько дней в сны вторгся город башенок, дополненный одной, зацепившей ее внимание деталью – нечаянно, а может, и преднамеренно, движимая неким подсознательным импульсом, она задержалась на пару мгновений на помосте, с которого неизменно начиналось ее путешествие в город, осмотрелась, и ей показалось, что далеко за строениями блеснула на солнце тоненькая фиолетовая полосочка, то ли море, то ли обращенная в море игрой ее тоскующего воображения облачная гряда или просто лиловеющая от отдаленности равнина.

Рейтинг@Mail.ru